Вне Италии скрипач постоянно мерз и даже летом, бывало, сидел, закутавшись в шубу и полузакрыв глаза, как будто в зимней спячке. Утром его было трудно разбудить, а без постороннего вмешательства он мог проспать целый день. Перед концертом Паганини всегда нервничал и был серьезнее и молчаливее, чем обычно. Входя в уборную, первым делом спрашивал, много ли народу пришло, и, услышав утвердительный ответ, радовался: «Хорошо! Есть еще славные люди!» Репетировал только перед выступлением — говорил, что достаточно наупряжнялся за свою жизнь. Ему не нужно было прикасаться к скрипке — она звучала у него в уме. Один англичанин полгода тайно следовал за ним по всем гостиницам, надеясь подслушать и раскрыть «секрет» его игры. За все время он ни разу не слышал из комнаты скрипача ни звука. Наконец однажды он увидел в замочную скважину, как Паганини вынул скрипку из футляра и положил на плечо. Англичанин застыл в предвкушении своей удачи, но маэстро молниеносно пробежал пальцами по струнам и положил инструмент на место. Волнуясь перед концертом, Паганини тем не менее не выходил на сцену, не получив задаток и не помучив публику ожиданием. Во время игры он плотно прижимал локоть левой руки к телу и действовал одной кистью; смычок он держал большим и указательным пальцами. После концерта он с удовольствием забавлял дам, пришедших к нему в уборную с букетами, рассказывая о скрипке и показывая гибкость пальцев левой руки, большой палец которой отгибался в обратную сторону и касался тыльной стороны руки; он также без усилия сгибал локти в обратном направлении.
   Паганини часто обвиняли в жадности и скупости. Он действительно брал за выступления много, а жил экономно — сказалась привычка к экономии, приобретенная в детстве. Так, он не любил тратиться на одежду и часто покупал фраки у старьевщиков, упрямо торгуясь за каждый франк. Однако он давал множество благотворительных концертов, посылал крупные суммы матери, поддерживал менее удачливых собратьев-музыкантов: например, Берлиозу подарил 20 000 франков. Ничего не требуя для себя, Паганини покупал своему Ахиллино — маленькому сыну, отсуженному им у жены после развода, — самые красивые и дорогие вещи.
 
   «КАЗИНО ПАГАНИНИ»
 
   К 1833 году состояние Паганини достигло трех миллионов франков. Маэстро занялся коллекционированием инструментов и собрал великолепную коллекцию скрипок и виолончелей Амати, Гварнери, Страдивари. Немалых денег требовали и постоянные обращения к врачам из-за обострившихся застарелых болезней. О том, какие суммы Паганини постоянно носил при себе, говорит то, что однажды вор украл у него из номера 120 000 франков.
   Тем не менее скрипач жил в постоянной тревоге, что будущее его сына недостаточно обеспечено. Эти опасения помогли аферистам, тершимся возле музыканта-богача, вовлечь его в сомнительное предприятие по организации в Париже музыкально-развлекательного заведения «Казино Паганини». Внося 60 000 франков первого взноса, Паганини полагал, что он делает широкий жест благодарности парижанам. А в это время авантюристы, растратив деньги скрипача, пользуясь его именем, влезли в колоссальные долги и сразу поставили Паганини перед фактом такой затеи, которая грозила полным разорением, нисколько не отвечая его замыслам, так как выступления артиста должны были служить только яркой вывеской для привлечения любителей азартных игр. Но Паганини, не зная этого, подписал контракт о ежедневных выступлениях в казино. Музыкант полагал, что французский закон защитит его. Вместо этого суд обязал его выплатить 200 000 франков за оборудование казино и давать концерты в этом заведении не менее двух раз в неделю. За каждый пропущенный день он должен был платить 6000 франков. Таким образом 120 пропущенных концертов в течение года грозили лишить маэстро половины его состояния.
