Страница:
У Ленотра читаем: «Если статуя ее не воздвигнута до сих пор на одной из наших площадей, то это происходит оттого только, что тот, кого она убила, причислен к лику, так что официально ему будут отдаваться все почести, в то время как его убийце принадлежат все симпатии».
Судить политических деятелей, как и вообще людей, только по их делам было бы чересчур просто и вряд ли правильно (иначе убийство Цезаря Брутом и убийство Нероном своей матери следует в равной мере признать дворцозой уголовщиной). Их намерения и побуждения должны приниматься в расчет не меньше, чем сами поступки; рискну даже сказать, что они одни и имеют значение, так как над нашими делами мы не властны [88].
ЮНОСТЬ
ГРАЖДАНКА КОРДЭ
ДОКТОР МАРАТ
РЕШЕНИЕ ПРИНЯТО
В ПАРИЖЕ
Судить политических деятелей, как и вообще людей, только по их делам было бы чересчур просто и вряд ли правильно (иначе убийство Цезаря Брутом и убийство Нероном своей матери следует в равной мере признать дворцозой уголовщиной). Их намерения и побуждения должны приниматься в расчет не меньше, чем сами поступки; рискну даже сказать, что они одни и имеют значение, так как над нашими делами мы не властны [88].
ЮНОСТЬ
Мария Шарлотта Кордэ д'Армон родилась 27 июля 1768 года в Нормандии, в коммуне Линьерэ. Ее семья принадлежала к обедневшему аристократическому роду. Мать Шарлотты вела свое происхождение от Корнеля.
Доходы господина д'Армона были весьма скудны. Дом, в котором Шарлотта провела свое детство, был покрыт соломенной крышей, как и большинство окрестных ферм. Опрятная бедность сопровождала Шарлотту всю жизнь. Впоследствии конфискация вещей преступной «аристократки» обогатила революционное правительство одним платьем, двумя нижними юбками, двумя парами чулок и несколькими косынками.
После смерти госпожи д'Армон, случившейся в 1782 году, отец поместил Шарлотту на воспитание в монастырь Богоматери в Кане. К этому времени характер девушки вполне оформился. Ее воспитательница госпожа Понтекулан обрисовала его следующим образом: «Эта девочка беспощадна к самой себе; никогда не жалуется она на страдания, и надо угадать, что она больна, — так твердо переносит она самую сильную боль». Эти слова заставляют подозревать, что в многолюдной семье (у четы д'Армон было пятеро детей) Шарлотта была очень одинока.
Воображение юной монастырской воспитанницы в равной степени волновали мистические тайны Креста и тайны монастырской библиотеки; последние, возможно, чуть больше. Сочинения аббата Рейналя, Боссюэ, Плутарха, Корнеля сменяют друг друга на ее ночном столике; «Общественный договор» и «Исповедь» Руссо были прочитаны еще дома. Как у всякой сильной души, современность вызывала у Шарлотты отвращение. Деяния древних казались ей свободными от пошлости и мелочности, которые она видела в своих соотечественниках. «Как мало в наше время истинных патриотов, готовых умереть за отечество! — восклицает она в одном из писем. — Почти везде эгоизм!» Презрение к современникам приобрело у нее крайние формы. Госпожа Маромм, близко знавшая Шарлотту, пишет: «Ни один мужчина никогда не произвел на нее ни малейшего впечатления; мысли ее витали совсем в другой сфере. К тому же я утверждаю, что она менее всего думала о браке. Она отвергла несколько прекрасных партий и объявила о своем твердом решении никогда не выходить замуж».
Обетом безбрачия Шарлотта окончательно порвала с настоящим, с действительностью. Она предпочитала жить в мире своих грез. Ее мыслями и чувствами полностью завладела суровая доблесть античности; культ родины, республики и самопожертвования сделался ее религией. Шарлотта заимствовала у Корнеля девиз: «Все для отечества». Героическая мономания служения родине, служения несколько жутковатого, в котором нет места ничему личному, ничему будничному, рано развила в ней необыкновенную серьезность и сосредоточенность. Шарлотта говорила мало, думала много; случалось, что она вздрагивала, словно очнувшись, когда с ней заговаривали.
Доходы господина д'Армона были весьма скудны. Дом, в котором Шарлотта провела свое детство, был покрыт соломенной крышей, как и большинство окрестных ферм. Опрятная бедность сопровождала Шарлотту всю жизнь. Впоследствии конфискация вещей преступной «аристократки» обогатила революционное правительство одним платьем, двумя нижними юбками, двумя парами чулок и несколькими косынками.
После смерти госпожи д'Армон, случившейся в 1782 году, отец поместил Шарлотту на воспитание в монастырь Богоматери в Кане. К этому времени характер девушки вполне оформился. Ее воспитательница госпожа Понтекулан обрисовала его следующим образом: «Эта девочка беспощадна к самой себе; никогда не жалуется она на страдания, и надо угадать, что она больна, — так твердо переносит она самую сильную боль». Эти слова заставляют подозревать, что в многолюдной семье (у четы д'Армон было пятеро детей) Шарлотта была очень одинока.
Воображение юной монастырской воспитанницы в равной степени волновали мистические тайны Креста и тайны монастырской библиотеки; последние, возможно, чуть больше. Сочинения аббата Рейналя, Боссюэ, Плутарха, Корнеля сменяют друг друга на ее ночном столике; «Общественный договор» и «Исповедь» Руссо были прочитаны еще дома. Как у всякой сильной души, современность вызывала у Шарлотты отвращение. Деяния древних казались ей свободными от пошлости и мелочности, которые она видела в своих соотечественниках. «Как мало в наше время истинных патриотов, готовых умереть за отечество! — восклицает она в одном из писем. — Почти везде эгоизм!» Презрение к современникам приобрело у нее крайние формы. Госпожа Маромм, близко знавшая Шарлотту, пишет: «Ни один мужчина никогда не произвел на нее ни малейшего впечатления; мысли ее витали совсем в другой сфере. К тому же я утверждаю, что она менее всего думала о браке. Она отвергла несколько прекрасных партий и объявила о своем твердом решении никогда не выходить замуж».
