Подлинная жизнь двора сосредоточилась вокруг дона Хуана, все нити испанской политики оказались в его руках. Однако и этот, более удачливый и решительный временщик не знал иных способов решения политических вопросов, кроме традиционных для Габсбургов матримониальных комбинаций. Выгодный брачный контракт с одним из европейских дворов должен был, по его мнению, обезопасить Испанию извне и укрепить внутри. После недолгих размышлений выбор дон Хуана остановился на Франции: во-первых, ввиду се недавних военных успехов; во-вторых, из-за того, что она была естественным союзником в борьбе с Англией, грабившей испанские галионы с американским золотом; в-третьих, просто потому, что партия Марии-Анны отдавала предпочтение австрийской принцессе. Единственным обстоятельством, которое смущало дона Хуана, была физическая слабость Карлоса и его отвращение к женщинам, онавшееся от детских лет. Король все еще не только не знал женщин, но и панически избегал их. Шелест юбки в комнате заставлял его спасаться потайными лестницами; если женщина на аудиенции подавала ему прошение, он отворачивался, чтобы не видеть ее. Дон Хуан ломал себе голову, как пробудить любовь в сердце короля, и ничего не мог придумать.
   Но вот однажды летом, во время совместной прогулки по галереям дворца, дон Хуан завел короля в залу, посередине которой стояла накрытая тканью картина. Дон Хуан приказал слугам свернуть материю.
   — Что вы скажете об этом портрете, ваше величество? — спросил он.
   Сноп света хлынул с холста в глаза королю, и в этом сиянии перед ним во весь рост предстала прекрасная девушка в атласном платье перламутрового цвета — словно эльф в раскрывшихся лепестках бутона. Белоснежная кожа ее лица, полных рук, открытой груди впитала розовато-золотистые оттенки платья; приглушенные тона интерьера подчеркивали светоносность ее образа. Она смотрела на Карлоса мечтательно-отрешенным взором, и в уголках ее по-детски припухлых губ таяла улыбка.
   И без того неподвижный взгляд короля как будто окаменел, прикованный к картине. Дон Хуан повторил вопрос.
   — Кто она? — пробормотал Карлос.
   — Мария-Луиза, принцесса Орлеанская и — да будет на то соизволение вашего величества — ваша невеста и королева Испании.
   — Моя королева… — чуть слышно прошептал король. — Да, да, моя королева…
   Дон Хуан не поверил своим ушам.
   На следующее утро лакеи, вошедшие в королевскую спальню, застали Карлоса сидящим на кровати, с красными от бессонницы глазами. Он приказал им позвать своего брата. Дон Хуан немедленно явился.
   — Поторопитесь, сударь, — сказал ему король, — я хочу, чтобы эта женщина была здесь до начала зимы.
   Дон Хуан, внутренне ликуя, поклонился.
   В июле 1679 года в Париж отбыло посольство маркиза де Лос Балбазеса. Маркиз должен был от имени его католического величества короля Испании Карлоса II просить у его христианнейшего величества короля Франции Людовика XIV руки его племянницы Марии-Луизы, принцессы Орлеанской.
   В течение нескольких дней Карлос совершенно преобразился. Придворные взирали на своего короля с нескрываемым изумлением — им казалось, что на их глазах некая чудодейственная сила воскресила труп. Этой силой была любовь. Король нигде не хотел расставаться с портретом принцессы. Он приказал сделать с него миниатюрную копию и хранил ее на груди, у сердца. Иногда он вынимал портрет из-под камзола и обращался к нему с нежными словами. Любовь рождала в нем тысячи мыслей, которые он не мог доверить никому; ему казалось, что все недостаточно разделяют его нетерпение и желание поскорее ее увидеть. Он без конца писал Марии-Луизе и почти каждый день отправлял нарочных, чтобы отвезти его письмо и узнать новости о ней. У него вырывались слова, показывавшие, что сонный взгляд короля проникал в самые глубины страдающего сердца. Некая ревнивая куртизанка заколола своего любовника у самых ворот дворца. Король приказал привести ее к себе. Выслушав ее историю, он обратился к придворным:
   — Воистину я должен поверить, что нет в мире состояния более несчастного, чем состояние того, кто любит, не будучи любим. Ступай, — сказал он женщине, — и постарайся быть более благоразумной, чем ты была до сих пор. Ты слишком много любила, чтобы поступать сознательно.
