Страница:
Приходилось на ходу менять первоначальный план. Ждать выздоровления Марата было немыслимо: каждый потерянный день множил аресты и казни. Шарлотта размышляла недолго.
— Прощаясь с вами, быть может, навсегда, — сказала она Дюперрэ, — я дам вам дружеский совет: уходите из Конвента. Вы уже не можете быть в нем полезны. Отправляйтесь к вашим друзьям в Кан.
— Вы забываете, что мое место в Париже и что я не могу покинуть его! — возразил удивленный Дюперрэ.
— Берегитесь, вы делаете неосторожность. Повторяю — уезжайте. Поверьте моему слову: спасайтесь до завтрашнего вечера, послезавтра будет уже слишком поздно и для вас, и для многих других!
Видя, что ее слова только увеличивают изумление Дюперрэ, она простилась с ним и уехала в гостиницу.
В субботу, 13 июля, она проснулась в шесть часов утра (Париж никак не повлиял на ее провинциальные привычки) и написала Марату письмо:
«Гражданин, я приехала из Кана. Ваша любовь к отечеству дает мне основание предполагать, что Вам интересно будет узнать о несчастных событиях в этой части республики. Будьте добры принять меня и уделить мне несколько минут. Я доставлю Вам возможность оказать большую услугу Франции».
Затем она вышла из гостиницы и попросила указать ей дорогу в Пале-Рояль, превращенный в то время в нечто вроде торгового центра. Там ей пришлось подождать до семи часов, когда открывались магазины и лавки. У какого-то ножевщика, кажется Будэна (следователи почему-то не озаботились разыскать его и узнать точное имя), она купила за два франка громадный кухонный нож с рукояткой из черного дерева в бумажном футляре, сделанном под шагреневую кожу. В этом выборе орудия возмездия была какая-то жутковатая символика, о которой Шарлотта, конечно, не подозревала: сторонник живосечений должен был сам почувствовать «немного боли» от того инструмента, которым он некогда орудовал «для блага родины и человечества». Пока лавочник заворачивал покупку, уличный глашатай новостей прокричал о только что свершившейся казни над тридцатью национальными гвардейцами, обвиненными в покушении на одного из членов Конвента. Шарлотта ничем не выдала своих чувств.
По улице Круа-де-Пти-Шан Шарлотта вышла на площадь Национальных Побед, где заметила стоянку извозчиков. Она села в одну из карет и велела кучеру везти себя к Марату. Кучер ответил, что не знает, где живет «Друг народа».
— Справьтесь!
Кто-то из товарищей подсказал кучеру адрес. Около девяти часов утра карета остановилась на узкой и темной улице Кордельеров у дома Марата. Шарлотта легко выпрыгнула из кареты и, пройдя во двор, постучала. Дверь открыла женщина со стеклянным глазом.
— Где квартира гражданина Марата? — спросила ее Шарлотта.
Привратница внимательно осмотрела ее и сказала, что Марат болен и никого не принимает. Шарлотта пыталась настаивать, но, убедившись, что ничего не добьется, передала письмо, села в карету и вернулась в гостиницу. Оттуда она написала Марату второе письмо и отправила его по почте:
«Я написала Вам сегодня утром, Марат; получили ли Вы мое письмо? Надеюсь, Вы мне не откажете ввиду важного дела; достаточно того, что я несчастна, чтобы иметь право на Ваше покровительство».
Закончив это письмо, она стала писать «Призыв к потомству», уверенная в том, что ей не суждено живой выйти из дома Марата (а может быть, и не желая этого). «Смерть Марата пошатнет кровавые троны Дантона и Робеспьера… Я хочу, чтобы мой последний вздох был полезен моим согражданам. Пусть моя голова, ко-горую будут носить по Парижу, будет эмблемой единения всех друзей закона».
Весь день она провела очень тихо, ничем не тревожа матушку Роллье. Около шести часов вечера надела серую полосатую юбку из канифаса, шляпу с черной кокардой и зелеными лентами, спрятала на груди «Призыв к потомству» и метрическое свидетельство и, выйдя из гостиницы, остановила первого попавшегося извозчика:
— Улица Кордельеров, 20.
