И он мечтал, как он умрет и как жена будет томиться от угрызений совести.
   — Мое имущество я ей оставлю, да! — бормотал он, дергая за свой звонок. — Рыжий лучше меня, пусть-ка тоже заработает 750 рублей в год!
   И на этот раз дверь отворила ему кухарка Марья, которая очень удивилась, увидев его.
   — Позови Наталью Петровну, — сказал он, не снимая шубы. — Я желаю разговаривать…
   Через минуту пред Иваном Карлычем стояла молодая женщина в одной сорочке, босая и с удивленным лицом… Плача и поднимая обе руки вверх, обманутый муж говорил:
   — Я всё знаю! Меня нельзя обмануть! Я собственными глазами видел рыжего скотину с длинными усами!
   — Ты с ума сошел! — крикнула жена. — Что ты так кричишь? Разбудишь жильцов!
   — О, рыжий мошенник!
   — Говорю же тебе, не кричи! Напился пьян и кричит! Ступай спать!
   — Не желаю я спать с рыжим на одной кровати! Прощай!
   — Да ты с ума сошел! — рассердилась жена. — Ведь у нас жильцы! В той комнате, где была наша спальня, слесарь с женой живет!
   — А… а? Какой слесарь?
   — Да рыжий слесарь с женой. Я их пустила за четыре рубля в месяц… Не кричи, а то разбудишь!
   Немец выпучил глаза и долго смотрел на жену; потом нагнул голову и медленно свистнул…
   — Теперь я понимаю… — сказал он.
   Немного погодя немецкая душа опять уже приняла свое прежнее положение, и Иван Карлыч чувствовал себя прекрасно.
   — Ты у меня русский, — бормотал он, — и кухарка русский, и я русский… Все имеем русские языки… Слесарь — хороший слесарь, и я желаю его обнимать… Функ и К° тоже хороший Функ и К°… Россия великолепная земля… С Германией я желаю драться…

Темнота

   Молодой парень, белобрысый и скуластый, в рваном тулупчике и в больших черных валенках, выждал, когда земский доктор, кончив приемку, возвращался из больницы к себе на квартиру, и подошел к нему несмело.
   — К вашей милости, — сказал он.
   — Что тебе?
   Парень ладонью провел себе по носу снизу вверх, поглядел на небо и потом уже ответил:
   — К вашей милости… Тут у тебя, вашескоблородие, в арестантской палате мой брат Васька, кузнец из Варварина…
   — Да, так что же?
   — Я, стало быть, Васькин брат… У отца нас двое: он — Васька, да я — Кирила. Акроме нас три сестры, а Васька женатый, и ребятёнок есть… Народу много, а работать некому… В кузнице, почитай, уже два года огня не раздували. Сам я на ситцевой фабрике, кузнечить не умею, а отец какой работник? Не токмо, скажем, работать, путем есть не может, ложку мимо рта несет.
   — Что же тебе от меня нужно?
   — Сделай милость, отпусти Ваську!
   Доктор удивленно поглядел на Кирилу и, ни слова не сказавши, пошел дальше. Парень забежал вперед и бухнул ему в ноги.
   — Доктор, господин хороший! — взмолился он, моргая глазами и опять проводя ладонью по носу. — Яви божескую милость, отпусти ты Ваську домой! Заставь вечно бога молить! Ваше благородие, отпусти! С голоду все дохнут! Мать день-деньской ревет, Васькина баба ревет… просто смерть! На свет белый не глядел бы! Сделай милость, отпусти его, господин хороший!
   — Да ты глуп или с ума сошел? — спросил доктор, глядя на него сердито. — Как же я могу его отпустить? Ведь он арестант!
   Кирила заплакал.
   — Отпусти!
   — Тьфу, чудак! Какое же я имею право? Тюремщик я, что ли? Привели его ко мне в больницу лечиться, я лечу, а отпускать его я имею такое же право, как тебя засадить в тюрьму. Глупая голова!