   В начале осени гонец из Парижа привез долгожданное известие: Людовик XIV ответил согласием. Новость не успокоила короля, лишь обострила до предела его нетерпение. Чтобы унять свое возбуждение и вырвать у любви хоть несколько часов крепкого сна, Кар-лос прибегнул к самобичеванию. Стоя перед большим портретом Марии-Луизы, он хлестал себя по плечам и спине короткой плетью, и капли алой крови брызгали на белоснежную кожу и перламутровое платье принцессы… Карлос готовился к любви, как аскет готовит себя к вечной жизни. Он любил, он страдал, и душа его была преисполнена гордости и надежды.
   В октябре Карлос покинул Мадрид и выехал навстречу Марии-Луизе.
II
   Короли совершают человеческие жертвоприношения государственным интересам двумя способами: отправляя подданных на войну и своих детей — под венец, причем первое обычно влечет за собой второе. Людовик XIV, только что закончивший голландскую войну миром в Нимвегене [47], теперь намеревался закрепить военные успехи Тюренна и Люксембурга [48] династическим браком, который усилил бы французское влияние в Испании. Король знал о взаимной склонности Марии-Луизы и дофина, но чувства молодых людей мало интересовали его, несмотря на то что восемнадцать лет назад он сам должен был по настоянию Мазарини отказаться от любви к прекрасной Марии Манчини ради брака с Марией-Терезией. Душевных качеств этого монарха с избытком хватило бы на четырех королей, но едва ли на одного порядочного человека. Поэтому Людовик, растроганно слушавший в придворном театре монолог Ифигении [49], влекомой жрецами на жертвенный алтарь, нетерпеливо прервал Марию-Луизу, когда она, рыдая, бросилась перед ним на колени, холодными словами:
   — Сударыня, что же больше я мог сделать даже для своей дочери?
   — Но, ваше величество, для вашей племянницы вы могли бы сделать больше! — в отчаянии воскликнула принцесса (она подразумевала свое желание стать супругой дофина).
   Король нахмурился.
   — День отъезда уже назначен, сударыня, — сказал он. — Потрудитесь быть готовой к этому времени. Я приготовил вам блестящую будущность. Вы станете залогом добрых отношений между мной и моим братом Карлосом. Вы принесете Франции безопасность, а я позабочусь о том, чтобы доставить ей славу.
   И Людовик XIV сделал знак, что аудиенция окончена.
   Мария-Луиза чувствовала то же, что и ребенок, изгоняемый родственниками из дома после смерти родителей. Привыкнув считать французский двор, приютивший ее мать в изгнании [50], самым любезным и приятным двором в мире, она меньше всего думала о том, что ей когда-нибудь придется его покинуть. Кроме отравления матери, только один таинственный случай омрачил ее юность. Как-то раз принцесса страдала от четырехдневной перемежающейся лихорадки и была весьма огорчена тем, что эта болезнь мешает ей разделить со всем двором удовольствия зимних празднеств. В монастыре кармелиток, где она попросила у сестер средства против лихорадки, ей дали питье, после которого у нее сделалась сильная рвота. Мария-Луиза не хотела говорить, кто дал ей питье; все же при дворе узнали правду. Происшествие наделало много шума, однако все ограничилось несколькими эпиграммами, пущенными в монашек какими-то смельчаками, пожелавшими остаться неизвестными. Юная принцесса скоро позабыла об этом случае. Кроткий, но вместе с тем веселый нрав побуждал Марию-Луизу довольствоваться настоящим, а любовь к дофину породила в ее душе сладостные надежды. Теперь же, после аудиенции у Людовика XIV, она поняла, что от нее ждут платы за гостеприимство, оказанное ее матери, и этой платой должно стать ее счастье. Корона королевы Испании, одна мысль о которой заставляла заливаться слезами европейских принцесс, в ее глазах ничем не отличалась от тернового венца, возлагаемого на голову мученика; последний при этом, правда, не был обязан благодарить своих мучителей.