ДОМ МАРАТА
СМЕРТЕЛЬНЫЙ УДАР
ПОХОРОНЫ МАРАТА
В ТЮРЬМЕ
СУД
— Прощаясь с вами, быть может, навсегда, — сказала она Дюперрэ, — я дам вам дружеский совет: уходите из Конвента. Вы уже не можете быть в нем полезны. Отправляйтесь к вашим друзьям в Кан.
— Вы забываете, что мое место в Париже и что я не могу покинуть его! — возразил удивленный Дюперрэ.
— Берегитесь, вы делаете неосторожность. Повторяю — уезжайте. Поверьте моему слову: спасайтесь до завтрашнего вечера, послезавтра будет уже слишком поздно и для вас, и для многих других!
Видя, что ее слова только увеличивают изумление Дюперрэ, она простилась с ним и уехала в гостиницу.
В субботу, 13 июля, она проснулась в шесть часов утра (Париж никак не повлиял на ее провинциальные привычки) и написала Марату письмо:
«Гражданин, я приехала из Кана. Ваша любовь к отечеству дает мне основание предполагать, что Вам интересно будет узнать о несчастных событиях в этой части республики. Будьте добры принять меня и уделить мне несколько минут. Я доставлю Вам возможность оказать большую услугу Франции».
Затем она вышла из гостиницы и попросила указать ей дорогу в Пале-Рояль, превращенный в то время в нечто вроде торгового центра. Там ей пришлось подождать до семи часов, когда открывались магазины и лавки. У какого-то ножевщика, кажется Будэна (следователи почему-то не озаботились разыскать его и узнать точное имя), она купила за два франка громадный кухонный нож с рукояткой из черного дерева в бумажном футляре, сделанном под шагреневую кожу. В этом выборе орудия возмездия была какая-то жутковатая символика, о которой Шарлотта, конечно, не подозревала: сторонник живосечений должен был сам почувствовать «немного боли» от того инструмента, которым он некогда орудовал «для блага родины и человечества». Пока лавочник заворачивал покупку, уличный глашатай новостей прокричал о только что свершившейся казни над тридцатью национальными гвардейцами, обвиненными в покушении на одного из членов Конвента. Шарлотта ничем не выдала своих чувств.
По улице Круа-де-Пти-Шан Шарлотта вышла на площадь Национальных Побед, где заметила стоянку извозчиков. Она села в одну из карет и велела кучеру везти себя к Марату. Кучер ответил, что не знает, где живет «Друг народа».
— Справьтесь!
Кто-то из товарищей подсказал кучеру адрес. Около девяти часов утра карета остановилась на узкой и темной улице Кордельеров у дома Марата. Шарлотта легко выпрыгнула из кареты и, пройдя во двор, постучала. Дверь открыла женщина со стеклянным глазом.
— Где квартира гражданина Марата? — спросила ее Шарлотта.
Привратница внимательно осмотрела ее и сказала, что Марат болен и никого не принимает. Шарлотта пыталась настаивать, но, убедившись, что ничего не добьется, передала письмо, села в карету и вернулась в гостиницу. Оттуда она написала Марату второе письмо и отправила его по почте:
«Я написала Вам сегодня утром, Марат; получили ли Вы мое письмо? Надеюсь, Вы мне не откажете ввиду важного дела; достаточно того, что я несчастна, чтобы иметь право на Ваше покровительство».
Закончив это письмо, она стала писать «Призыв к потомству», уверенная в том, что ей не суждено живой выйти из дома Марата (а может быть, и не желая этого). «Смерть Марата пошатнет кровавые троны Дантона и Робеспьера… Я хочу, чтобы мой последний вздох был полезен моим согражданам. Пусть моя голова, ко-горую будут носить по Парижу, будет эмблемой единения всех друзей закона».
Весь день она провела очень тихо, ничем не тревожа матушку Роллье. Около шести часов вечера надела серую полосатую юбку из канифаса, шляпу с черной кокардой и зелеными лентами, спрятала на груди «Призыв к потомству» и метрическое свидетельство и, выйдя из гостиницы, остановила первого попавшегося извозчика:
— Улица Кордельеров, 20.