   Между тем Паганини был серьезно болен — к сифилису, беспрестанному кашлю, туберкулезу легких и горла прибавился еще и простатит. Его состояние было настолько плохо, что нескольких еженедельных концертных выступлений было достаточно, чтобы свести скрипача в могилу. Паганини проводил целые дни в постели, хотя бессонницы терзали его неделями. Чтобы развлечь отца, Ахиллино подавал ему инструменты из его коллекции, и Паганини, сидя на кровати, пробовал их. 15 мая 1840 года Паганини импровизировал на скрипке на тему произведений Байрона, которые недавно перечитал. По отзывам очевидцев, это было лучшее выступление маэстро. Вдруг блаженно-неистовые звуки оборвались, смычок замер в леденеющих пальцах…
   После удара Паганини прожил еще чуть больше недели. 27 мая полицейский передал его импресарио извещение о том, что на Паганини наложен штраф в размере 50 000 франков за неявку в королевский суд. Одновременно с этим было вручено приказание префекта полиции Парижа немедленно явиться в префектуру для препровождения в тюрьму. Срок заключения — десять лет.
   — Но ведь он болен, страшно болен! — вскричал потрясенный импресарио.
   Полицейский пожал плечами и вышел.
   Комкая в руках бумаги, импресарио возвратился в комнату скрипача. Паганини был мертв. Извещение королевского суда Франции запоздало.

ПОСМЕРТНЫЕ ГАСТРОЛИ

   Смерть Паганини, положившая конец судебным преследованиям, спасла Ахиллино от разорения. Миллионные суммы франков, вложенные в акции и облигации государственной ренты Англии и Королевства обеих Сицилии, должны были обеспечить на долгие годы наследника великого скрипача. Тем не менее возникли новые, громадные, непредвиденные расходы. Тело Паганини было забальзамировано. Однако, когда настало время предать его земле, возникли неожиданные трудности. Католическая церковь отказала великому скрипачу в погребении. Паганини не был атеистом, но почему-то не причастился перед смертью. Сказались также его связи с итальянскими карбонариями и давние байки про его союз с дьяволом.
   Душеприказчики Паганини решили похоронить тело скрипача поближе к родине и подали прошение в гражданский трибунал Ниццы. Но трибунал полностью утвердил обвинение Паганини в магии, колдовстве и чародействе, представленное епископом Ниццы, и даже усугубил кару: «Да будет прощен от грехов тот верный сын Церкви, кто выроет это дьявольское тело из земли, и выбросит из гроба, и развеет по ветру». Гроб с телом скрипача был помещен на маленьком острове Сен-Фе-реоль в Средиземноморье — в пещере, подвешенный на цепях. Юность Ахиллино была растрачена на чтение папских энциклик, булл и канонических правил, доказывавших его право предать земле тело отца. Он стал одним из лучших знатоков канонического права в Италии. Но помогли ему не его знания, а его деньги. Миллион сто тысяч франков — столько потребовала римская курия за прощение великому грешнику. И даже после этого потребовалось двенадцать лет, чтобы уладить все формальности. За это время гроб с телом Паганини несколько раз зарывали в землю и выкапывали обратно. Каждое погребение приходилось оплачивать заново.
   В 1876 году гроб тайком перевезли в Парму, где впервые поставили в каменном склепе на кладбище. Но прошло еще семнадцать лет, прежде чем папа разрешил предать это тело земле. Пятьдесят три долгих года длились посмертные гастроли маэстро, почти вся жизнь и состояние Ахиллино ушли на восстановление справедливости.
   Легкомысленное отношение великого скрипача к рекламе дорого обошлось его сыну. Между тем реклама требует к себе более серьезного отношения, недаром в Католической церкви это слово означает «собрание кардиналов».

ВЫСТРЕЛЫ НА ГОЛГОФЕ
Военная быль

   Что пользы человеку, если он приобретет весь мир, а душу свою потеряет? 
Евангелие от Матфея, 16; 26

I
   Это случилось в Иерусалиме, в июне 1916 года.
   Патер Рафф проснулся оттого, что кто-то осторожно касался пальцами его плеча и настойчиво звал его по имени.
   Он открыл глаза. Маленькая, душная комната с низким потолком и какой-то узкой дырой вместо окна, впрочем, довольно опрятная, — одно из помещений казарм, занимаемых 6-й пехотной экспедиционной бригадой германской армии, — была погружена во мрак. Было совершенно невозможно разглядеть что-либо в этих потемках, но патер Рафф всем своим существом ощутил присутствие человека.
   — Проснитесь же, святой отец! — снова потребовал голос из тьмы.