Обетом безбрачия Шарлотта окончательно порвала с настоящим, с действительностью. Она предпочитала жить в мире своих грез. Ее мыслями и чувствами полностью завладела суровая доблесть античности; культ родины, республики и самопожертвования сделался ее религией. Шарлотта заимствовала у Корнеля девиз: «Все для отечества». Героическая мономания служения родине, служения несколько жутковатого, в котором нет места ничему личному, ничему будничному, рано развила в ней необыкновенную серьезность и сосредоточенность. Шарлотта говорила мало, думала много; случалось, что она вздрагивала, словно очнувшись, когда с ней заговаривали.
ГРАЖДАНКА КОРДЭ
Революция оборвала последние духовные связи Шарлотты с семьей. Господин Кордэ д'Армон, сделавшийся депутатом провинциального собрания, ограничил свою революционность рамками конституционной монархии, хотя и требовал скорейших реформ законодательства и всего феодального порядка в духе новых идей. Шарлотта же сразу приняла сторону республиканцев. Правда, и в их среде она держалась особняком. Начавшиеся гонения на Церковь возбуждали в ней негодование. Республиканизм и религиозность мирно уживались в ней. Впрочем, подобные противоречия в страстных натурах, подобных Шарлотте, только делают их человечнее и симпатичнее в наших глазах; неуклонная последовательность в убеждениях вопреки голосу сердца иссушает душу и приводит разум к безумию.
Декретом 13 февраля 1790 года в стране были закрыты монастыри. Шарлотта возвратилась из аббатства к отцу в Аржентон. Она пробыла здесь недолго. Господин д'Армон, не имея возможности содержать детей на собственные средства, вскоре отослал ее в Кан к одной из родственниц, старой тетушке госпоже Бреттевиль. Там Шарлотта встретила поначалу очень холодный прием: тетка приняла ее за самозванку. Госпожа Левальян, соседка и подруга госпожи Бреттевиль, получила поручение дознаться, кем на самом деле является нежданная гостья и что ей нужно. Первая беседа только усугубила подозрения. «Она ничего не говорит, задумчива и замкнута в себе, — делилась посредница своими впечатлениями с госпожой Бреттевиль. — Какие-то мысли поглощают ее. Не знаю почему, но она меня пугает, точно замышляет что-то недоброе».
Недоразумение скоро прояснилось, Шарлотта сблизилась с обеими старушками и очаровала их. «Я не могу больше жить без нее, — признавалась тетка. — В ней какая-то чарующая смесь энергии и кротости. Это сама доброта в соединении с правдивостью и тактом».
Из своих сверстниц Шарлотта подружилась с мадемуазель Левальян и мадемуазель Фодоа, отец которой был роялистом. В его доме возникали частые и жаркие споры о политике, в которых Шарлотта в одиночестве отстаивала свои взгляды. Во время одного из таких столкновений она воскликнула:
— Прекрасные времена древности воспроизводят образ великих республик! Герои тех времен не были людьми пошлыми, как наши современники, они стремились к свободе и независимости. Все для отечества, для одного отечества!
— Но послушать тебя, подумаешь, что ты республиканка, — укоризненно возразила ей госпожа Левальян.
— Почему бы и нет? Если бы только французы были достойны республики!
— Что ты! А короли, помазанники Божий, разве ты их отвергаешь?
— Короли созданы для народов, а не народы для королей.
В другой раз, за обедом в честь отъезда в Кобленц [89] старшего сына господина Фодоа хозяин и гости подняли тост за короля и встали. Шарлотта не притронулась к бокалу и осталась сидеть. Турнели, племянник госпожи Бреттевиль, уезжавший вместе с сыном Фодоа, сделал гневное движение и обратился к ней:
— Почему же ты отказываешься пить за здоровье короля, такого хорошего, такого добродетельного?
— Я верю, что он добродетелен, — ответила Шарлотта, — но слабый король не может быть хорошим королем, он не способен предотвратить несчастья своего народа.
Однако грезить о возрождении доблестей античного республиканизма становилось с каждым днем все труднее. Хотя террор еще не был провозглашен и узаконен, произвол революционной черни уже захлестывал страну. Нормы человеческой морали были попраны давно, теперь фанатизм революционеров все чаще обрушивался на законы Божеские.
В апреле 1792 года в Версоне, деревне, расположенной неподалеку от Кана, местный кюре отказался приносить обязательную конституционную присягу. Часть крестьян поддержала его. На усмирение мятежников была послана Национальная гвардия Кана с двумя пушками. Дело кончилось кровопролитием и победой революционеров.