ДОМ МАРАТА
В старину этот дом назывался Дворцом Кагора. В 1793 году он принадлежал госпоже Антеоль де Серваль и ее двоюродному брату Фаньо, принося им 3000 франков годового дохода — из них 450 франков за квартиру Марата, снятую на имя девицы Эврар. Это был обыкновенный буржуазный дом конца XVIII века. Через ворота слегка закругленной формы, проделанные между двух лавок, посетитель попадал в маленький дворик с колодцем; справа под широкой аркой каменная лестница вела на каменную площадку, выходившую во двор. Здесь была дверь квартиры Марата; вместо шнурка для звонка со стены свисал железный прут с рукояткой. Рядом с дверью находилось окно, летом всегда полуоткрытое, потому что в квартире Марата стойко держался чад от жаркого и запах приготовляемых соусов.
За дверью находилась темная передняя, направо от нее — узкая столовая, далее шли кабинет и маленькая (в ней едва могли разместиться шесть человек) комнатка с каменным полом, служившая ванной. Она была оклеена обоями, изображавшими витые колонны на белом фоне. На одной стене висела карта Франции и также зачем-то рисунок, изображавший скрещенные пистолеты, над которыми крупными буквами было начертано:
«СМЕРТЬ».
Комнаты, выходившие на улицу, были больше и обставлены лучше. Рабочим кабинетом Марату служила маленькая комната с одним окном.
Кроме Марата, в квартире жили три женщины. Роль хозяйки исполняла Симона Эврар. Марат был на двадцать лет старше ее; в 1790 году, когда они сошлись, ей было двадцать шесть лет. Симона не была красива: среднего роста, волосы и глаза черные, нос длинный, подбородок круглый. Марата она обожала и с истинным самопожертвованием сразу предоставила ему все свое небольшое состояние на издание «Друга народа». По выражению Шометта [94], Марат взял ее в жены «в один прекрасный день перед лицом солнца». Газета «Гора» (№ 53) приводила следующие подробЛафайет Мари Жозсф (1757 — 1834) — маркиз, участник войны за независимость США; в начале Французской революции командовал Национальной гвардией. После восстания 10 августа 1792 года — противник якобинцев] и его агентами, Марат принужден был скрываться; его приняла девица Эврар, которая, читая газету этого патриота, прониклась глубочайшим уважением к нему. Марат, преисполненный благодарности к своей освободительнице, обещал ей жениться на ней. Марат, не верящий в то, что пустой обряд составляет ценность брака, и не желавший в то же время оскорблять чувство скромности гражданки Эврар, подозвал ее однажды к окну своей комнаты и, сжав своей рукою руку своей возлюбленной, вместе с нею преклонился перед Верховным Существом. «Здесь, в этом великолепном храме природы, — сказал он ей, — я беру Его в свидетели моей верности и клянусь тебе Создателем, который слышит нас».
Судя по всему, Симона была нетребовательной женщиной — ее удовлетворил и «храм природы». Ее брак с Маратом так и не был оформлен. После смерти Марата в его бумагах нашли следующее обязательство:
Мария Барбара Обэн, уже знакомая нам одноглазая женщина, была консьержкой. Марат давал ей работу — складывать листы его газеты. Третьей женщиной в квартире была кухарка Жанетта Маре-шаль.
За дверью находилась темная передняя, направо от нее — узкая столовая, далее шли кабинет и маленькая (в ней едва могли разместиться шесть человек) комнатка с каменным полом, служившая ванной. Она была оклеена обоями, изображавшими витые колонны на белом фоне. На одной стене висела карта Франции и также зачем-то рисунок, изображавший скрещенные пистолеты, над которыми крупными буквами было начертано:
«СМЕРТЬ».
Комнаты, выходившие на улицу, были больше и обставлены лучше. Рабочим кабинетом Марату служила маленькая комната с одним окном.