   — Кто здесь? — спросил священник, удивленно наблюдая за перемещениями неожиданно обнаруженной им совсем рядом с кроватью пламенеющей точки; в следующее мгновение он с отвращением почувствовал, что темнота пропитана удушливым сигарным запахом.
   — Это я, доктор Тарное, — отозвался голос.
   — Который час?
   — Не знаю… Должно быть, четвертый,..
   — О Господи!.. Что вам нужно? Да потушите наконец вашу сигару и зажгите лампу!
   Послышалось торопливое шуршание, потом чиркнула спичка, и красноватый огонек осветил лицо и грудь доктора — крупного тридцатипятилетнего мужчины; с пышными, нависающими над верхней губой усами. Он протянул руку к керосиновой лампе, стоявшей на круглом столике рядом с изголовьем, и засветил ее. Затем, сев на стул, он осторожно загасил о каблук ботинка сигару.
   — Настоящая регалия, — вздохнул он, — здесь их еще можно достать…
   — О чем вы? — не понял патер.
   — О сигарах.
   — Да вы пьяны, что ли?! Говорите же, в чем дело? Доктор задумчиво посмотрел на окурок и спрятал его в карман пиджака.
   — Признаться, я действительно выпил… Наш славный бар «Встреча героев», как вы знаете, позавчера прекратил свое существование, но добрый Риттер продолжает снабжать нас из своих запасов. Думаю, он не уедет отсюда, пока у него есть хоть капля спиртного. Я бы даже сказал (если вас интересует мое мнение), что он совсем не уедет. Асмуса сегодня расстреляют, скандал замнут, и через три-четыре недели Риттер снова приветливо распахнет двери своего заведения — возможно, на том же самом месте…
   — Значит, приговор вынесен? — прервал его патер Рафф.
   — Да, сегодня вечером, вернее уже вчера… Меня пригласили освидетельствовать состояние бедняги, и, к сожалению, я должен был констатировать, что медицина находит его достаточно здоровым для того, чтобы отправить на тот свет. (Патер заметил, как при этих словах доктор с трудом подавил недобрую усмешку.) Поэтому, собственно, мне и пришлось разбудить вас в столь неподходящий час, — продолжал Тарнов. — Часа через полтора-два за Асмусом придут, чтобы… словом, вы понимаете… Если вы сейчас же пойдете к нему, у вас будет еще достаточно времени, чтобы… — он снова запнулся, — подготовить его к встрече с Всевышним, или как там у вас это называется…
   Патер Рафф задумчиво молчал. Его, как и всех, сильно взволновало случившееся два дня назад происшествие — тогда, во время учебных стрельб, унтер-офицер Асмус расстрелял из пулемета командира 6-й бригады майора Мейбома; майор скончался на месте, а оказавшаяся рядом с ним Аглена Девис-Коннай, местная танцовщица, арабка-полукровка, получила тяжелые ранения.
   — Но разве он католик? — несколько растерянно возразил священник. — Я думал…
   — Ну да, вы правы, в его деле записано, что он лютеранин. Но вы знаете, преподобный Меерсдорф по моему настоянию сейчас находится в Софии, — я полагаю, что перемена климата и, смею надеяться, образа жизни пойдут на пользу его печени. Он пробудет там до конца месяца, так что в настоящее время вы единственный, кто может скрасить Асмусу последние минуты жизни. Правда, должен добавить, что сам он отнюдь не просил вас об этой услуге. Эта мысль принадлежит мне, и меня озарило всего полчаса —назад.
   — Но в таком случае… — раздраженно начал патер Рафф.
   — Нет, нет, — возбуждённо перебил его Тарнов, — не отказывайтесь! Подумайте: его преступление слишком… необычно, — нет, не то слово, но вы понимаете, о чем я говорю, — чтобы лишать его последнего утешения. Поверьте, я не стал бы тревожить вас среди ночи, если мог бы сам доставить ему хоть какое-то облегчение. Я, впрочем, пробовал предложить ему опиум, но он отказался… Пойдите к нему, прошу вас, и побудьте с ним хотя бы десять минут. К тому же, — в голосе доктора вновь прозвучала недобрая усмешка, — как знать, быть может, он захочет умереть католиком?
