В годы войны гибель от Большого Дома тесно переплелась с военною гибелью: так, например, поэт, привлеченный к созданию детских книг Маршаком, один из самых любимых нами, поэт, постоянно нами печатавшийся, вопреки окрикам педагогического начальства, — Даниил Иванович Хармс, был арестован в 1941 году, во время блокады, и убит в тюрьме — то ли голодом, то ли пулей чекистов, то ли немецкой бомбой при переправе баржи с заключенными через Ладожское озеро.
   Но это — в годы войны. А сейчас на моих страницах все тянется и тянется тридцать седьмой.
   11 ноября 1937 года собрание, посвященное разоблачению вредительства в детской литературе, состоялось уже не в издательстве, а в Союзе писателей. Расскажу о нем позднее.
   Кое-что поучительное приключилось между этими двумя сборищами — между 13 сентября и 11 ноября.
   От промежуточной даты — 4 октября 37 года — разит зловонием. Это истинно смрадная дата. Она смердит.
   В издательстве, на стене в коридоре, вывешена была нарядная стенная газета: «За детскую книгу». Экстренный выпуск.
   Я не сомневаюсь, что словам, кроме смысла и звука, присущ еще и запах; я знаю стихи, источающие благоухание; от этого же прямоугольного листа бумаги с красными крупными буквами заголовка, с длинными черными колонками машинописи несло смрадом, как в жаркий день из помойной ямы.
   Узнав случайно, что в издательстве, откуда я уже была выгнана и где разоблачена, вывешено «За…», я туда отправилась: прочесть. Лифтерша внизу велела мне выйти из лифта, чуть только я в лифт вошла. Я поднялась по лестнице пешком. (В последнее время наша редакция помещалась уже не в Доме Книги на Невском, 28, а в другом здании, на Михайловской (улица Лассаля, 2, — наискосок от Европейской гостиницы). Я прошла по коридору: ни один из служащих, попавшихся мне навстречу, со мною не поздоровался.
   На стене коридора увидела я старательно, опрятно и бездарно раскрашенный картонный лист.
   Я остановилась на расстоянии шага от стены и заложила руки за спину — пусть никто не осмелится вообразить, будто я намерена сорвать газету! Я начала читать творения Мишкевича — Криволапова — Комолкина — и вот тут-то меня и охватил смрад. Я торопилась читать, я предчувствовала, что мне не дадут кончить. Да и от смрада хотелось уйти поскорее. Заголовки: «Повысим революционную бдительность!», «Добить врага!» — ну это точь-в-точь как во взаправдашней «Правде». Я читала:
   «В течение долгого периода в издательстве орудовала контрреволюционная вредительская шайка врагов народа — Габбе, Любарская, Шавров, Боголюбов, Олейников и др.»; детская литература «фактически была дана на откуп группе антисоветских, морально разложившихся людей»; «диверсионная группа редакторов ленинградского отделения»; «в течение многих лет в издательстве орудовала группа врагов, ныне разоблаченных органами НКВД»; «враг народа Олейников… открыто, на глазах у всех, разваливал „Сверчок“…», «Сигналы о вредительстве Олейникова были, но к ним никто не прислушивался. А разве мало сигналов было о „деятельности“ Габбе, Любарской, Чуковской, Боголюбова. Сигналы были, когда стало известно о переписке редакторов с троцкисткой Васильевой»; «известно было о бытовом и моральном разложении Любарской, ее связи с проходимцем Безбородовым и особом покровительстве со стороны шпиона Файнберга»; «Чуковская протаскивала контрреволюционные высказывания в однотомнике Маяковского»; «писательские кадры были засорены врагами народа. Шпион Спиридонов, Потулов, Белых, Бронштейн, Безбородов, Колбасьев, Васильева — вот далеко не полный список врагов, которые объединялись вокруг Габбе, Любарской, Чуковской…»; «Сейчас враги разоблачены… Надо со всей решительностью и беспощадностью добить врагов и до конца выкорчевать вражеские корешки из издательства…»
   Когда я дочитала до «корешков», добивать врага явился наш пожарный. Подойдя ко мне вплотную, он сказал: «Директор приказал вам немедленно покинуть помещение». Я покинула. Мое и Митино имя названы среди имен разоблаченных врагов: Т. Габбе, А. Любарская, С. Безбородов, Н. Олейников… Я поняла, какой это в самом деле вопиющий беспорядок — я и Зоя все еще почему-то на воле. А может быть, лучше, раз не удается спасти их, может быть, лучше — скорее туда, туда, туда же, где они, разделить их судьбу? Я спускалась с лестницы, жалея, что, прочитав руководящие статьи, не успела дочитать интересную статейку писателя Льва Успенского под ученым заглавием «Несколько слов о „теории литературы“». Автор доказывал, что все мы — не только шпионы, диверсанты и вредители, но и невежды. Как шпионы и диверсанты, мы разоблачены органами, но Успенского тревожила наша репутация образованных и умелых литераторов. Ее хотелось ему уничтожить. За чтением интересной теоретической статьи и настиг меня пожарный. Только мельком удалось мне пробежать и статью Н. Теребинской «Опыт проверки одной книги». Опыт проверки показал, что Зоя Моисеевна Задунайская по специальному заданию врагов вносила вредительские исправления в новый перевод «Гекльберри Фина». Теперь, по специальному заданию своих друзей и наставников, Теребинская разоблачала Зою.