Кроме Марата, в квартире жили три женщины. Роль хозяйки исполняла Симона Эврар. Марат был на двадцать лет старше ее; в 1790 году, когда они сошлись, ей было двадцать шесть лет. Симона не была красива: среднего роста, волосы и глаза черные, нос длинный, подбородок круглый. Марата она обожала и с истинным самопожертвованием сразу предоставила ему все свое небольшое состояние на издание «Друга народа». По выражению Шометта [94], Марат взял ее в жены «в один прекрасный день перед лицом солнца». Газета «Гора» (№ 53) приводила следующие подробЛафайет Мари Жозсф (1757 — 1834) — маркиз, участник войны за независимость США; в начале Французской революции командовал Национальной гвардией. После восстания 10 августа 1792 года — противник якобинцев] и его агентами, Марат принужден был скрываться; его приняла девица Эврар, которая, читая газету этого патриота, прониклась глубочайшим уважением к нему. Марат, преисполненный благодарности к своей освободительнице, обещал ей жениться на ней. Марат, не верящий в то, что пустой обряд составляет ценность брака, и не желавший в то же время оскорблять чувство скромности гражданки Эврар, подозвал ее однажды к окну своей комнаты и, сжав своей рукою руку своей возлюбленной, вместе с нею преклонился перед Верховным Существом. «Здесь, в этом великолепном храме природы, — сказал он ей, — я беру Его в свидетели моей верности и клянусь тебе Создателем, который слышит нас».
Судя по всему, Симона была нетребовательной женщиной — ее удовлетворил и «храм природы». Ее брак с Маратом так и не был оформлен. После смерти Марата в его бумагах нашли следующее обязательство:
"Прекрасные качества девицы Симоны Эврар покорили мое сердце, и она приняла его поклонение. Я оставляю ей в виде залога моей верности, на время путешествия в Лондон, которое я должен предпринять, священное обязательство жениться на ней тот час же по моем возвращении; если вся моя любовь казалась ей недостаточной гарантией моей верности, то пусть измена этому обещанию покроет меня позором.По замечанию Ленотра, это был новогодний подарок людоеда содержавшей его женщине.
Париж, 1 января 1792 года,
Жан Поль Марат, Друг народа".
Мария Барбара Обэн, уже знакомая нам одноглазая женщина, была консьержкой. Марат давал ей работу — складывать листы его газеты. Третьей женщиной в квартире была кухарка Жанетта Маре-шаль.
СМЕРТЕЛЬНЫЙ УДАР
Поднявшись на площадку перед квартирой Марата, Шарлотта увидела, что дверь открыта; консьержки на месте не было. Она вошла в приемную и очутилась перед кухаркой, державшей в руке ложку, которую ее только что попросила принести Симона Эврар, чтобы размешать в миндальном молоке кусочки глины — это лекарство было прописано Марату его докторами. Обэн складывала на полу листы газеты. Жанетта вернулась на кухню, а консьержка единственным глазом изучающе уставилась на посетительницу.
В эту минуту в переднюю с улицы вошли двое мужчин: Пиллэ, молодой человек, который принес Марату счет за последний номер газеты, и Лоран Ба с кипой бумаги для «Друга народа» (газета издавалась прямо на дому у Марата). Марат принимал ванну; Пиллэ впустили к нему. Просматривая бумаги, Марат попросил Пиллэ приоткрыть окно, затем признал счет верным и возвратил его.
Выйдя из ванной, Пиллэ увидел препирательство Шарлотты с Обэн, которая убеждала девушку уйти. Пиллэ попрощался и вышел, но спровадить Шарлотту никак не удавалось. На шум из кухни вышла Симона Эврар. Узнав, что упрямая посетительница уже приходила утром, она согласилась пойти к Марату и спросить, не примет ли он ее. Вернувшись с утвердительным ответом Марата, Симона проводила Шарлотту через столовую, впустила девушку в ванную и закрыла дверь, после чего вернулась в прихожую. Спустя два часа она уверяла следователя, что инстинктивно чего-то боялась, — возможно, ее просто кольнула понятная ревность. Во всяком случае, через минуту она снова открыла дверь в ванную, — Шарлотта спокойно сидела около ванны спиной к окну. Симона с графином в руках подошла к Марату и спросила, не много ли глины в молоке. Марат ответил, что глины не много, но все же она может вынуть кусочек. Симона прихватила стоявшее здесь же блюдо с телятиной, рисом и мозгами, предназначенное для ужина, и ушла.