   — Да ведь его задаром посадили! Покеда до суда он, почитай, год в остроге сидел, а теперь, спрашивается, за что сидит? Добро бы, убивал, скажем, или коней крал, а то так попал, здорово живешь.
   — Верно, но я-то тут при чем?
   — Посадили мужика и сами не знают, за что. Был он выпивши, ваше благородие, ничего не помнил и даже отца по уху урезал, щеку себе напорол на сук спьяна-то, а двое наших ребят — захотелось им, видишь, турецкого табаку — стали ему говорить, чтобы он с ними ночью в армяшкину лавку забрался, за табаком. Он спьяна-то послушался, дурак. Сломали они это, знаешь, замок, забрались и давай чертить. Всё разворочали, стекла побили, муку рассыпали. Пьяные — одно слово! Ну, сичас урядник… то да сё, к следователю. Год цельный в остроге сидели, а неделю назад, в среду, судили всех трех, в городе. Солдат сзади с ружьем… присягал народ. Васька-то всех меньше виноват, а господа так рассудили, что он первый коновод. Обоих ребят в острог, а Ваську в арестантскую роту на три года. А за что? Рассуди по-божецки!
   — Опять-таки я тут ни при чем. Ступай к начальству.
   — Я уже был у начальства! Ходил в суд, хотел прошение подать, они и прошения не взяли. Был я и у станового, и у следователя был, и всякий говорит: «Не мое дело!» Чье ж дело? А в больнице тут старшей тебя нет. Что хочешь, ваше благородие, то и делаешь.
   — Дурак ты! — вздохнул доктор. — Раз присяжные обвинили, то уж тут не может ничего поделать ни губернатор, ни даже министр, а не то что становой. Напрасно хлопочешь!
   — А судил-то кто?
   — Господа присяжные заседатели…
   — Какие же это господа? Наши же мужики были! Андрей Гурьев был, Алешка Хук был.
   — Ну, мне холодно с тобой разговаривать…
   Доктор махнул рукой и быстро пошел к своей двери. Кирила хотел было пойти за ним, но, увидев, как хлопнула дверь, остановился. Минут десять стоял он неподвижно среди больничного двора и, не надевая шапки, глядел на докторскую квартиру, потом глубоко вздохнул, медленно почесался и пошел к воротам.
   — К кому же идти? — бормотал он, выходя на дорогу. — Один говорит — не мое дело, другой говорит — не мое дело. Чье же дело? Нет, верно, пока не подмажешь, ничего не поделаешь. Доктор-то говорит, а сам всё время на кулак мне глядит: не дам ли синенькую[21]? Ну, брат, я и до губернатора дойду.
   Переминаясь с ноги на ногу, то и дело оглядываясь без всякой надобности, он лениво плелся по дороге и, по-видимому, раздумывал, куда идти… Было не холодно, и снег слабо поскрипывал у него под ногами. Перед ним, не дальше как в полуверсте, расстилался на холме уездный городишко, в котором недавно судили его брата. Направо темнел острог с красной крышей и с будками по углам, налево была большая городская роща, теперь покрытая инеем. Было тихо, только какой-то старик в бабьей кацавейке и в громадном картузе шел впереди, кашлял и покрикивал на корову, которую гнал к городу.
   — Дед, здорово! — проговорил Кирила, поравнявшись со стариком.
   — Здорово…
   — Продавать гонишь?
   — Нет, так… — лениво ответил старик.
   — Мещанин, что ли?
   Разговорились. Кирила рассказал, зачем он был в больнице и о чем говорил с доктором.
   — Оно, конечно, доктор этих делов не знает, — говорил ему старик, когда оба они вошли в город. — Он хоть и барин, но обучен лечить всякими средствиями, а чтоб совет настоящий тебе дать или, скажем, протокол написать — он этого не может. На то особое начальство есть. У мирового и станового ты был. Эти тоже в твоем деле не способны.