   Перемена в тоне доктора не понравилась священнику; он нахмурился. Тарнов примиряюще поднял руку:
   — Ну же, святой отец, решайтесь! У нас с вами родственные профессии: я не могу отказать в медицинской помощи раненому врагу, вы — в религиозном утешении человеку другой конфессии.
   — В каком он сейчас состоянии? — все еще хмурясь, спросил патер Рафф.
   — Замкнут, ушел в себя, но, как я уже говорил, в пределах нормы.
   — Если вы соблаговолите выйти, то через пять минут я присоединюсь к вам.
   Тарнов вскочил со стула и поспешно вышел из комнаты.
   Надев сутану, патер Рафф сунул тощие старческие ноги в черные башмаки, еще с вечера тщательно очищенные от пыли. Требник, Евангелие и крест лежали на столике рядом с кроватью. Он взял их и направился к двери, но вдруг остановился, нахмурившись. Затем, как будто убедив себя в чем-то, он вернулся к кровати, выдвинул из-под нее коричневый кожаный, с красноватыми потертостями чемодан и, порывшись в нем, достал бутылочку из темно-зеленого стекла с маслянистой жидкостью. Это было миро. Положив бутылочку в карман, патер застегнул чемодан и широкими шагами покинул комнату.
   На улице было ничуть не прохладнее, но не так душно — мягкий, теплый ветерок доносил с собой запахи земли, травы, деревьев. В черном небе сияли редкие звезды; полная, розоватая луна ярко озаряла приземистые постройки предместья с глиняными кровлями, узкие улицы, Яффские ворота, каменистую дорогу на Голгофу, отливала перламутром на поверхности древнего «водоема пророка Иезекниля», но на востоке уже пробивался мутно-алый свет и первые лучи еще невидимого солнца четко обозначили контур темной громады Масличной горы.
   Патер Рафф и доктор Тарное зашагали вдоль одноэтажного здания казармы, кое-как сложенного из плоских камней, на стене которого нагло лезло в глаза пестрое пятно огромного плаката: раскормленный, красный германский солдат идет откуда-то из-за горизонта и давит на своем пути маленькие фигурки англичан, французов, русских и итальянцев; его ждет с распростертыми объятиями турок… Турецкая надпись, сделанная черными аршинными буквами, кричала: «Друзья, к вам спешит могучий друг!»
   Обогнув угол казармы, священник и доктор подошли к гауптвахте. Тарное сказал несколько слов дежурному офицеру, после чего обернулся к патеру:
   — Проходите, святой отец.
   Караульный проводил священника по коридору к одной из нескольких комнат, расположенных внутри помещения. Открыв дверь, он впустил патера, протянул ему керосиновую лампу, которую держал в руке, и повернул за ним ключ.
   Патер Рафф встретился взглядом с немолодым человеком крупного телосложения, одетым в солдатскую куртку без ремня и погон. Он лежал на полу, у окна, на какой-то бесцветной циновке, босыми ногами к двери, закинув руки за голову; сапоги были аккуратно поставлены у стены. При виде священника он не переменил позу, только перекинул йоги — правую на левую — и настороженно прищурился.
   — Что, уже? — хриплым голосом спросил он и, как будто захлебнувшись мокротой, несколькими сильными выдохами прочистил горло.
   — Нет, — отвечал патер, делая несколько шагов по направлению к нему, — у вас… у нас еще есть какое-то время.
   Он поставил лампу на пол и благословил Асмуса. Тот с заметным облегчением снова переменил положение ног и закрыл глаза.
   Прошло несколько минут; Асмус не двигался, только изредка перекатывал белки глаз под сомкнутыми веками. Наконец патер Рафф решил нарушить молчание.
   — Видимо, я должен объяснить причину своего прихода, — сказал он.
   — Как хотите, — отозвался Асмус, не открывая глаз.
   — Я знаю, — продолжил патер Рафф, стараясь говорить как можно мягче, — вы исповедуете верование, которое моя религия считает ересью. Но поскольку пастор Меерсдорф, ввиду своего отсутствия, не может облегчить беседой ваших страданий, я счел возможным прийти к вам, чтобы напутствовать вас словами любви и прощения Господа нашего и, буде на то ваше желание, восстановить вашу связь со святой Католической церковью.
   Асмус молчал; его веки чуть вздрагивали.