Едва она успела поставить блюдо на кухне, как из ванной донесся хриплый клекот. Она бросилась назад и рывком распахнула дверь.
— Ко мне, мой добрый друг! — еще успел воскликнуть Марат, и тотчас голова его упала на грудь, погруженную в красную от крови воду. Струя крови толщиной с палец била у Марата из груди, и страшные ручейки уже тянулись к дверям спальни.
Бледная Шарлотта стояла у окна; нож лежал на полочке среди газет, совершенно мокрых от крови.
По показаниям Шарлотты, когда она вошла, Марат сидел в ванне, имевшей вид сапога, тело его было покрыто какой-то коростой (у него была экзема). Перекинутая через ванну доска служила ему письменным столом.
Он спросил Шарлотту, каковы политические настроения в Кане, что делают жирондисты, а потом потребовал от нее назвать их имена. Шарлотта послушно стала перечислять, Марат вносил их в записную книжку.
— Хорошо, — наконец сказал он своим хриплым замогильным голосом, — через несколько дней я отправлю их на гильотину.
В следующую секунду он увидел в своей груди черную рукоять ножа (боль пришла позднее). Шарлотта вложила в удар все силы.
Сбежавшиеся женщины подняли истошный крик, но ничего не предпринимали. Шарлотта сумела выйти в прихожую, но здесь маленький и слабосильный Лоран Ба сбил ее с ног ударом стула и кинулся на поверженную: «бросил это чудовище на землю и удерживал ее за груди», по его рассказу.
Входная дверь квартиры оставалась открытой. Дантист Клэр Мишон Делафонде, главный арендатор дома, прибежал на шум и увидел в прихожей Лорана Ба, который бил лежащую Шарлотту кулаками. Не останавливаясь, Делафонде проследовал в ванную и здесь увидел умирающего Марата, тщетно пытающегося что-то произнести. Последние удары сердца извергали потоки крови из раны, которую Симона тщетно пыталась зажать рукой.
Делафонде вытащил Марата из ванны и перенес в соседнюю комнату, поручив Обэн привести доктора Пел-летана, члена Совета здравия. Через консьержку слух об убийстве распространился по всему городу.
Через несколько минут дом оказался полон народу, требовавшего выдать ему убийцу. Кровь из ванной на башмаках разносили по всей квартире; в спальне кровь из раны Марата залила стены; окровавленная вода разлилась до самой кухни.
В прихожей два человека держали за руки связанную Шарлотту, казавшуюся кроткой и спокойной, несмотря на перенесенные побои. Прибывший по вызову полицейский комиссар Гальяр-Дюмениль втолкнул ее в одну из комнат для предварительного допроса. Вместе с ним туда вошли четыре депутата: Мор, Шабо, Друэ и Лежандр.
Во время борьбы с Лораном Ба косынка сползла, и грудь Шарлотты обнажилась; она попросила развязать ей руки, чтобы привести в порядок туалет. Ее просьбу исполнили, она отвернулась, поправила платье и надела перчатки, чтобы скрыть следы веревок на запястьях. Затем она спокойно повернулась к комиссару.
При допросе она сохраняла полное самообладание и ясность мышления. На вопрос, что побудило ее пойти на преступление, ответила, что при виде разгорающейся во Франции междоусобной войны предпочла пожертвовать своей жизнью ради спасения отечества; на требование назвать сообщников сказала, что никто на свете даже не подозревал о ее намерениях. Прочитав протокол, она потребовала исправить некоторые неточности в своих словах.
— Вы отправитесь на эшафот! — вскричал Шабо, выведенный из себя ее спокойствием.
— Я это знаю, — хладнокровно ответила она.
Шабо и Друэ вызвались сопроводить ее в тюрьму. Когда Шарлотту около полуночи вывели на улицу, толпа перед домом уже успела расспросить кучера и узнала, что он привез молодую аристократку. Крики негодования усилились, а когда в дверях появилась преступница со связанными сзади руками, раздались вопли, требующие немедленной расправы над ней.