   Разве можно было воспринять эту настенную брань как эпизод чьей-либо реальной жизни? По специальному заданию врагов Зоя вредительствовала, редактируя перевод «Гекльберри Финна»! Я не верила, что читала газету собственными глазами, что я — это я, Зоя — это Зоя, а буквы — это буквы. Нет, это творение кровавого бюрократического бреда. Бред централизованный: каждая статейка стенной газеты — точный слепок с заметок центральных газет.
   Статьи Н. Теребинской и Л. Успенского до вмешательства пожарного я успела лишь наскоро пробежать. Однако, вопреки мундиру и каске, мне посчастливилось прочесть весь номер газеты, от слова до слова, не в издательском коридоре, а у себя дома, спокойно и неторопливо. Удалось даже сохранить этот драгоценный документ до наших дней. От него и по сей день разит помойкой, точно в этих клишированных словах, спрыгнувших со страниц миллионно-тиражных газет в единственную стенную — точно в них-то, как в консервной банке, и сохранился кровавый смрад тридцать седьмого.
   В сумерках следующего дня в передней раздался боязливый, короткий, судорожно повторившийся звоночек. За дверью стояла женщина с распухшим от слез лицом. Отказываясь войти, она порывисто рылась в своем портфеле. «Я просидела ночь… я ее сняла, а к утру повесила на место… я видела, как вас вывел пожарный (всхлип)… Я переписала для вас всё… Когда-нибудь настанет справедливость (всхлип)… Ваш муж такой приличный человек… И Александра Иосифовна… (всхлип). И вы все… Я переписала, но там опечатки, потому что ночью…» (Слезы ручьем.)
   Она сунула мне в руки папку и, так и не переступив мой крамольный порог, ушла.
   Это была Елизавета Ивановна, машинистка Детгиза. От нас она никогда не слыхивала доброго слова, одни попреки. Дело в том, что Маршак не выносил опечаток ни в книгах, ни в рукописях («детские книги должны выходить без ошибок»), за любую опечатку он бешено укорял нас, старших редакторов, а от нас перепадало Елизавете Ивановне. Кричать на нее, как кричал Самуил Яковлевич на нас, мы себе не позволяли, но она имела обыкновение заливаться слезами при первом же, даже самом деликатном упреке; всегда она считала себя великой преступницей и переписывала, случалось, из-за одной-единственной ошибки целую страницу заново. Она и писала, и плакала, и винилась порывисто, судорожно, мешая извинения с рыданиями. «Елизавета Ивановна опять в истерике», — говорили мы друг другу, пожимая плечами.
   А она любила нас, уважала нашу одержимость и ради будущей правды пошла на большой риск. Стенная газета, да еще разоблачающая врагов — это в бюрократическом учреждении предмет культа, предмет священный, и хоть публичный, но секретный. Минует надобность — его бережно снимут со стены — и в папке с надписью «совершенно секретно» запрут в сейф. Что сделали бы с Елизаветой Ивановной, если бы ночью застали ее за ее преступным занятием?
   С тех пор, «куда б меня ни бросила судьбина», я возила с собою длинные машинописные листы стенной газеты «За детскую книгу». Экстренный номер, выпущенный для спасения детской литературы от вредителей и диверсантов — то есть от нас. Зачем я хранила ее? В надежде ли на грядущее торжество истины и справедливости? Никакой надежды у меня не было. Но дать этим листам исчезнуть, раствориться в небытии я не могла. Имена замученных должно сохранять. Равно как и имена палачей. И главное — слова палачей. Сросшиеся, сплошные, мертвые и несущие смерть. Чуть только увидишь в газете или услышишь по радио прочно сросшиеся, постоянно повторяющиеся, одинаковые словосочетания — бойся! это удавка, которой будут вешать невинных, или аркан, которым ухватят их и поведут на казнь.