   — Моя жена католичка, — вдруг тихо произнес он.
   — Так подумайте, — обрадованно подхватил священник, — о том утешении, которое вы доставите ей, соединившись с ней, хотя бы в свой последний час, не только плотски, но и духовно. Подумайте также и о себе, — о том, что Господь предоставляет вам последнюю возможность предстать перед Ним чистым душою, в согласии с Его заповедями и учением Его Церкви.
   — Оставьте меня, — прошептал Асмус. Патер Рафф осекся.
   — Быть может, вы хотите по крайней мере облегчить душу раскаянием в содеянном? — помолчав, сказал он. — Я готов выслушать вас.
   Асмус не отвечал. Священник потянулся к лампе, потом, передумав, оставил ее на месте и направился к двери.
   — Постоите, — нерешительно окликнул его голос за спиной.
   Патер Рафф обернулся. Асмус сидел на циновке, беспокойно оглядывая комнату.
   — Мне страшно, — сказал он. — Я не могу ни о чем думать, ничего хотеть. Хорошо, что у меня нет часов — движение их стрелок свело бы меня с ума… О чем я? Да, во мне остался только страх, пустота и страх. В моей голове ни одной мысли, а если я не буду о чем-нибудь думать, то последний час — ведь мне осталось не больше часа, не так ли? — превратится в вечность, вечность страха и пустоты. Пожалуй, вы правы, мне нужно говорить, не важно о чем… Вы предлагаете мне покаяться? У меня нет сил ни на раскаяние, ни на оправдание своего поступка. Я предпочел бы забыться, но это невозможно, и поэтому мне лучше говорить… Знаете что, я просто расскажу вам о себе — это не займет много времени. Присядьте, я сейчас соберусь с мыслями… Меня зовут Асмус… Да, вот еще что: я не писал моей Марте ни слова о том, что со мной произошло, и уже, вероятно, не напишу. Прошу вас, сделайте это за меня — только то, что вы услышите, не больше…
II
   Меня зовут Асмус, Иоганн Асмус. Мне сорок два года. Родился и вырос я в Мюнхене и до войны в других городах Германии не бывал. Отец передал мне заведование городским садом и школой садоводства. Дело свое я любил, а жалованье и квартира, оплачиваемая магистратом, позволяли нам с Мартой не только не испытывать ни в чем нужды, но и мечтать о собственном имении где-нибудь рядом с городом, чтобы две наших дочурки могли получить хорошее приданое.
   Как запасной ландвера, я попал в армию лишь во вторую призывную очередь, когда, после битвы на Марне, потребовались резервы для армии кронпринца, а также для похода в русскую Польшу. Я человек невоенный, но, смею сказать, дисциплинированный и выполнял свой долг не хуже любого другого солдата. .Тяготы войны я переносил терпеливо, однако в первое время мне трудно было примириться с жестокостью, которую проявляли наши войска по отношению к мирным жителям. Помню, как перед каждой экзекуцией командир нашего 43-го Баварского пехотного полка напоминал нам слова Бисмарка: «Побежденному врагу нужно оставлять одни глаза, чтобы он мог оплакивать свои бедствия». Никогда не думал, что великий канцлер был столь чужд христианского милосердия. Вначале расстрелы и изнасилования вызывали у меня тошноту; ночью перед моими глазами стояли лица жены и дочек, и я думал: а что, если враг когда-нибудь войдет в Мюнхен? При одной мысли о том, что может случиться с моей семьей, меня переворачивало, и наутро я шел в бой с решимостью сделать все, чтобы охранить покой моих близких. Моя отвага или, вернее, мой страх не остался незамеченным: через полгода меня произвели в унтер-офицеры.
   После этого мне самому неоднократно приходилось командовать экзекуционными отрядами. Я старался подавить в себе все человеческие чувства, стать автоматом, бездушной машиной, слепо исполняющей приказы. В конце концов я не видел никого вокруг себя, кто бы не стремился к тому же. Не знаю, многим ли это удалось. Мне, во всяком случае, нет.