Это событие потрясло Шарлотту, показав ей, что — как она и опасалась — французы недостойны республики. Ее письмо подруге с сообщением об этой резне свидетельствует о повороте в ее умонастроении: «Вы спрашиваете, что случилось в Версоне? Совершились возмутительные насилия: 50 человек убиты, избиты; женщины изнасилованы… Кюре успел спастись, бросив на дороге покойника, которого везли хоронить… Приход тотчас преобразился в клуб; праздновали новообращенных, которые выдали бы своего кюре, если б он к ним вернулся. Вы знаете народ — его можно изменить в один день. От ненависти легко переходит он к любви… Я во всех отношениях была бы рада, если б мы поселились в вашей местности, тем более, что в близком будущем нам грозят восстанием». В этом же письме есть слова, указующие на то, что Шарлотта внутренне созрела для той жертвы, которая в недалеком будущем обессмертит ее имя. «Умирать приходится лишь раз в жизни, — пишет она, — и в нашем ужасном положении меня успокаивает мысль, что никто, кроме меня, ничего не потеряет…»
Следующее письмо тому же адресату содержит еще более пространные размышления Шарлотты о происходящем. Из него видно, что она уже пребывает в смятении, разрываясь между попытками сохранить верность своим убеждениям и отвращением, вызываемым в ней новым деспотизмом:
«Упреки, которые делает мне господин д'Армон и вы, друг мой, очень меня огорчают, — мои чувства совсем иные. Вы роялистка, как те, что окружают вас. У меня нет ненависти к нашему королю, — напротив того, потому что у него добрые намерения; но, как вы сами сказали, ад полон добрых намерений и тем не иенее не перестает быть адом. Зло, причиняемое нам Людовиком XVI, слишком велико… Его слабость составляет и его, и наше несчастье. Мне кажется, стоит ему только пожелать — он был бы самым счастливым королем, царствующим над любимым народом, который обожал бы его и с радостью бы видел, что он сопротивляется дурным внушениям дворянства… Ибо ведь это правда — дворянство не хочет свободы, которая одна может дать народу спокойствие и счастье. Вместо того мы видим, что король наш сопротивляется всем советам добрых патриотов, и сколько от этого бедствий? А предстоят еще большие бедствия, — после всего, что мы видели, нельзя уже питать иллюзий… Все указывает нам, что мы приближаемся к страшной катастрофе… И можно ли после этого любить Людовика XVI?.. Его жалеют, и я его жалею, но не думаю, чтобы такой король мог составить счастье своего народа». Наконец давно подготавливавшийся в ней переворот свершился. Казнь Людовика XVI заставила эту республиканку признать людей, требовавших его смерти, палачами свободы. Имеется письмо — точный слепок ее душевного состояния через несколько дней после этого трагического события, оно адресовано мадемуазель Дюфайо, одной из ее знакомых. «Вы знаете ужасную весть, дорогая Роза, — сердце ваше так же, как мое, содрогнулось от негодования. Итак, наша бедная Франция в руках людей, принесших нам столько зла. Я содрогаюсь от ужаса и негодования. Будущее, подготовленное подобными событиями, грозит самым ужасным, что только можно себе представить. Ясно, что ничего худшего не могло случиться. Я почти завидую судьбе покинувших отечество родных, — так мало надеюсь я на возвращение того спокойствия, о котором я еще недавно мечтала. Все эти люди, обещавшие нам свободу, убили ее; это палачи — и только. Прольем слезы над судьбой нашей бедной Франции… Все наши друзья — жертвы преследований; тетушка моя подверглась всевозможным неприятностям с тех пор, как узнали, что она дала приют Дельфину, когда он отправлялся в Англию. Я бы последовала его примеру, но Бог удерживает нас здесь для других целей… Мы здесь — жертвы всякого рода разбойников, они никого не оставляют в покое, так что можно бы возненавидеть эту республику, если б мы не знали, что человеческие преступления не доходят до небес…»
Редко встречаются строки, где бы демон, владеющий человеком, был виден с такой ясностью. Тетива спущена, стрела обрела свободу направленного полета. Она еще не знает своей цели (ее знает Стрелок), но чувствует, что ее полет может прервать только чья-то грудь. Грудь того, кто должен ответить за все преступления.
Декретом 13 февраля 1790 года в стране были закрыты монастыри. Шарлотта возвратилась из аббатства к отцу в Аржентон. Она пробыла здесь недолго. Господин д'Армон, не имея возможности содержать детей на собственные средства, вскоре отослал ее в Кан к одной из родственниц, старой тетушке госпоже Бреттевиль. Там Шарлотта встретила поначалу очень холодный прием: тетка приняла ее за самозванку. Госпожа Левальян, соседка и подруга госпожи Бреттевиль, получила поручение дознаться, кем на самом деле является нежданная гостья и что ей нужно. Первая беседа только усугубила подозрения. «Она ничего не говорит, задумчива и замкнута в себе, — делилась посредница своими впечатлениями с госпожой Бреттевиль. — Какие-то мысли поглощают ее. Не знаю почему, но она меня пугает, точно замышляет что-то недоброе».
Недоразумение скоро прояснилось, Шарлотта сблизилась с обеими старушками и очаровала их. «Я не могу больше жить без нее, — признавалась тетка. — В ней какая-то чарующая смесь энергии и кротости. Это сама доброта в соединении с правдивостью и тактом».
Из своих сверстниц Шарлотта подружилась с мадемуазель Левальян и мадемуазель Фодоа, отец которой был роялистом. В его доме возникали частые и жаркие споры о политике, в которых Шарлотта в одиночестве отстаивала свои взгляды. Во время одного из таких столкновений она воскликнула:
— Прекрасные времена древности воспроизводят образ великих республик! Герои тех времен не были людьми пошлыми, как наши современники, они стремились к свободе и независимости. Все для отечества, для одного отечества!
— Но послушать тебя, подумаешь, что ты республиканка, — укоризненно возразила ей госпожа Левальян.
— Почему бы и нет? Если бы только французы были достойны республики!
— Что ты! А короли, помазанники Божий, разве ты их отвергаешь?
— Короли созданы для народов, а не народы для королей.
В другой раз, за обедом в честь отъезда в Кобленц [89] старшего сына господина Фодоа хозяин и гости подняли тост за короля и встали. Шарлотта не притронулась к бокалу и осталась сидеть. Турнели, племянник госпожи Бреттевиль, уезжавший вместе с сыном Фодоа, сделал гневное движение и обратился к ней:
— Почему же ты отказываешься пить за здоровье короля, такого хорошего, такого добродетельного?
— Я верю, что он добродетелен, — ответила Шарлотта, — но слабый король не может быть хорошим королем, он не способен предотвратить несчастья своего народа.