   — Куда ж идти?
   — По вашим крестьянским делам самый главный и к этому приставлен непременный член[22]. К нему и иди. Господин Синеоков.
   — Это что в Золотове?
   — Ну да, в Золотове. Он у вас главный. Ежели что по вашим делам касающее, то супротив него даже исправник не имеет полного права.
   — Далече, брат, идти!.. Чай, верст пятнадцать, а то и больше.
   — Кому надобность, тот и сто верст пройдет.
   — Оно так… Прошение ему подать, что ли?
   — Там узнаешь. Коли прошение, писарь тебе живо напишет. У непременного члена есть писарь.
   Расставшись с дедом, Кирила постоял среди площади, подумал и пошел назад из города. Он решил сходить в Золотово.
   Дней через пять, возвращаясь после приемки больных к себе на квартиру, доктор опять увидел у себя на дворе Кирилу. На этот раз парень был не один, а с каким-то тощим, очень бледным стариком, который, не переставая, кивал головой, как маятником, и шамкал губами.
   — Ваше благородие, я опять к твоей милости! — начал Кирила. — Вот с отцом пришел, сделай милость, отпусти Ваську! Непременный член разговаривать не стал. Говорит: «Пошел вон!»
   — Ваше высокородие, — зашипел горлом старик, поднимая дрожащие брови, — будьте милостивы! Мы люди бедные, благодарить не можем вашу честь, но, ежели угодно вашей милости, Кирюшка или Васька отработать могут. Пущай работают.
   — Отработаем! — сказал Кирила и поднял руку, точно желая принести клятву. — Отпусти! С голоду дохнут! Ревма ревут, ваше благородие!
   Парень быстро взглянул на отца, дернул его за рукав, и оба они, как по команде, повалились доктору в ноги. Тот махнул рукой и, не оглядываясь, быстро пошел к своей двери.

Полинька

   Второй час дня. В галантерейном магазине «Парижские новости», что в одном из пассажей[23], торговля в разгаре. Слышен монотонный гул приказчичьих голосов, гул, какой бывает в школе, когда учитель заставляет всех учеников зубрить что-нибудь вслух. И этого однообразного шума не нарушают ни смех дам, ни стук входной стеклянной двери, ни беготня мальчиков.
   Посреди магазина стоит Полинька, дочь Марьи Андреевны, содержательницы модной мастерской, маленькая, худощавая блондинка, и ищет кого-то глазами. К ней подбегает чернобровый мальчик и спрашивает, глядя на нее очень серьезно:
   — Что прикажете, сударыня?
   — Со мной всегда Николай Тимофеич занимается, — отвечает Полинька.
   А приказчик Николай Тимофеич, стройный брюнет, завитой, одетый по моде, с большой булавкой на галстуке, уже расчистил место на прилавке, вытянул шею и с улыбкой глядит на Полиньку.
   — Пелагея Сергеевна, мое почтение! — кричит он хорошим, здоровым баритоном. — Пожалуйте!
   — А, здрасте! — говорит Полинька, подходя к нему. — Видите, я опять к вам… Дайте мне аграманту[24] какого-нибудь.
   — Для чего вам, собственно?
   — Для лифчика, для спинки, одним словом, на весь гарнитурчик.
   — Сию минуту.
   Николай Тимофеич кладет перед Полинькой несколько сортов аграманта; та лениво выбирает и начинает торговаться.
   — Помилуйте, рубль вовсе не дорого! — убеждает приказчик, снисходительно улыбаясь. — Это аграмант французский, восьмигранный… Извольте, у нас есть обыкновенный, весовой… Тот 45 копеек аршин, это уж не то достоинство! Помилуйте-с!
   — Мне еще нужен стеклярусный бок с аграмантными пуговицами, — говорит Полинька, нагибаясь над аграмантом, и почему-то вздыхает. — А не найдутся ли у вас под этот цвет стеклярусные бонбошки?