При виде враждебной толпы силы покинули Шарлотту. (Перед толпой терялись и Марий [95], и Наполеон, — видимо, это общая слабость личностей с сильно развитым индивидуальным началом.) Ее почти без чувств бросили в экипаж, карета тронулась, с трудом продвигаясь среди обступивших ее людей, старающихся заглянуть в окна.
В эту минуту в переднюю с улицы вошли двое мужчин: Пиллэ, молодой человек, который принес Марату счет за последний номер газеты, и Лоран Ба с кипой бумаги для «Друга народа» (газета издавалась прямо на дому у Марата). Марат принимал ванну; Пиллэ впустили к нему. Просматривая бумаги, Марат попросил Пиллэ приоткрыть окно, затем признал счет верным и возвратил его.
Выйдя из ванной, Пиллэ увидел препирательство Шарлотты с Обэн, которая убеждала девушку уйти. Пиллэ попрощался и вышел, но спровадить Шарлотту никак не удавалось. На шум из кухни вышла Симона Эврар. Узнав, что упрямая посетительница уже приходила утром, она согласилась пойти к Марату и спросить, не примет ли он ее. Вернувшись с утвердительным ответом Марата, Симона проводила Шарлотту через столовую, впустила девушку в ванную и закрыла дверь, после чего вернулась в прихожую. Спустя два часа она уверяла следователя, что инстинктивно чего-то боялась, — возможно, ее просто кольнула понятная ревность. Во всяком случае, через минуту она снова открыла дверь в ванную, — Шарлотта спокойно сидела около ванны спиной к окну. Симона с графином в руках подошла к Марату и спросила, не много ли глины в молоке. Марат ответил, что глины не много, но все же она может вынуть кусочек. Симона прихватила стоявшее здесь же блюдо с телятиной, рисом и мозгами, предназначенное для ужина, и ушла.
Едва она успела поставить блюдо на кухне, как из ванной донесся хриплый клекот. Она бросилась назад и рывком распахнула дверь.
— Ко мне, мой добрый друг! — еще успел воскликнуть Марат, и тотчас голова его упала на грудь, погруженную в красную от крови воду. Струя крови толщиной с палец била у Марата из груди, и страшные ручейки уже тянулись к дверям спальни.
Бледная Шарлотта стояла у окна; нож лежал на полочке среди газет, совершенно мокрых от крови.
По показаниям Шарлотты, когда она вошла, Марат сидел в ванне, имевшей вид сапога, тело его было покрыто какой-то коростой (у него была экзема). Перекинутая через ванну доска служила ему письменным столом.
Он спросил Шарлотту, каковы политические настроения в Кане, что делают жирондисты, а потом потребовал от нее назвать их имена. Шарлотта послушно стала перечислять, Марат вносил их в записную книжку.
— Хорошо, — наконец сказал он своим хриплым замогильным голосом, — через несколько дней я отправлю их на гильотину.
В следующую секунду он увидел в своей груди черную рукоять ножа (боль пришла позднее). Шарлотта вложила в удар все силы.
Сбежавшиеся женщины подняли истошный крик, но ничего не предпринимали. Шарлотта сумела выйти в прихожую, но здесь маленький и слабосильный Лоран Ба сбил ее с ног ударом стула и кинулся на поверженную: «бросил это чудовище на землю и удерживал ее за груди», по его рассказу.
Входная дверь квартиры оставалась открытой. Дантист Клэр Мишон Делафонде, главный арендатор дома, прибежал на шум и увидел в прихожей Лорана Ба, который бил лежащую Шарлотту кулаками. Не останавливаясь, Делафонде проследовал в ванную и здесь увидел умирающего Марата, тщетно пытающегося что-то произнести. Последние удары сердца извергали потоки крови из раны, которую Симона тщетно пыталась зажать рукой.
Делафонде вытащил Марата из ванны и перенес в соседнюю комнату, поручив Обэн привести доктора Пел-летана, члена Совета здравия. Через консьержку слух об убийстве распространился по всему городу.