Однако грезить о возрождении доблестей античного республиканизма становилось с каждым днем все труднее. Хотя террор еще не был провозглашен и узаконен, произвол революционной черни уже захлестывал страну. Нормы человеческой морали были попраны давно, теперь фанатизм революционеров все чаще обрушивался на законы Божеские.
В апреле 1792 года в Версоне, деревне, расположенной неподалеку от Кана, местный кюре отказался приносить обязательную конституционную присягу. Часть крестьян поддержала его. На усмирение мятежников была послана Национальная гвардия Кана с двумя пушками. Дело кончилось кровопролитием и победой революционеров.
Это событие потрясло Шарлотту, показав ей, что — как она и опасалась — французы недостойны республики. Ее письмо подруге с сообщением об этой резне свидетельствует о повороте в ее умонастроении: «Вы спрашиваете, что случилось в Версоне? Совершились возмутительные насилия: 50 человек убиты, избиты; женщины изнасилованы… Кюре успел спастись, бросив на дороге покойника, которого везли хоронить… Приход тотчас преобразился в клуб; праздновали новообращенных, которые выдали бы своего кюре, если б он к ним вернулся. Вы знаете народ — его можно изменить в один день. От ненависти легко переходит он к любви… Я во всех отношениях была бы рада, если б мы поселились в вашей местности, тем более, что в близком будущем нам грозят восстанием». В этом же письме есть слова, указующие на то, что Шарлотта внутренне созрела для той жертвы, которая в недалеком будущем обессмертит ее имя. «Умирать приходится лишь раз в жизни, — пишет она, — и в нашем ужасном положении меня успокаивает мысль, что никто, кроме меня, ничего не потеряет…»
Следующее письмо тому же адресату содержит еще более пространные размышления Шарлотты о происходящем. Из него видно, что она уже пребывает в смятении, разрываясь между попытками сохранить верность своим убеждениям и отвращением, вызываемым в ней новым деспотизмом:
«Упреки, которые делает мне господин д'Армон и вы, друг мой, очень меня огорчают, — мои чувства совсем иные. Вы роялистка, как те, что окружают вас. У меня нет ненависти к нашему королю, — напротив того, потому что у него добрые намерения; но, как вы сами сказали, ад полон добрых намерений и тем не иенее не перестает быть адом. Зло, причиняемое нам Людовиком XVI, слишком велико… Его слабость составляет и его, и наше несчастье. Мне кажется, стоит ему только пожелать — он был бы самым счастливым королем, царствующим над любимым народом, который обожал бы его и с радостью бы видел, что он сопротивляется дурным внушениям дворянства… Ибо ведь это правда — дворянство не хочет свободы, которая одна может дать народу спокойствие и счастье. Вместо того мы видим, что король наш сопротивляется всем советам добрых патриотов, и сколько от этого бедствий? А предстоят еще большие бедствия, — после всего, что мы видели, нельзя уже питать иллюзий… Все указывает нам, что мы приближаемся к страшной катастрофе… И можно ли после этого любить Людовика XVI?.. Его жалеют, и я его жалею, но не думаю, чтобы такой король мог составить счастье своего народа». Наконец давно подготавливавшийся в ней переворот свершился. Казнь Людовика XVI заставила эту республиканку признать людей, требовавших его смерти, палачами свободы. Имеется письмо — точный слепок ее душевного состояния через несколько дней после этого трагического события, оно адресовано мадемуазель Дюфайо, одной из ее знакомых. «Вы знаете ужасную весть, дорогая Роза, — сердце ваше так же, как мое, содрогнулось от негодования. Итак, наша бедная Франция в руках людей, принесших нам столько зла. Я содрогаюсь от ужаса и негодования. Будущее, подготовленное подобными событиями, грозит самым ужасным, что только можно себе представить. Ясно, что ничего худшего не могло случиться. Я почти завидую судьбе покинувших отечество родных, — так мало надеюсь я на возвращение того спокойствия, о котором я еще недавно мечтала. Все эти люди, обещавшие нам свободу, убили ее; это палачи — и только. Прольем слезы над судьбой нашей бедной Франции… Все наши друзья — жертвы преследований; тетушка моя подверглась всевозможным неприятностям с тех пор, как узнали, что она дала приют Дельфину, когда он отправлялся в Англию. Я бы последовала его примеру, но Бог удерживает нас здесь для других целей… Мы здесь — жертвы всякого рода разбойников, они никого не оставляют в покое, так что можно бы возненавидеть эту республику, если б мы не знали, что человеческие преступления не доходят до небес…»
Редко встречаются строки, где бы демон, владеющий человеком, был виден с такой ясностью. Тетива спущена, стрела обрела свободу направленного полета. Она еще не знает своей цели (ее знает Стрелок), но чувствует, что ее полет может прервать только чья-то грудь. Грудь того, кто должен ответить за все преступления.
ДОКТОР МАРАТ
В Марате с началом революции обнаружилось столько патологических признаков, что лучшие французские историки признавали его едва ли не сумасшедшим. Тэн, например, писал: "Марат граничит с душевнобольным; тому доказательством служит его звериная экзальтация, беспрерывное возбужденное состояние, чрезвычайная, почти лихорадочная подвижность, неиссякаемый писательский зуд, автоматизм мышления и тетаническое [90] состояние воли, постоянная бессонница, крайняя нечистоплотность".
Современная психиатрия, наверное, согласится с одними доводами и отвергнет другие. Суть не в этом. К сожалению, даже признав в Марате душевнобольного, историк уже не может поместить его в психиатрическую лечебницу. Современники же признавали Марата вполне нормальным человеком, более того, сотни тысяч людей пристально внимали его словам — одни с надеждой и верой, другие с ненавистью и страхом.