   — Есть-с.
   Полинька еще ниже нагибается к прилавку и тихо спрашивает:
   — А зачем это вы, Николай Тимофеич, в четверг ушли от нас так рано?
   — Гм!.. Странно, что вы это заметили, — говорит приказчик с усмешкой. — Вы так были увлечены господином студентом, что… странно, как это вы заметили!
   Полинька вспыхивает и молчит. Приказчик с нервной дрожью в пальцах закрывает коробки и без всякой надобности ставит их одна на другую. Проходит минута в молчании.
   — Мне еще стеклярусных кружев, — говорит Полинька, поднимая виноватые глаза на приказчика.
   — Каких вам? Стеклярусные кружева по тюлю, черные и цветные — самая модная отделка.
   — А почем они у вас?
   — Черные от 80 копеек, а цветные на 2 р. 50 к. А к вам я больше никогда не приду-с, — тихо добавляет Николай Тимофеич.
   — Почему?
   — Почему? Очень просто. Сами вы должны понимать. С какой стати мне себя мучить? Странное дело! Нешто мне приятно видеть, как этот студент около вас разыгрывает роль-с? Ведь я всё вижу и понимаю. С самой осени он за вами ухаживает по-настоящему и почти каждый день вы с ним гуляете, а когда он у вас в гостях сидит, так вы в него впившись глазами, словно в ангела какого-нибудь. Вы в него влюблены, для вас лучше и человека нет, как он, ну и отлично, нечего и разговаривать…
   Полинька молчит и в замешательстве водит пальцем по прилавку.
   — Я всё отлично вижу, — продолжает приказчик. — Какой же мне резон к вам ходить? У меня самолюбие есть. Не всякому приятно пятым колесом в возу быть. Чего вы спрашивали-то?
   — Мне мамаша много кой-чего велела взять, да я забыла. Еще плюмажу нужно.
   — Какого прикажете?
   — Получше, какой модней.
   — Самый модный теперь из птичьего пера. Цвет, ежели желаете, модный теперь гелиотроп[25] или цвет канак, то есть бордо с желтым. Выбор громадный. А к чему вся эта история клонится, я решительно не понимаю. Вы вот влюбившись, а чем это кончится?
   На лице Николая Тимофеича около глаз выступают красные пятна. Он мнет в руках нежную пушистую тесьму и продолжает бормотать:
   — Воображаете за него замуж выйти, что ли? Ну, насчет этого — оставьте ваше воображение. Студентам запрещается жениться[26], да и разве он к вам затем ходит, чтобы всё честным образом кончить? Как же! Ведь они, студенты эти самые, нас и за людей не считают… Ходят они к купцам да к модисткам только затем, чтоб над необразованностью посмеяться и пьянствовать. У себя дома да в хороших домах стыдно пить, ну, а у таких простых, необразованных людей, как мы, некого им стыдиться, можно и вверх ногами ходить. Да-с! Так какого же вы плюмажу возьмете? А ежели он за вами ухаживает и в любовь играет, то известно зачем… Когда станет доктором или адвокатом, будет вспоминать: «Эх, была у меня, скажет, когда-то блондиночка одна! Где-то она теперь?» Небось и теперь уж там, у себя, среди студентов, хвалится, что у него модисточка есть на примете.
   Полинька садится на стул и задумчиво глядит на гору белых коробок.
   — Нет, уж я не возьму плюмажу! — вздыхает она. — Пусть сама мамаша берет, какого хочет, а я ошибиться могу. Мне вы дайте шесть аршин бахромы для дипломата[27], что по 40 копеек аршин. Для того же дипломата дадите пуговиц кокосовых, с насквозь прошивными ушками… чтобы покрепче держались…
   Николай Тимофеич заворачивает ей и бахромы и пуговиц. Она виновато глядит ему в лицо и, видимо, ждет, что он будет продолжать говорить, но он угрюмо молчит и приводит в порядок плюмаж.