   Она попыталась еще раз смягчить сердце Людовика XIV. За несколько дней до отъезда она вновь с мольбой упала к его ногам при входе в церковь. Смиренная поза любимицы двора, словно последняя нищенка ожидающей монаршей милости, вызвала в толпе придворных сочувственный шепот. Все поглядывали на дофина. Но король быстро пресек разговоры, промолвив со своей обычной сухой иронией:
   — Прекрасная сцена! Королева католическая мешает всехристианнейшему королю войти в церковь!
   С этими словами он грубо отстранил принцессу и проследовал дальше. Свита короля двинулась за ним; никто из придворных не посмел помочь Марии-Луизе подняться с колен. Дофин с подчеркнутой незаинтересованностью смотрел в другую сторону. Больше всего на свете Марии-Луизе хотелось застыть, окаменеть здесь, на церковных ступенях, став вечным укором справедливости Всевышнего.
   Камеристки почти силой усадили ее в карету. Дома, немного успокоившись, она ужаснулась дерзости своих мыслей, но смирение, которым она попыталась облечь свое отчаяние, было так же невыносимо, как слишком узкий корсет.
   Через несколько дней все было готово к отъезду. Кареты Марии-Луизы, ее дам и экипажи горничных стояли запряженные, чемоданы и сундуки были упакованы и привязаны к повозкам, пятьдесят кавалеров почетного эскорта сидели в седлах. Мария-Луиза, опустив глаза, подошла к Людовику XIV проститься.
   — Государыня, — сказал он, целуя ее, и в его голосе слышалась явная угроза, — я надеюсь, что говорю вам прощайте навсегда, потому что величайшее несчастье, которое может случиться с вами, — это ваше возвращение во Францию.
   Мария-Луиза села в карету и поспешно задернула занавески. Все же она сделала это недостаточно быстро, чтобы не дать заметить заблестевших на ее ресницах слез. Король, считавший неприличным любое публичное проявление чувств, сделал брезгливую гримасу и подал знак к отъезду. Послышались крики возниц, щелканье кнутов, и свадебный поезд тронулся в путь.
   Время в дороге тянулось медленно. Принц д'Аркур, возглавлявший кортеж принцессы, старался сделать все от него зависящее, чтобы мрачные мысли как можно реже посещали хорошенькую головку Марии-Луизы во время путешествия. Ехали не спеша, подолгу задерживаясь в крупных городах и предаваясь всевозможным увеселениям, которые устраивали городские власти. В маленьких городишках, там, где у городских старшин не хватало денег и фантазии, придумывали развлечения сами. Любезная, добродушная, веселая Франция в последний раз дарила Марию-Луизу своей приветливой, ласковой улыбкой. Восхитительная прозрачность погожих октябрьских дней, пронизанных нежным светом нежаркого солнца, придавала поездке невыразимое очарование. Желто-бурые полосы на сжатых полях по обеим сторонам дороги, голубая цепь холмов вдали, жухлая зелень убранных виноградников и золотой багрянец рощ слагались в огромный, стоцветный, радостный мир, в котором, казалось, не было места несчастью и принуждению. И Мария-Луиза время от времени не могла не поддаваться общему настроению беспечного веселья. Любовь, доходящая до обожания, и безграничная преданность, читавшиеся на лицах ее дам, кавалеров свиты и даже прислуги, придавали ей решимости казаться достойной этих чувств. Она была обворожительно-прелестна с мужчинами и чарующе-обходительна с дамами. Один случай дает понять, ценой какого внутреннего напряжения ей это давалось.
   Кортеж проезжал через один город, известный своим производством шелковых чулок. Городские депутаты явились к Марии-Луизе, чтобы поднести великолепные образцы своей промышленности. Однако старый испанский гранд из посольства Лос Балбазеса швырнул корзину с чулками в лицо обескураженным депутатам.
   — Знайте, что у испанских королев нет ног! — крикнул он им.