Справедливее видеть в поступках Марата проявление общего безумия мира, живущего столкновением воль и страстей. Всякая сильная страсть граничит с безумием, а Марат знал одну из сильнейших страстей — честолюбие. Он сам писал о себе с обескураживающей откровенностью, за которую, впрочем, он заслуживает некоторой благодарности от потомков: «С раннего детства меня мучила жажда славы; когда мне было 5 лет, мне хотелось быть школьным учителем, в 15 лет — профессором, в 18 лет — писателем, в 20 лет — творцом гениальных произведений, а затем в течение всей моей жизни моим постоянным стремлением было стать апостолом и проповедником высших идей». В самих этих желаниях, разумеется, нет ничего предосудительного, все они весьма почтенны и разумны, в последнем случае дерзки или дерзновенны, но настораживает саморазоблачение: причина всему — не желание послужить просвещению или истине, а мучительная жажда славы.
Между тем Марат действительно обладал незаурядными задатками и способностями. Многие историки долгое время держались мнения, что до революции он был всего лишь ветеринаром, — видимо, из-за недостатка сведений о нем и в немалой степени из-за заманчивой символики его преображения: этакий ветеринар-гуманист, сначала лечивший бешенство у животных, а затем распространявший его среди людей. На самом же деле, когда пора юношеских мечтаний миновала, Марат выбрал медицинскую карьеру и получил диплом доктора медицины. Его искусство обеспечило ему место лейб-медика при дворе графа Артуа, члена королевской фамилии. В научных кругах Марат был известен как автор трактата «О человеке» и монографий по оптике и электричеству; все эти труды, по отзывам специалистов, были далеко не посредственные и в свое время вызвали живой интерес.
В медицинском мире Марата знали как сторонника живосечений и экспериментов над животными. Одно время он заключил с неким мясником контракт, по которому тот предоставлял ему для опытов предназначенных к забою животных. Существует письмо Марата, адресованное английскому ученому Дэю, где наш доктор откровенно и выразительно высказывает свои мысли и чувства по поводу этих экспериментов. Оно написано за семь лет до падения Бастилии, человеком уже зрелым и вполне сложившимся (Марату тогда было тридцать девять лет), следовательно, изложенные в нем мысли глубоко продуманы. Вот выдержки из этого письма.
«Вы пишете, что не можете видеть, как режут невинное животное; поверьте мне, что мое сердце так же чувствительно, как и Ваше, и я так же, как и Вы, не нахожу удовольствия смотреть на страдания животных».
«Желая оказать много добра одним, приходится причинять немного боли другим; только таким образом можно стать благодетелем человечества».
«Я никогда не мог бы произвести всех моих наблюдений и открытий над мышцами и кровью, если бы не отрезал головы и конечности большому числу животных. Должен признаться, что сначала мне было больно это делать, и я испытывал даже отвращение, но я постепенно привык к этому и утешал себя тем, что действую так во имя блага человечества».
«Если бы я был законодателем, то настоял бы, во имя блага моей родины и всего человечества, чтобы на преступниках, приговоренных к смертной казни, врачи производили трудные или новые операции, и, в случае удавшейся операции, приговоренные к смерти были помилованы или присуждены к более слабому наказанию».
Эти эксперименты не принесли Марату широкой известности; его кандидатура в члены Мадридской академии была отклонена. Революция открыла перед ним новое, широкое поле для экспериментов. Скальпель был заменен гильотиной, и живосечению подверглись десятки тысяч людей — согласно все тому же давно сформулированному принципу: «Желая оказать много добра одним, приходится причинять немного боли другим».
Марат основал газету «Друг народа», вскоре ставшую полуофициальным органом вынесения смертных приговоров. В 1792 году Марат на страницах газеты потребовал казни 20 000 человек, через год — 40 000, а затем 270 000, — все это, разумеется, «ради блага родины и всего человечества». Окровавленные останки казненных он предложил развесить на стенах Конвента — в острастку будущим изменникам. После ареста короля он в каждом номере «Друга народа» требовал смерти для «предателя Капета», которому еще недавно льстиво посвящал свои научные труды.
Непосредственное воздействие призывов Марата на умы. парижан было ужасно. В сентябре 1792 года жаждущая крови толпа вломилась в тюрьмы Парижа и растерзала находящихся там «аристократов» — а на самом деле всех, кто попадался ей под руку: священников, дворян, буржуа, мещан, крестьян, мужчин и женщин… Заводилами и предводителями резни были нанятые Маратом уголовники. По подсчетам французского историка П. Карона, в девяти тюрьмах зверской расправе подверглись от 1090 до 1395 человек из 2782 заключенных. Примеру Парижа последовали и некоторые другие города.
По настоянию жирондистов Марат был предан суду Революционного Трибунала за разжигание гражданской войны и подстрекательство к убийствам. Но 24 апреля 1793 года он был оправдан — у судей не нашлось «мотивов для обвинения». Покидая зал суда, Марат вызывающе крикнул, обращаясь к жирондистам:
— Никакая земная сила не может помешать мне видеть изменников и изобличать их, вероятно благодаря высшей организации моего ума!
На улице толпа увенчала его дубовым венком и на руках отнесла домой.
Современная психиатрия, наверное, согласится с одними доводами и отвергнет другие. Суть не в этом. К сожалению, даже признав в Марате душевнобольного, историк уже не может поместить его в психиатрическую лечебницу. Современники же признавали Марата вполне нормальным человеком, более того, сотни тысяч людей пристально внимали его словам — одни с надеждой и верой, другие с ненавистью и страхом.
Справедливее видеть в поступках Марата проявление общего безумия мира, живущего столкновением воль и страстей. Всякая сильная страсть граничит с безумием, а Марат знал одну из сильнейших страстей — честолюбие. Он сам писал о себе с обескураживающей откровенностью, за которую, впрочем, он заслуживает некоторой благодарности от потомков: «С раннего детства меня мучила жажда славы; когда мне было 5 лет, мне хотелось быть школьным учителем, в 15 лет — профессором, в 18 лет — писателем, в 20 лет — творцом гениальных произведений, а затем в течение всей моей жизни моим постоянным стремлением было стать апостолом и проповедником высших идей». В самих этих желаниях, разумеется, нет ничего предосудительного, все они весьма почтенны и разумны, в последнем случае дерзки или дерзновенны, но настораживает саморазоблачение: причина всему — не желание послужить просвещению или истине, а мучительная жажда славы.