   — Не забыть бы еще для капота пуговиц взять… — говорит она после некоторого молчания, утирая платком бледные губы.
   — Каких вам?
   — Для купчихи шьем, значит, дайте что-нибудь выдающееся из ряда обыкновенного…
   — Да, если купчихе, то нужно выбирать попестрее. Вот-с пуговицы. Сочетание цветов синего, красного и модного золотистого. Самые глазастые. Кто поделикатнее, те берут у нас черные матовые с одним блестящим ободочком. Только я не понимаю. Неужели вы сами не можете рассудить? Ну, к чему поведут эти… прогулки?
   — Я сама не знаю… — шепчет Полинька и нагибается к пуговицам. — Я сама не знаю, Николай Тимофеич, что со мной делается.
   За спиной Николая Тимофеича, прижав его к прилавку, протискивается солидный приказчик с бакенами и, сияя самою утонченною галантностью, кричит:
   — Будьте любезны, мадам, пожаловать в это отделение! Кофточки джерсе имеются три номера: гладкая, сутажет и со стеклярусом! Какую вам прикажете?
   Одновременно около Полиньки проходят толстая дама, которая говорит густым низким голосом, почти басом:
   — Только, пожалуйста, чтоб они были без сшивок, а тканые, и чтоб пломба была вваленная.
   — Делайте вид, что товар осматриваете, — шепчет Николай Тимофеич, наклоняясь к Полиньке и насильно улыбаясь. — Вы, бог с вами, какая-то бледная и больная, совсем из лица изменились. Бросит он вас, Пелагея Сергеевна! А если женится когда-нибудь, то не по любви, а с голода, на деньги ваши польстится. Сделает себе на приданое приличную обстановку, а потом стыдиться вас будет. От гостей и товарищей будет вас прятать, потому что вы необразованная, так и будет говорить: моя кувалда. Разве вы можете держать себя в докторском или адвокатском обществе? Вы для них модистка, невежественное существо!
   — Николай Тимофеич! — кричит кто-то с другого конца магазина. — Вот мадемуазель просят три аршина ленты с пико[28]! Есть у нас?
   Николай Тимофеич поворачивается в сторону, осклабляет свое лицо и кричит:
   — Есть-с! Есть ленты с пико, атаман с атласом и атлас с муаром!
   — Кстати, чтоб не забыть, Оля просила взять для нее корсет! — говорит Полинька.
   — У вас на глазах… слезы! — пугается Николай Тимофеич… — Зачем это? Пойдемте к корсетам, я вас загорожу, а то неловко.
   Насильно улыбаясь и с преувеличенною развязностью, приказчик быстро ведет Полиньку к корсетному отделению и прячет ее от публики за высокую пирамиду из коробок…
   — Вам какой прикажете корсет? — громко спрашивает он и тут же шепчет: — Утрите глаза!
   — Мне… мне в 48 сантиметров! Только, пожалуйста, она просила двойной с подкладкой… с настоящим китовым усом… Мне поговорить с вами нужно, Николай Тимофеич. Приходите нынче!
   — О чем же говорить? Не о чем говорить.
   — Вы один только… меня любите, и, кроме вас, не с кем мне поговорить.
   — Не камыш, не кости, а настоящий китовый ус… О чем же нам говорить? Говорить не о чем… Ведь пойдете с ним сегодня гулять?
   — По… пойду.
   — Ну, так о чем же тут говорить? Не поможешь разговорами… Влюблены ведь?
   — Да… — шепчет нерешительно Полинька, и из глаз ее брызжут крупные слезы.