5
   После разоблачения и шельмования разбойничьей шайки в издательстве — под тем же лозунгом «Добить врага» состоялось 11 ноября 1937 года собрание в Союзе писателей. Членом Союза я не была. Пойти инкогнито? Нельзя: многие знали меня в лицо и так же не допустили бы в зал, как в лифт не допустила лифтерша. Собирался выступить там в защиту редакции Самуил Яковлевич. (Тогда почитавшийся еще — или не почитавшийся уже? — главою вредительской группы.) Но мы с Иосифом Израилевичем Гинзбургом — мужем Тамары Григорьевны Габбе — предприняли и собственный шаг к защите. На всех перекрестках, везде и всюду трубил о вредительстве редакции Григорий Мирошниченко. Книгу его для детей еще недавно редактировала Александра Иосифовна. Ее участие в работе было столь велико и, по убеждению автора, плодотворно, что в оны дни Мирошниченко предложил ей соавторство. «А. Любарская и Г. Мирошниченко». От этой чести она отказалась. Когда, после выхода книги в свет, Мирошниченко получил авторские экземпляры — первый он преподнес Александре Иосифовне с благодарственной надписью. Начиналась она так: «Александре Иосифовне Любарской, героическому редактору…» А кончалась: «Чистосердечно жму руку боевому товарищу». Экземпляр этот случайно оказался у меня — давала его мне Шура для какой-то справки. Теперь Иосиф Израилевич сделал фотокопию надписи. Он решил, что в Союзе никто его не знает в лицо, членских билетов у входа не спрашивают, он войдет в зал, займет место в одном из задних рядов и, если Мирошниченко посмеет говорить о вредительстве, огласит благодарственную надпись.
   Помнится, назначено было собрание на 5 часов. Иосиф отправлялся туда прямо от меня.
   В президиуме Криволапов, Мишкевич, Мирошниченко. Доклад сделал Мишкевич. Дали слово Маршаку. Он говорил о непостижимом для ума недоразумении, которое, он уверен, должно разъясниться.
   Зал встретил его молча: с одной стороны, на издательских собраниях Маршака называли главой вредительской группы, а с другой — сегодня, в Союзе, в новом докладе Мишкевича о вредительской группе имя Маршака уже не упоминалось вообще — ни как главы, ни даже как рядового члена. Никто не понимал, чем следует объяснить такую несуразицу. (Я не понимаю и сейчас.) На каком-то этапе — на каком? кем-то — кем? имя Маршака было вычеркнуто из черного списка. Когда? Чьим пером?.. И Зоино. И Корнея Ивановича.
   После Маршака выступил Мирошниченко и подробно, цитируя поправки в рукописи и в гранках, доказывал вредительство Любарской.
   Тогда Иосиф Израилевич отправил по рукам в президиум записку с приложением фотокопии.
   «Героическому редактору… чистосердечно жму руку».
   — Товарищи! — возгласил Мишкевич, прочитав записку про себя, но не вслух, — на наше собрание пробрался шпион и бросил бомбу. (Именно так, слово в слово: «Пробрался шпион и бросил бомбу».)
   По знаку Мишкевича подошли к Иосифу Израилевичу добры молодцы, велели встать и под руки вывели из зала.
   Еще не оправившись от дрожи унижения, он пришел ко мне. Его трясло и знобило.
   А писатели, на своем сборище, как мы узнали потом, единогласно приняли резолюцию, осуждающую вредительскую деятельность ленинградской редакции Детгиза. Маршак упомянут не был, но кто же, спрашивается, руководил нашими злодеяниями, если не он?
   …Крутовато, однако, переменилось для нас время! Когда зимою 1929 года «Литературная газета» поместила фельетон под шапкой «Против халтуры в детской литературе!» и халтурщиками обзывались все мастера детской книги, все как на подбор ленинградцы, и среди них Маршак, — имя Маршака-переводчика, Маршака-сказочника, Маршака-редактора стояло так высоко, что фельетон вызвал среди литераторов целую бурю. В одном из ближайших своих номеров «Литературная газета» вынуждена была поместить письмо, подписанное М. Слонимским, Б. Пастернаком, Ю. Тыняновым, Н. Тихоновым, В. Кавериным и многими другими. «Все обвинения, выставленные в этой статье против детского отдела ГИЗа… — утверждали авторы письма, — обвинения… в халтурном подходе — лживы. Это знает всякий, кому приходилось сталкиваться с работой детского отдела… Пора положить конец выступлениям… тормозящим плодотворную работу».