Между тем Марат действительно обладал незаурядными задатками и способностями. Многие историки долгое время держались мнения, что до революции он был всего лишь ветеринаром, — видимо, из-за недостатка сведений о нем и в немалой степени из-за заманчивой символики его преображения: этакий ветеринар-гуманист, сначала лечивший бешенство у животных, а затем распространявший его среди людей. На самом же деле, когда пора юношеских мечтаний миновала, Марат выбрал медицинскую карьеру и получил диплом доктора медицины. Его искусство обеспечило ему место лейб-медика при дворе графа Артуа, члена королевской фамилии. В научных кругах Марат был известен как автор трактата «О человеке» и монографий по оптике и электричеству; все эти труды, по отзывам специалистов, были далеко не посредственные и в свое время вызвали живой интерес.
В медицинском мире Марата знали как сторонника живосечений и экспериментов над животными. Одно время он заключил с неким мясником контракт, по которому тот предоставлял ему для опытов предназначенных к забою животных. Существует письмо Марата, адресованное английскому ученому Дэю, где наш доктор откровенно и выразительно высказывает свои мысли и чувства по поводу этих экспериментов. Оно написано за семь лет до падения Бастилии, человеком уже зрелым и вполне сложившимся (Марату тогда было тридцать девять лет), следовательно, изложенные в нем мысли глубоко продуманы. Вот выдержки из этого письма.
«Вы пишете, что не можете видеть, как режут невинное животное; поверьте мне, что мое сердце так же чувствительно, как и Ваше, и я так же, как и Вы, не нахожу удовольствия смотреть на страдания животных».
«Желая оказать много добра одним, приходится причинять немного боли другим; только таким образом можно стать благодетелем человечества».
«Я никогда не мог бы произвести всех моих наблюдений и открытий над мышцами и кровью, если бы не отрезал головы и конечности большому числу животных. Должен признаться, что сначала мне было больно это делать, и я испытывал даже отвращение, но я постепенно привык к этому и утешал себя тем, что действую так во имя блага человечества».
«Если бы я был законодателем, то настоял бы, во имя блага моей родины и всего человечества, чтобы на преступниках, приговоренных к смертной казни, врачи производили трудные или новые операции, и, в случае удавшейся операции, приговоренные к смерти были помилованы или присуждены к более слабому наказанию».
Эти эксперименты не принесли Марату широкой известности; его кандидатура в члены Мадридской академии была отклонена. Революция открыла перед ним новое, широкое поле для экспериментов. Скальпель был заменен гильотиной, и живосечению подверглись десятки тысяч людей — согласно все тому же давно сформулированному принципу: «Желая оказать много добра одним, приходится причинять немного боли другим».
Марат основал газету «Друг народа», вскоре ставшую полуофициальным органом вынесения смертных приговоров. В 1792 году Марат на страницах газеты потребовал казни 20 000 человек, через год — 40 000, а затем 270 000, — все это, разумеется, «ради блага родины и всего человечества». Окровавленные останки казненных он предложил развесить на стенах Конвента — в острастку будущим изменникам. После ареста короля он в каждом номере «Друга народа» требовал смерти для «предателя Капета», которому еще недавно льстиво посвящал свои научные труды.
Непосредственное воздействие призывов Марата на умы. парижан было ужасно. В сентябре 1792 года жаждущая крови толпа вломилась в тюрьмы Парижа и растерзала находящихся там «аристократов» — а на самом деле всех, кто попадался ей под руку: священников, дворян, буржуа, мещан, крестьян, мужчин и женщин… Заводилами и предводителями резни были нанятые Маратом уголовники. По подсчетам французского историка П. Карона, в девяти тюрьмах зверской расправе подверглись от 1090 до 1395 человек из 2782 заключенных. Примеру Парижа последовали и некоторые другие города.
По настоянию жирондистов Марат был предан суду Революционного Трибунала за разжигание гражданской войны и подстрекательство к убийствам. Но 24 апреля 1793 года он был оправдан — у судей не нашлось «мотивов для обвинения». Покидая зал суда, Марат вызывающе крикнул, обращаясь к жирондистам:
— Никакая земная сила не может помешать мне видеть изменников и изобличать их, вероятно благодаря высшей организации моего ума!
На улице толпа увенчала его дубовым венком и на руках отнесла домой.
РЕШЕНИЕ ПРИНЯТО
Последний год Шарлотта жила очень замкнуто, ее подруги, Фодоа и Левальян, покинули Францию. Из дому она выходила только затем, чтобы ходатайствовать за политических преступников: священников, монахов, эмигрантов. Просьбы «милостивой Мари» (так называли ее в Кане) обычно выполнялись. Свободное время у нее поглощало чтение. По ее словам, за два года она прочла около пятисот политических брошюр, не считая газет и книг. Чтение выработало в ней отвращение к Горе [91] и сочувствие Жиронде [92].
Взаимная неприязнь Горы и Жиронды весной 1793 года перешла, по выражению Карлейля, в «бледную злобу». Государственной философии, порядочности и красноречию жирондистов Гора противоставляла смелость, убежденность и решимость, перерастающую в свирепость. Исход столкновения был предрешен. 31 мая Робеспьер и Марат добились от Конвента декрета об аресте «преступных депутатов» по сфальсифицированному обвинению в военном заговоре против республики. Из двадцати двух обвиненных жирондистов восемнадцать нашли убежище в Кане, где жители недавно высказались против нарушения прав депутатов.