   При этих странных словах с Марией-Луизой случилась истерика. Весь страх, все отчаяние, копившиеся в ней, в один миг прорвались наружу. На руках у испуганных дам она визжала сквозь слезы, что во что бы то ни стало хочет вернуться в Париж и что, если бы она знала до своего отъезда, что у нее хотят отрезать ноги, она скорее бы предпочла умереть, чем отправиться в путь… Все пришли в смятение, французы требовали объяснений. Изумленный испанский гранд насилу успокоил Марию-Луизу уверениями, что его слова не следует принимать буквально и что своей метафорой он хотел сказать лишь то, что в Испании лица ее ранга не касаются земли. Наконец ему удалось добиться от нее улыбки.
   Мария-Луиза попробовала вести себя по-прежнему непринужденно, но это плохо ей удалось. После этого происшествия она уже не могла согнать со своего лица тревогу и растерянность. Ее разум, бессильный осмыслить события последних недель, вновь и вновь возвращался к двум вопросам, которые не выходили у нее из головы: «Почему я?» и «За что?». Она замкнулась в себе и с ужасом считала дни, оставшиеся до встречи с Карлосом. Временами в ней вспыхивал гнев на саму себя за то, что она спокойно позволяет распоряжаться своей судьбой. В такие минуты Мария-Луиза мысленно готовила планы побега, перебирала в уме своих возможных сообщников, обдумывала слова, которыми она надеялась склонить их на свою сторону. Она так глубоко погружалась в грезы о свободе, так отчетливо представляла свои действия, так сильно переживала радость мнимого освобождения, что, когда действительность напоминала ей о себе, Мария-Луиза не сразу могла отделаться от чувства, что видит перед собой остатки какого-то дурного сна. Тогда она вспоминала свое сиротство, свое одиночество, вспоминала, что у нее есть поклонники, но нет друзей, что сама она всего лишь дочь беженки, воспитанная страной, по отношению к которой должна выполнить долг благодарности… Смиряясь, она упивалась своей жертвой, но затем в ее мозгу снова всплывала мысль: «Почему я?» — и она опять переставала что-либо понимать, и ее жертва казалась ей бессмысленной и чудовищной.
   3 ноября 1679 года кортеж Марии-Луизы прибыл около Сен-Жан-де-Люза на берег реки Бидассоа, отделявшей Францию от Испании.
   С утра накрапывал дождь, но теперь небо прояснилось. Сквозь обрывки хмурых туч проглядывало неяркое солнце, тускло блестя на воде, мокрых камнях и крупах лошадей. На пустынном берегу стоял специально выстроенный позолоченный деревянный дом, где принц д'Аркур должен был передать Марию-Луизу в руки маркиза Асторгаса. Кареты и всадники сгрудились вокруг постройки. Д'Аркур предложил Марии-Луизе руку, чтобы проводить ее в дом. Принцесса прошла вместе с ним и со своей статс-дамой госпожой Клерамбо в отведенную ей комнату, покорно села на предложенный ей стул и стала ждать, когда за ней придут. Она была охвачена ледяным ужасом, параличом мысли и воли, превращавшим ее в послушный манекен.
   Спустя какое-то время Мария-Луиза увидела в окно, как несколько человек в черных плащах шли с другого берега по узкому мосту. Вскоре в соседней комнате послышался голос д'Аркура, приветствующий испанцев. Спустя еще некоторое время дверь отворилась, и д'Аркур пригласил Марию-Луизу выйти.
   — Король Карлос разрешает вам взять с собой четырех дам и несколько человек прислуги, — сказал он. — Кого бы вы желали выбрать?
   Мария-Луиза испуганно посмотрела на него и оглянулась на госпожу Клерамбо.
   — Может быть, вы? — слабым голосом произнесла она.
   — Не беспокойтесь, ваше величество, я все улажу, — ответила статс-дама.
   Она вышла и вернулась с тремя женщинами, которые поклонились Марии-Луизе и заняли место возле нее.
   — Ну что же, ваше величество, соблаговолите выйти к остальным вашим друзьям. Настало время проститься, — сказал д'Аркур.