   Прислала тогда, в 1929 году, свой протест и детская секция Союза писателей — протест, подписанный В. Бианки, Б. Житковым, Л. Пантелеевым, Г. Белыхом, Е. Шварцем, Е. Данько, Д. Хармсом, Ю. Владимировым, А. Введенским, Н. Заболоцким, И. Рахтановым, Т. Богданович. «Все, когда-либо работавшие с Маршаком, — писали наши защитники, — знают, что трудно найти редактора, более тщательно, бережно и внимательно относящегося к автору и его произведению. По нашему мнению, статья „Халтура в детской литературе“ поддерживает реакционные тенденции в детской литературе. Тенденции эти сводятся к желанию во что бы то ни стало уклониться от высоких требований, предъявляемых в настоящее время к детскому писателю».
   В ответ на это письмо новый лихой фельетон: народные детские песенки, переведенные с английского Маршаком, названы «идеологически вредной дребеденью» — раз, и в поддержку фельетонисту помещена статья председательницы Комиссии по детской книге Флериной — два. Статья призывала энергично бороться с писателями, группирующимися вокруг детского отдела ГИЗа в Ленинграде — с их «направлением». «Тенденция позабавить ребенка» объявлена в этой статье вредной; попытки преподносить серьезные темы увлекательно, весело, живо объявлены недоверием и неуважением к теме. «…Борьба предстоит большая, — предрекала председательница Комиссии. — Библиотеки протестуют, бракуют эти произведения, педагогическая критика в печати высказывается четко, а товарищи ленинградцы в ответ пачками издают и переиздают бракованную литературу».
   После таких предупреждений не поздоровится. Худо пришлось бы «товарищам ленинградцам», если бы тогда за нашу работу не вступился Горький.
   Однако то было в 1929 году, а ныне у нас тридцать седьмой. В 1929-м на защиту редакции поднялись писатели — во множестве. В тридцать седьмом, когда обвиняли нас уже не в идейных заблуждениях и халтуре, а во вредительстве и шпионаже, — ни один писатель не открыл рта… И если Маршак и Чуковский выведены были из-под огня, то это не заслуга Союза.
   Участников гнусного писательского собрания я не виню. Публичная защита врагов народа равна была в то время покушению на самоубийство.
   (Что же касается инженера Иосифа Израилевича Гинзбурга, то он тоже погиб, но позднее. Арестован он был незадолго до войны. В разговоре о любовном пакте между Гитлером и Сталиным — Риббентропом и Молотовым — он сказал у себя, в своем чертежном бюро, в присутствии сослуживцев: «Вступить в союз с фашистской Германией — какая низость!» На него донесли. Он получил 5 лет лагерей. Война между фашистской Германией и СССР не освободила преступника. Он погиб в 1945 году, в Казахстане, в лагере, работая на плотине в часы наводнения.)
   Да, Иосифа арестовали в 1941-м, а сейчас у нас длится и длится осень тридцать седьмого.
   — Поминали и вас, — говорит мне Иосиф Израилевич, все еще поводя оскорбленными плечами. — Спросил кто-то из зала: «Почему до сих пор не арестованы члены вредительской группы Задунайская и Чуковская?» Криволапов и Мишкевич ответили в один голос: «это будет исправлено в ближайшие дни». Помянул вас в своей речи и Борис Андреевич Лавренев. Он сказал: «Неудивительно, что Ленинградское отделение оказалось вредительским. В нем работали такие люди, как, например, Чуковская — в прошлом анархистка-бомбистка».
   Никогда я не была ни анархисткой, ни бомбисткой. В студенческие времена действительно привлекалась к делу «по линии анархистов». Десять лет назад! Связи Бориса Андреевича с Большим Домом были, видимо, прочнее, теснее и глубже, чем у Мишкевича и Криволапова: он оказался более осведомленным в интимных подробностях моей студенческой биографии.
   — Чемодан у меня уложен, — говорю я Иосифу. — Но почему, собственно, выскочил Лавренев? Рукописей своих он никогда не предлагал нам, мы их никогда не отвергали. Почему упечь меня в лагерь захотел именно он?