   Окончательно автомат сломался во мне месяца полтора назад, в одном поместье в Шампани. Наше новое наступление развивалось стремительно, мы вступали в области, еще не затронутые войной. Зрелище мирной жизни не всегда действовало на нас умиротворяюще, чаще всего мы вели себя как дикие звери. Так было и в том поместье, в котором, как по всему было видно, издавна занимались виноделием. Хотя его хозяин заблаговременно увез с собой запасы вина, но управляющий, оставшийся присматривать за домом, под пыткой указал нам тайные погреба, где хранилось столетнее шампанское. Мы напились, как черти. Я не стал грабить дом, как другие, но меня, знаете, страшно потянуло на женщин.
   Был уже вечер, когда я вышел на улицу, чтобы освежиться и решить — отправиться ли мне в компании с кем-нибудь из моих товарищей в соседнюю деревню или остаться и заглушить желание еще двумя-тремя бутылками. Вдруг я услышал звуки музыки, доносившиеся откуда-то из-за дома. Я пошел туда, уже догадываясь, что это веселятся господа офицеры, уединившиеся с двумя дочками управляющего. Сразу за домом начинался виноградник. Спрятавшись в нем напротив раскрытого окна, из которого лился свет и доносилась музыка, я заглянул внутрь комнаты. Действительно, я увидел нескольких офицеров, обступивших двух девушек, одна из которых, кажется, старшая, с напряженным, раскрасневшимся лицом играла на рояле, а другая — я слышал, как стоявший рядом с ней обер-лейтенант фон Бах называл ее Жерменой, — что-то бойко и сердито выговаривала ему — кажется, он уговаривал ее спеть. Ее миловидное личико с гневно сверкающими глазами очень понравиг лось мне, и я остался наблюдать за происходящим.
   Было похоже, что господа офицеры насильно подпоили сестер и намеревались воспользоваться их беспомощностью. Фон Бах, слушая Жермену, улыбался и все старался потрепать ладонью по ее щечке, но она с негодованием отталкивала его руку, вызывая этим хохот других офицеров. Фон Бах смеялся вместе со всеми, потом взял с рояля бутылку красного вина, наполнил бокал и попытался, не выпуская из рук бутылки, обнять Жермену и влить ей в рот вино из бокала. Некоторое время она боролась с ним, отворачивая лицо и крепко сжимая губы, а потом вдруг ловким ударом руки выплеснула содержимое бокала на фон Баха. Он отступил на шаг и, не выпуская бутылки и бокала, растопырив руки, принялся со смехом оглядывать свой мундир, залитый вином; я же не спускал глаз с Жер-мены — ее личико, дышавшее злостью, было просто прелестно. Вдруг я заметил, что глаза ее сузились, ноздри возбужденно задрожали; в следующее мгновение она вырвала из руки фон Баха бутылку, хватила его этой бутылкой по голове и, прыгнув в окно, исчезла в винограднике. Фон Бах повалился на пол, с головой и грудью, красными от вина и крови, остальные офицеры бросились к окну; сестра Жермены в это время выбежала из комнаты. Они смотрели прямо на меня, но было так темно, что мое присутствие осталось незамеченным. Кто-то из них предложил организовать поиски беглянки. «А, куда там, — возразил другой, — займемся лучше нашим другом фон Бахом».
   Я остался стоять в темноте, один, с бешено колотящимся сердцем. Жермена пробежала так близко от меня, что я все еще чувствовал аромат ее духов. Я желал только одного — ее тела. Бросившись в дом, я схватил там первый попавшийся под руку фонарь и принялся обшаривать виноградник. «Она моя добыча», — твердил я себе, задыхаясь от бега и вожделения. С таким же чувством, должно быть, первобытный дикарь преследовал самку. Не помня себя я метался во все стороны, заглядывал под каждый куст, но все было тщетно — Жермены нигде не было. В конце концов я споткнулся и упал ничком на землю; фонарь мой разбился. Я почувствовал, что совсем обессилел, темнота обступила меня; мне стало страшно. Я остался лежать, сотрясаясь то от смеха, то от рыданий, попеременно накатывавших на меня. Временами я боялся, что схожу с ума. Рассвет принес успокоение. Внезапно я испытал странное чувство: будто все, что я совершил до сих пор, делал не я, а какой-то другой, чужой человек, которого я не понимаю и не люблю. Я словно покинул ад через случайно обнаруженную калитку и ни за что не хотел возвращаться назад. Мной владело только одно желание: прочь отсюда, куда угодно — прочь отсюда.