   Мария-Луиза переступила порог и остановилась. Силы покинули ее, она прислонилась к стене. Госпожа Клерамбо и госпожа Берфлер подхватили Марию-Луизу под руки и, чуть ли не волоча ее ногами по камням, подвели к кавалерам и дамам свиты, тесной толпой стоящим поодаль возле карет.
   Французы по очереди стали подходить к Марии-Луизе для прощания. Она но привычке хотела протянуть им руку, но маркиз Асторгас громко воспротивился этому, напомнив, что никто не смеет касаться ее величества. Мария-Луиза безвольно, как по команде, опустила руку и, глядя в землю, отвечала на поклоны и реверансы едва заметным кивком головы.
   Дамы повели ее к мосту, Асторгас двинулся следом. С противоположной стороны, навстречу им, шло несколько женских фигур, одетых в черное. Дойдя до середины моста, Мария-Луиза порывисто обернулась. Французы почтительно склонились в последний раз. Мария-Луиза закусила губы, слезы брызнули у нее из глаз. Ей показалось, что она переходит Стикс. В отчаянии она уже сделала шаг по направлению к французскому берегу, но в это мгновение чья-то узкая сухая рука крепко ухватила ее запястье. От неожиданности Мария-Луиза вскрикнула и оглянулась. Высокая бледная старуха с маленькими суровыми глазками на длинном морщинистом лице еще крепче сжала ее руку.
   — Я герцогиня Терра-Нова, камарера-махор [51] вашего величества. Извольте следовать за мной, — холодно произнесла она, и в ее повелительном голосе слышалось, что отныне власть над душой и телом королевы принадлежит ей.
   Старуха отпустила Марию-Луизу, поклонилась и спокойно пошла назад. Девушке показалось странным, что с ней разговаривают таким тоном, но удаляющаяся прямая спина герцогини безоговорочно пресекала все возражения и протесты. Мария-Луиза подчинилась и, перейдя мост, взошла вслед за камарерой на барку с застекленной комнатой.
   Как ни была Мария-Луиза погружена в свои переживания, она не могла не заметить, что камарера занимает среди испанцев какое-то особое, исключительное положение. Маркиз Асторгас и другие гранды как-то сразу исчезли из поля зрения, предоставив ей право распоряжаться всем на судне. Все разговоры при ее приближении почтительно стихали, а ее короткие приказы, отдаваемые с ледяным спокойствием, исполнялись незамедлительно. Мария-Луиза сразу инстинктивно почувствовала в этой старухе своего злейшего врага и решила повнимательнее присмотреться к ней.
   Герцогиня Терра-Нова из дома Пиньятелли была внучкой Фернандо Кортеса [52]. Воплощенная надменность, она держала себя равной с королем и королевой перед равными. Ее внешность казалась ветхим слепком дряхлеющего могущества Испании. Герцогине было шестьдесят лет, но выглядела она на все семьдесят пять. Она была безобразна и плохо сложена; вместе с тем она обладала величественной осанкой, внушавшей почтение и даже некоторую симпатию. Все ее поступки, жесты и слова были строго рассчитаны. Герцогиня говорила мало, но «я хочу» и «я не хочу» произносила так, что людей охватывала дрожь. Иметь ее врагом означало то же самое, что брать змею за хвост: смертельный удар следовал незамедлительно. Дон Карлос Арагонский, ее двоюродный брат, был убит нанятыми герцогиней бандитами за то, что он требовал у нее возвращения принадлежавшего ему герцогства Терра-Нова, которым герцогиня бесконтрольно пользовалась. Суровость и старость герцогини сыграли решающую роль при назначении ее на должность. Камарера-махор была, так сказать, официальной тюремщицей королевы, окостенелым этикетом, не ведавшим снисхождения даже к коронованным особам. Она должна была вживить в тело и душу молодой королевы испанский церемониал, научить ее есть, спать, двигаться, говорить по его незыблемым законам, указывать на каждое слово, каждый жест, отступающий от правил, значение которых было давно забыто. Неслыханные права камареры по отношению к ее подопечной превосходили полномочия евнухов в гареме: они отвечали только за целомудрие своей госпожи; камарера же была ответственна перед Испанией за натурализацию ее королевы.