   — А почему все остальное? — спрашивает Иосиф и снова поеживается. — Вы вообще понимаете что-нибудь? Я — нет. Зачем они все это затеяли? С редакцией, не с редакцией?.. И кто это, собственно, они?
6
   В моем архиве, кроме статей из стенной газеты, где в качестве врага народа упоминается Матвей Петрович, уцелели и другие документы — противоположного свойства: письма в защиту. Да, были и такие. В отличие от клевет, вслух они не прозвучали. И сохранились у меня не в подлинниках, потому что подлинники хранятся у адресатов или уничтожены ими же, — а лишь в копиях и далеко не все.
   Однако удивляться надо тому, что они хоть и в копиях, но сохранились и, главное, тому, что они были.
   Привожу письмо Корнея Ивановича к Сталину, написанное в сентябре или октябре тридцать седьмого и врученное, по уверению Недотыкомки, Поскребышеву, а Поскребышевым Сталину в декабре. Привожу документ, озаглавленный «Научная характеристика М. П. Бронштейна», документ, приложенный к письму Корнея Ивановича вместе с общим коротким письмом И. Е. Тамма, Л. И. Мандельштама и С. И. Вавилова. Это два основные письма.
   Хранится у меня и письмо С. Я. Маршака и письмо В. А. Фока, обращенные к Вышинскому, — но это уже более поздние, оба помеченные 16 марта 1939 года.
   Следует тут же оговориться относительно адресатов и дат. Тексты писем оставались неизменными, к кому бы и когда ни обращались авторы, адресаты же и даты менялись.
   Мои письма тоже наличествовали в каждой пачке, при каждой новой перемене адресата, но были всего лишь трафаретными заявлениями: не о литературе, не о физике, а лишь о безусловной неповинности моего мужа. Муж мой — честный советский труженик, я знаю его столько-то лет, он ни в чем не виновен и не мог быть виновен, я прошу пересмотреть дело и освободить его… Вот в таком роде. Беспомощно? А что другое в состоянии я, да и не только я, писать, не имея ни малейшего представления о предъявленных арестованному обвинениях. Чем могли мы пытаться неведомые обвинения опровергнуть? Вот и писали одно и то же, одно и то же, изменяя только дату, название инстанции и имя и отчество адресата.
   После письма Корнея Ивановича и троих видных ученых к Сталину Киселев рекомендовал некоторое время дожидаться ответа и не подавать новых заявлений. Мы сделали перерыв. Время шло — ни ответа, ни Мити.
   После мнимой или действительной передачи письма Сталину я подверглась особо острой форме заболевания, именуемого надеждой. Стояла в очередях, передавала деньги, но с особым трепетом возвращалась домой. Вот я звоню, вот переступаю порог. «Мама! — кричит Люша. — Митя вернулся из Самарканда!» Или так: ночью звонок. Я встаю: это за мной. Открываю дверь — Митя.
   Ахматова говорила: «После отчаяния наступает покой, а от надежды сходят с ума».
   Иногда, вспоминая себя тогдашнюю, мне кажется, что я и была тогда немного «того-с».
   Передал ли в действительности Недотыкомка письма Корнея Ивановича, письма академиков — Поскребышеву? И передал ли эти документы Поскребышев Сталину? Неизвестно.
   О судьбе писем к Сталину я знаю так же мало, как о судьбе Бронштейна.
   В 1938 и 1939 годах, то есть уже гораздо позднее, чем к Сталину, мы обращались с теми же бумагами в разные высокие инстанции: в Верховный Суд СССР, в Прокуратуру СССР. Когда же выяснилось, что Митя осужден Военной коллегией Верховного Суда, — наши бумаги были отправлены к председателю Военной коллегии Ульриху. С Голяковым предварительно говорили мы вместе. Корней Иванович и я. За ответом к нему ходил Корней Иванович один. С Вышинским говорили Корней Иванович и Маршак. Встречи Корнея Ивановича с Ульрихом — это страницы фантастической повести, с которой читатель ознакомится в следующих главах.
   А пока — пока привожу документы, сохранившиеся в виде копий у меня в архиве. В них тот же законсервированный дух тридцать седьмого, что во всех тогдашних газетах, что и в соответствующем номере стенной газеты. Только противоположный. Пусть это всего лишь просьбы, а не грозные требования — да будут благословенны имена тех, кто решался просить. Заступаться за мучеников.