   — Какие же могут быть разговоры? — бормочет Николай Тимофеич, нервно пожимая плечами и бледнея. — Никаких разговоров и не нужно… Утрите глаза, вот и всё. Я… я ничего не желаю…
   В это время к пирамиде из коробок подходит высокий тощий приказчик и говорит своей покупательнице:
   — Не угодно ли, прекрасный эластик для подвязок, не останавливающий крови, признанный медициной…
   Николай Тимофеич загораживает Полиньку и, стараясь скрыть ее и свое волнение, морщит лицо в улыбку и громко говорит:
   — Есть два сорта кружев, сударыня! Бумажные и шелковые! Ориенталь, британские, валенсьен, кроше, торшон — это бумажные-с, а рококо, сутажет, камбре — это шелковые… Ради бога, утрите слезы! Сюда идут!
   И, видя, что слезы всё еще текут, он продолжает еще громче:
   — Испанские, рококо, сутажет, камбре… Чулки фильдекосовые, бумажные, шёлковые…

Пьяные

   Фабрикант Фролов, красивый брюнет с круглой бородкой и с мягким, бархатным выражением глаз, и его поверенный, адвокат Альмер, пожилой мужчина, с большой жесткой головой, кутили в одной из общих зал загородного ресторана. Оба они приехали в ресторан прямо с бала, а потому были во фраках и в белых галстуках. Кроме них и лакеев у дверей, в зале не было ни души: по приказанию Фролова никого не впускали.
   Начали с того, что выпили по большой рюмке водки и закусили устрицами.
   — Хорошо! — сказал Альмер. — Это, брат, я пустил в моду устрицами закусывать. От водки пожжет, подерет тебе в горле, а как проглотишь устрицу, в горле чувствуешь сладострастие. Не правда ли?
   Солидный лакей с бритыми усами и с седыми бакенами поставил на стол соусник.
   — Что это ты подаешь? — спросил Фролов.
   — Соус провансаль для селедки-с…
   — Что? Разве так подают? — крикнул фабрикант, не поглядев в соусник. — Разве это соус? Подавать не умеешь, болван!
   Бархатные глаза Фролова вспыхнули. Он обмотал вокруг пальца угол скатерти, сделал легкое движение, и закуски, подсвечники, бутылки — всё со звоном и с визгом загремело на пол.
   Лакеи, давно уже привыкшие к кабацким катастрофам, подбежали к столу и серьезно, хладнокровно, как хирурги во время операции, стали подбирать осколки.
   — Как это ты хорошо умеешь с ними, — сказал Альмер и засмеялся. — Но… отойди немножко от стола, а то в икру наступишь.
   — Позвать сюда инженера! — крикнул Фролов.
   Инженером назывался дряхлый, кислолицый старик, в самом деле бывший когда-то инженером и богатым человеком; он промотал всё свое состояние и под конец жизни попал в ресторан, где управлял лакеями и певицами и исполнял разные поручения по части женского пола. Явившись на зов, он почтительно склонил голову набок.
   — Послушай, любезный, — обратился к нему Фролов, — что это за беспорядки? Как они у тебя подают? Разве ты не знаешь, что я этого не люблю? Чёрт вас подери, я перестану к вам ездить!
   — Прошу великодушно извинить, Алексей Семеныч! — сказал инженер, прижимая руку к сердцу. — Я немедленно приму меры, и все ваши малейшие желания будут исполняемы самым лучшим и скорым образом.
   — Ну, ладно, ступай…
   Инженер поклонился, попятился назад, всё в наклонном положении, и исчез за дверью, сверкнув в последний раз своими фальшивыми брильянтами на сорочке и пальцах.
   Закусочный стол опять был накрыт. Альмер пил красное, с аппетитом ел какую-то птицу с трюфелями и заказал себе еще матлот[29] из налимов и стерлядку кольчиком. Фролов пил одну водку и закусывал хлебом. Он мял ладонями лицо, хмурился, пыхтел и, видимо, был не в духе. Оба молчали. Было тихо. Два электрических фонаря в матовых колпаках мелькали и сипели, точно сердились. За дверями, тихо подпевая, проходили цыганки.