   Барка проплыла несколько миль и причалила к берегу возле какой-то деревни, где путешественников ожидали приготовленные для горной дороги лошади и мулы. Заночевали в Ируне. Здесь Мария-Луиза получила первое представление об испанской нищете. Постоялый двор, где они остановились, поразил ее своей убогостью. Ужин был так скуден и так плохо сервирован, что Мария-Луиза была крайне изумлена и почти ни к чему не прикоснулась. «Ужасно быть королевой в стране, где нет вилок», — сострила одна из ее француженок. Шутка заставила кисло улыбнуться Марию-Луизу, но не прибавила ей аппетита. Ее не покидало ощущение, что в этом доме никогда не было ни постояльцев, ни пищи.
   Комната, или скорее клеть, отведенная королеве, находилась рядом с конюшней. Когда Мария-Луиза открыла дверь, ей показалось, что перед ней зияет какая-то черная дыра. Мало-помалу глаза ее привыкли к темноте, и она различила крохотное окошко, столь скупо пропускавшее свет, что в этой комнате, по-видимому, и в полдень требовался светильник.
   Меблировка ограничивалась кроватью и лавкой. Под окном на пыльной доске сохли связки трески рядом с куском заплесневелого черного хлеба. Мария-Луиза хотела помолиться на ночь, но ни у хозяина гостиницы, ни у местного священника не оказалось свечей. Не раздеваясь, она с отвращением прилегла на жесткое, скрипучее ложе. Она думала, что не заснет, но сон сразил ее мгновенно.
   Утром Мария-Луиза не пожелала даже взглянуть на приготовленный завтрак и, сев на лошадь, продолжила путь. Герцогиня Терра-Нова следовала за ней чуть поодаль на своем муле, ни на минуту не упуская королеву из виду, подобно стоокому дракону, стерегущему сокровище.
III
   Карлос II ехал навстречу Марии-Луизе. Полумертвый король в первый и последний раз видел свое умиравшее королевство.
   Испания взирала на своего Hechizado — «околдованного» короля — с нежной покорностью: она узнавала в нем себя. Ее еще нетронутое, кажущееся нерушимым могущество не в состоянии было скрыть симптомы смертельного упадка. Европа освобождалась из-под гипнотизма габсбургской политики, понемногу осознавая, что боится, в сущности, бессильного призрака. Грозная пехота, гордость испанской армии, полегла под Рокруа [53], немногочисленные нищие ветераны дряхлели в гарнизонах; флот, некогда носивший название Непобедимой Армады [54], догнивал в портах. Иностранные дипломаты все чаще и смелее поговаривали о «неизлечимо больном человеке», подразумевая под ним испанскую монархию; тем из них, которые сами побывали за Пиренеями, действительность представала более ужасной, чем самые смелые предположения.
   Страна выглядела опустошенной, как после вторжения какого-нибудь новоявленного Атиллы; между тем со времен Карла Великого ни одна вражеская армия не пересекала ее границ [55]. Испания убивала сама себя, уподобляясь истекающему кровью гемофилику, продолжающему наносить себе порезы. Принятие законов об изгнании евреев и мавров превратило в беженцев два миллиона человек, колонизация Америки отняла еще несколько миллионов, полмиллиона еретиков были сожжены инквизицией или отправлены на каторжные га-лионы. Невероятная популярность монашества усугубляла эту язву бесплодия. На всем полуострове едва насчитывалось шесть миллионов жителей. Пустынножительство перестало быть прерогативой отшельников. Только в обеих Кастилиях насчитывалось триста опустевших селений, еще двести было возле Толедо, тысяча — в королевстве Кордуанском… Кортесы в ужасе пророчествовали: «Больше не женятся, а женившись, не рождают больше. Никого, кто мог бы обрабатывать земли. Не будет даже кормчих для бегства в другие места. Еще одно столетие, и Испания угаснет!»