7
   «Дорогой Иосиф Виссарионович! (Многоуважаемый Иван Терентьевич! Многоуважаемый Андрей Януарьевич!)
   За свою долгую жизнь я близко знал многих знаменитых людей: Репина, Горького, Маяковского, Валерия Брюсова, Леонида Андреева, Станиславского, и потому мне часто случалось испытывать чувство восхищения человеческой личностью. Такое же чувство я испытывал всякий раз, когда мне доводилось встречаться с молодым физиком М. П. Бронштейном. Достаточно было провести в его обществе полчаса, чтобы почувствовать, что это человек необыкновенный. Он был блистательный собеседник, эрудиция его казалась необъятной. Английскую, древнегреческую, французскую литературу он знал так же хорошо, как и русскую. В нем было что-то от пушкинского Моцарта — кипучий, жизнерадостный, чарующий ум.
   О нем как о физике я судить не могу, но я видел, с каким уважением относились к нему специалисты-ученые, каким благоговением окружено его имя среди студенческой молодежи. Академик Иоффе, академик С. И. Вавилов говорили о нем как о человеке с большим будущим.
   Впрочем, в физике я плохо осведомлен. В качестве детского писателя я могу засвидетельствовать, что книги Бронштейна „Солнечное вещество“, „Лучи Икс“ и другие кажутся мне превосходными. Это не просто научно-популярные очерки, — это чрезвычайно изящное, художественное, почти поэтическое повествование о величии человеческого гения. Книги написаны с тем заразительным научным энтузиазмом, который в педагогическом отношении представляет собой высокую ценность. Отзывы газет и журналов о научно-популярных книгах Бронштейна были хором горячих похвал. Меня, как детского писателя, радовало, что у детей Советского Союза появился новый учитель и друг.
   Я убеждал М. П. Бронштейна писать для детей еще и еще, так как вдохновенные популяризаторы точных наук столь же редки, как и художники слова. Тимирязевы рождаются раз в сто лет. Между тем советским детям насущно необходимы именно такие увлекательные и горячие научные книги, которые могли бы с малых лет зажечь их любовью к химии, физике, зоологии, ботанике. Школьных учебников здесь недостаточно.
   Теперь Матвей Петрович Бронштейн арестован. Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, лично ознакомиться с его делом и, если Вы найдете это возможным, вмешаться в него. Корней Чуковский» (сентябрь — октябрь 1937 года).
 
   «НАУЧНАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА М. П. БРОНШТЕЙНА [11]Матвей Петрович Бронштейн является одним из выдающихся физиков-теоретиков Советского Союза. Он отличается редкой эрудицией в разнообразнейших областях теоретической физики. Им опубликовано большое число ценных научных работ, принесших ему широкую известность в кругах физиков. Не вдаваясь в детальное рассмотрение всех этих работ — мы упомянем только следующее.
   Работы Бронштейна по теории полупроводников представляют собой существенный вклад в эту важную область физики, тесно связанную с получившими широкое распространение техническими применениями полупроводников. Им было показано, что к полупроводникам может быть применена не квантовая, а классическая теория электропроводности металлов, с тем существенным отличием, что число электронов проводимости в полупроводнике резко зависит от его температуры и что масса электрона должна быть заменена более сложным выражением. В своей докторской диссертации, публично защищенной им с большим успехом, М. П. Бронштейн разработал теорию гравитационных волн, имеющую существенное значение для правильного понимания ряда основных положений квантовой электродинамики. В ряде работ по физике атомного ядра М. П. Бронштейн показал, в каких явлениях должен проявляться обменный характер ядерных сил.
   Наряду с этим М. П. Бронштейн является блестящим популяризатором и умеет самые трудные вопросы современной теоретической физики излагать в форме, доступной широким массам читателей.
   На основании изложенного мы считаем, что М. П. Бронштейн является крупным ученым, работы которого содействовали развитию теоретической физики в СССР.
   Л. И. Мандельштам С. И. Вавилов И. Е. Тамм».
 
   «Многоуважаемый Андрей Януарьевич!
   Академики С. И. Вавилов и Л. И. Мандельштам характеризуют М. П. Бронштейна как одного из выдающихся физиков-теоретиков Советского Союза. Но, работая в области точных наук, М. П. Бронштейн в то же время много и успешно занимался научно-популярной — вернее, научно-художественной — литературой, которой мы, литераторы, можем дать столь же высокую оценку, какую дали его научным трудам товарищи Вавилов и Мандельштам.