Конвент объявил о введении режима революционного террора. Все, кто мог, торопились покинуть страну. Родные Шарлотты настаивали на ее скорейшем отъезде в Англию. Она не возражала: дорожные хлопоты облегчали исполнение плана, который к тому времени всецело завладел ее мыслями.
20 июня она пришла в интендантство к жирондисту Барбару с просьбой дать ей рекомендательное письмо к министру внутренних дел, чтобы ходатайствовать в Париже за госпожу Форбэн, лишенную своего содержания канониссы. Присутствовавший при разговоре жирондист Лувэ вспоминал позднее: «В интендантство, где мы помещались, явилась к Барбару молодая девушка высокого роста, стройная, благовоспитанная, с скромными манерами. Во всем ее лице, во всей фигуре поражала смесь кротости и достоинства, свидетельствовавшая о чудной душе».
Барбару дал ей письмо к депутату Дюперрэ, заметив при этом, что рекомендация изгнанника может скорее повредить, чем помочь. Шарлотта предложила ему передать через нее в Париж письма капских жирондистов. Барбару назначил ей день, когда письма будут готовы.
Шарлотта шла домой взволнованная, ее глаза сверкали, лицо пылало. По пути она зашла в мастерскую соседа, плотника Люнеля. После приветствий разговор коснулся политики. Здесь ее чувства прорвались наружу. Она ударила рукой по столу, воскликнув: «Нет, не удастся Марату царствовать над Францией!» — и быстро вышла, оставив соседа в изумлении.
Почему выбор Шарлотты остановился именно на Марате? Видимо, он олицетворял для нее само зло, прятавшееся за дорогими ей словами «республика», «родина», «свобода»; он был для нее вдохновителем насилия, которое ежедневно совершалось у нее на глазах и о котором она читала в газетах; ни разу не видев его, она чувствовала к нему инстинктивное омерзение: кровавая гадина. К тому же Марат добился своего: его имя было известно всей Франции. Робеспьера еще заслоняли люди, которые, как выяснилось позже, были выше его ровно на голову; у Дантона, при всей его кровожадности, были несомненные заслуги в обороне Франции от интервентов; «красный священник» Жак Ру должен был смущать Шарлотту своим саном; Фу-кье-Тенвиль и Сен-Жюст только расправляли свои не-топыриные крылья. Робеспьер и Дантон держали в своих руках Конвент, Марат владел Парижем, а значит, Францией. Это решило его судьбу.
8 июля Шарлотта вторично пришла к Барбару за письмами. Вместе с ним в комнате находился депутат Петион. Во время разговора он иронично высказался о республиканских убеждениях «красавицы аристократки, возжигавшей свой патриотизм у очага жирондистов».
— Вы судите, не зная меня, гражданин Петион, — с достоинством ответила Шарлотта. — Будет время, когда вы меня узнаете.
Рано утром 9 июля она сожгла всю свою корреспонденцию вместе с брошюрами и газетами и сказала госпоже Бреттевиль, что хочет зарисовать сушильщиц сена за городом. Держа папку в руках, она направилась к двери и на пороге столкнулась с сыном плотника Люнеля. Мальчик ласково спросил ее, когда она вернется. Шарлотта смутилась, на ее глаза навернулись слезы. Овладев собой, она отобрала для него несколько своих рисунков из папки.
— Не забудь меня, мой маленький друг, — сказала она. — Ты меня больше не увидишь.
Ее упакованный сундук уже четыре дня стоял в бюро дилижансов иод предлогом готовящегося отъезда в Англию. В десять часов утра Шарлотта села в дилижанс, идущий в Париж, и навсегда покинула Кан.
В дороге она так приглянулась одному из путешественников, что он недолго думая предложил ей руку и свое состояние (по крайней мере, он уверял, что таковое у него имеется). Шарлотта пыталась обратить все в шутку, но мужчина был так навязчив, что ей пришлось пригрозить ему разбудить других пассажиров. Отвергнутый жених пришел в дурное настроение и ночью пел жалобные песни, «располагающие ко сну», по словам самой Шарлотты.
В четверг, 11 июля, дилижанс переехал мост Нейи. Впереди лежал Париж с его тысячью черных куполов. Шарлотта не проявила к открывшемуся перед ней виду никакого интереса.
Взаимная неприязнь Горы и Жиронды весной 1793 года перешла, по выражению Карлейля, в «бледную злобу». Государственной философии, порядочности и красноречию жирондистов Гора противоставляла смелость, убежденность и решимость, перерастающую в свирепость. Исход столкновения был предрешен. 31 мая Робеспьер и Марат добились от Конвента декрета об аресте «преступных депутатов» по сфальсифицированному обвинению в военном заговоре против республики. Из двадцати двух обвиненных жирондистов восемнадцать нашли убежище в Кане, где жители недавно высказались против нарушения прав депутатов.
Конвент объявил о введении режима революционного террора. Все, кто мог, торопились покинуть страну. Родные Шарлотты настаивали на ее скорейшем отъезде в Англию. Она не возражала: дорожные хлопоты облегчали исполнение плана, который к тому времени всецело завладел ее мыслями.
20 июня она пришла в интендантство к жирондисту Барбару с просьбой дать ей рекомендательное письмо к министру внутренних дел, чтобы ходатайствовать в Париже за госпожу Форбэн, лишенную своего содержания канониссы. Присутствовавший при разговоре жирондист Лувэ вспоминал позднее: «В интендантство, где мы помещались, явилась к Барбару молодая девушка высокого роста, стройная, благовоспитанная, с скромными манерами. Во всем ее лице, во всей фигуре поражала смесь кротости и достоинства, свидетельствовавшая о чудной душе».
Барбару дал ей письмо к депутату Дюперрэ, заметив при этом, что рекомендация изгнанника может скорее повредить, чем помочь. Шарлотта предложила ему передать через нее в Париж письма капских жирондистов. Барбару назначил ей день, когда письма будут готовы.