   — Пьешь и никакой веселости, — сказал Фролов. — Чем больше в себя вливаю, тем становлюсь трезвее. Другие веселеют от водки, а у меня злоба, противные мысли, бессонница. Отчего это, брат, люди, кроме пьянства и беспутства, не придумают другого какого-нибудь удовольствия? Противно ведь!
   — А ты цыганок позови.
   — Ну их!
   В дверях из коридора показалась голова старухи цыганки.
   — Алексей Семеныч, цыгане просят чаю и коньяку, — сказала старуха. — Можно потребовать?
   — Можно! — ответил Фролов. — Ты знаешь, ведь они с хозяина ресторана проценты берут за то, что требуют с гостей угощения. Нынче нельзя верить даже тому, кто на водку просит. Народ всё низкий, подлый, избалованный. Взять хоть этих вот лакеев. Физиономии, как у профессоров, седые, по двести рублей в месяц добывают, своими домами живут, дочек в гимназиях обучают, но ты можешь ругаться и тон задавать, сколько угодно. Инженер за целковый слопает тебе банку горчицы и петухом пропоет. Честное слово, если б хоть один обиделся, я бы ему тысячу рублей подарил!
   — Что с тобой? — спросил Альмер, глядя на него с удивлением. — Откуда эта меланхолия? Ты красный, зверем смотришь… Что с тобой?
   — Скверно. Штука одна в голове сидит. Засела гвоздем, и ничем ее оттуда не выковыряешь.
   В залу вошел маленький, кругленький, заплывший жиром старик, совсем лысый и облезлый, в кургузом пиджаке, в лиловой жилетке и с гитарой. Он состроил идиотское лицо и вытянулся, сделав под козырек, как солдат.
   — А, паразит! — сказал Фролов. — Вот рекомендую: состояние нажил тем, что свиньей хрюкал. Подойди-ка сюда!
   Фабрикант налил в стакан водки, вина, коньяку, насыпал соли и перцу, смешал всё это и подал паразиту. Тот выпил и ухарски крякнул.
   — Он привык бурду пить, так что его от чистого вина мутит, — сказал Фролов. — Ну, паразит, садись и пой.
   Паразит сел, потрогал жирными пальцами струны и запел:
 
Нитка-нитка, Маргаритка…
 
   Выпив шампанского, Фролов опьянел. Он стукнул кулаком по столу и сказал:
   — Да, штука в голове сидит! Ни на минуту покоя не дает!
   — Да в чем дело?
   — Не могу сказать. Секрет. Это у меня такая тайна, которую я только в молитвах могу говорить. Впрочем, если хочешь, по-дружески, между нами… только ты смотри, никому — ни-ни-ни… Я тебе выскажу, мне легче станет, но ты… ради бога выслушай и забудь…
   Фролов нагнулся к Альмеру и полминуты дышал ему в ухо.
   — Жену свою ненавижу! — проговорил он.
   Адвокат поглядел на него с удивлением.
   — Да, да, жену свою, Марью Михайловну, — забормотал Фролов, краснея. — Ненавижу, и всё тут.
   — За что же?
   — Сам не понимаю! Женат только два года, женился, сам знаешь, по любви, а теперь ненавижу ее уже, как врага постылого, как этого самого, извини, паразита. И причин ведь нет, никаких причин! Когда она около меня сидит, ест или если говорит что, то вся душа моя кипит, сдержать себя едва могу, чтобы не сгрубить ей. Просто такое делается, что и сказать нельзя. Уйти от нее или сказать ей правду никак невозможно, потому что скандал, а жить с ней для меня хуже ада. Не могу сидеть дома! Так, днем всё по делам да по ресторанам, а ночью по вертепам путаюсь. Ну, чем эту ненависть объяснишь? Ведь не какая-нибудь, а красавица, умная, тихая.