Шарлотта шла домой взволнованная, ее глаза сверкали, лицо пылало. По пути она зашла в мастерскую соседа, плотника Люнеля. После приветствий разговор коснулся политики. Здесь ее чувства прорвались наружу. Она ударила рукой по столу, воскликнув: «Нет, не удастся Марату царствовать над Францией!» — и быстро вышла, оставив соседа в изумлении.
Почему выбор Шарлотты остановился именно на Марате? Видимо, он олицетворял для нее само зло, прятавшееся за дорогими ей словами «республика», «родина», «свобода»; он был для нее вдохновителем насилия, которое ежедневно совершалось у нее на глазах и о котором она читала в газетах; ни разу не видев его, она чувствовала к нему инстинктивное омерзение: кровавая гадина. К тому же Марат добился своего: его имя было известно всей Франции. Робеспьера еще заслоняли люди, которые, как выяснилось позже, были выше его ровно на голову; у Дантона, при всей его кровожадности, были несомненные заслуги в обороне Франции от интервентов; «красный священник» Жак Ру должен был смущать Шарлотту своим саном; Фу-кье-Тенвиль и Сен-Жюст только расправляли свои не-топыриные крылья. Робеспьер и Дантон держали в своих руках Конвент, Марат владел Парижем, а значит, Францией. Это решило его судьбу.
8 июля Шарлотта вторично пришла к Барбару за письмами. Вместе с ним в комнате находился депутат Петион. Во время разговора он иронично высказался о республиканских убеждениях «красавицы аристократки, возжигавшей свой патриотизм у очага жирондистов».
— Вы судите, не зная меня, гражданин Петион, — с достоинством ответила Шарлотта. — Будет время, когда вы меня узнаете.
Рано утром 9 июля она сожгла всю свою корреспонденцию вместе с брошюрами и газетами и сказала госпоже Бреттевиль, что хочет зарисовать сушильщиц сена за городом. Держа папку в руках, она направилась к двери и на пороге столкнулась с сыном плотника Люнеля. Мальчик ласково спросил ее, когда она вернется. Шарлотта смутилась, на ее глаза навернулись слезы. Овладев собой, она отобрала для него несколько своих рисунков из папки.
— Не забудь меня, мой маленький друг, — сказала она. — Ты меня больше не увидишь.
Ее упакованный сундук уже четыре дня стоял в бюро дилижансов иод предлогом готовящегося отъезда в Англию. В десять часов утра Шарлотта села в дилижанс, идущий в Париж, и навсегда покинула Кан.
В дороге она так приглянулась одному из путешественников, что он недолго думая предложил ей руку и свое состояние (по крайней мере, он уверял, что таковое у него имеется). Шарлотта пыталась обратить все в шутку, но мужчина был так навязчив, что ей пришлось пригрозить ему разбудить других пассажиров. Отвергнутый жених пришел в дурное настроение и ночью пел жалобные песни, «располагающие ко сну», по словам самой Шарлотты.
В четверг, 11 июля, дилижанс переехал мост Нейи. Впереди лежал Париж с его тысячью черных куполов. Шарлотта не проявила к открывшемуся перед ней виду никакого интереса.
В ПАРИЖЕ
В полдень Шарлотта ступила на землю Парижа. Конторщик из бюро дилижансов дал ей адрес гостиницы «Провидение», которую ей рекомендовали в Кане: улица Вье-Огюстен, 19. Посыльный с багажом проводил ее. Она заняла 7-й номер на первом этаже. Даже теперь она выбрала комнату подешевле: комод, кровать, письменный стол и три стула составляли всю меблировку.
В течение всего дня Шарлотта оставалась в гостинице. Читателю не нужно воображать никаких драматических сцен: утомленная двумя ночами в дилижансе, она велела мальчику-служке приготовить постель и сразу уснула. Вечером она спустилась в контору гостиницы и, как настоящая провинциалка, спросила у матушки Роллье, каждый ли день Марат бывает в Конвенте. Та, как настоящая парижанка, гордо ответила, что понятия не имеет об этом. Шарлотта вернулась в номер и не выходила оттуда до следующего дня.
12 июля она отправилась к депутату Дюперрэ на улицу Сен-Тома-дю-Лувр, 41. Это был ее первый выезд в Париже, но ей не пришло в голову по пути осмотреть город — она приехала по делу. Дюперрэ был ей нужен, чтобы пройти вместе с ним в Конвент, где она надеялась встретить Марата. Но выяснилось, что Дюперрэ плохой помощник — этим утром у него опечатали все бумаги по подозрению в связях с генералом Диллоном [93]. К тому же он сказал Шарлотте, что Марат болен и уже несколько дней не присутствует в Конвенте.
В течение всего дня Шарлотта оставалась в гостинице. Читателю не нужно воображать никаких драматических сцен: утомленная двумя ночами в дилижансе, она велела мальчику-служке приготовить постель и сразу уснула. Вечером она спустилась в контору гостиницы и, как настоящая провинциалка, спросила у матушки Роллье, каждый ли день Марат бывает в Конвенте. Та, как настоящая парижанка, гордо ответила, что понятия не имеет об этом. Шарлотта вернулась в номер и не выходила оттуда до следующего дня.
12 июля она отправилась к депутату Дюперрэ на улицу Сен-Тома-дю-Лувр, 41. Это был ее первый выезд в Париже, но ей не пришло в голову по пути осмотреть город — она приехала по делу. Дюперрэ был ей нужен, чтобы пройти вместе с ним в Конвент, где она надеялась встретить Марата. Но выяснилось, что Дюперрэ плохой помощник — этим утром у него опечатали все бумаги по подозрению в связях с генералом Диллоном [93]. К тому же он сказал Шарлотте, что Марат болен и уже несколько дней не присутствует в Конвенте.