Через несколько минут дом оказался полон народу, требовавшего выдать ему убийцу. Кровь из ванной на башмаках разносили по всей квартире; в спальне кровь из раны Марата залила стены; окровавленная вода разлилась до самой кухни.
В прихожей два человека держали за руки связанную Шарлотту, казавшуюся кроткой и спокойной, несмотря на перенесенные побои. Прибывший по вызову полицейский комиссар Гальяр-Дюмениль втолкнул ее в одну из комнат для предварительного допроса. Вместе с ним туда вошли четыре депутата: Мор, Шабо, Друэ и Лежандр.
Во время борьбы с Лораном Ба косынка сползла, и грудь Шарлотты обнажилась; она попросила развязать ей руки, чтобы привести в порядок туалет. Ее просьбу исполнили, она отвернулась, поправила платье и надела перчатки, чтобы скрыть следы веревок на запястьях. Затем она спокойно повернулась к комиссару.
При допросе она сохраняла полное самообладание и ясность мышления. На вопрос, что побудило ее пойти на преступление, ответила, что при виде разгорающейся во Франции междоусобной войны предпочла пожертвовать своей жизнью ради спасения отечества; на требование назвать сообщников сказала, что никто на свете даже не подозревал о ее намерениях. Прочитав протокол, она потребовала исправить некоторые неточности в своих словах.
— Вы отправитесь на эшафот! — вскричал Шабо, выведенный из себя ее спокойствием.
— Я это знаю, — хладнокровно ответила она.
Шабо и Друэ вызвались сопроводить ее в тюрьму. Когда Шарлотту около полуночи вывели на улицу, толпа перед домом уже успела расспросить кучера и узнала, что он привез молодую аристократку. Крики негодования усилились, а когда в дверях появилась преступница со связанными сзади руками, раздались вопли, требующие немедленной расправы над ней.
При виде враждебной толпы силы покинули Шарлотту. (Перед толпой терялись и Марий [95], и Наполеон, — видимо, это общая слабость личностей с сильно развитым индивидуальным началом.) Ее почти без чувств бросили в экипаж, карета тронулась, с трудом продвигаясь среди обступивших ее людей, старающихся заглянуть в окна.
ПОХОРОНЫ МАРАТА
Всю ночь тело Марата бальзамировали, в доме жгли благовония. Свет из окон озарял лица людей, толпившихся вокруг дома, дальше горели огни сотен факелов. Одинокие крики: «Марат умер! Народ, у тебя нет больше друга! Смерть аристократам!» — время от времени подхватывались всеми, заглушая плач женщин и грудных детей.
Неестественно-патетические и злобно-мстительные вопли не смолкали два последующих дня. Наутро секции клубов огласились рыданиями и призывами к отмщению. В Комитете Общественного Спасения кричали, что «фурия, исшедшая из Кана, вонзила кинжал в грудь апостола и мученика революции»; Шабо в Конвенте подытожил свой рассказ о допросе Шарлотты призывом: «Пусть же суд накажет эту кровожадную женщину, подвергнув ее и ее сообщников самым жестоким пыткам!» — и предложил перенести останки Марата в Пантеон. Монтаньяры, якобинцы и кордельеры оспаривали друг у друга право на тело «Друга народа». Этой чести удостоились кордельеры: было решено похоронить Марата на следующий день в Саду кордельеров, где он по вечерам читал народу свою газету.
15 июля тело Марата было выставлено в старинной церкви, занимаемой клубом кордельеров. Рядом с гробом стояла ванна и висела окровавленная простыня Марата. Церемонию похорон разработали художник Давид и Французский Театр.
Конвент (триста подлецов и четыреста недоумков, по определению современника) явился на похороны в полном составе. Каждый депутат подходил к гробу и кидал цветы на тело Марата. Громадная толпа слушала нескончаемые речи ораторов. Представление об этом мутном потоке революционно-похоронного словоблудия может дать речь депутата Друэ: «О, люди слабые и заблудшие, вы, которые не осмеливались поднять на него своих взоров, подойдите и созерцайте окровавленные останки гражданина, которого вы при жизни не переставали оскорблять!» Как будто этот оратор не знал, что те, кому «Друг народа» был не по нутру, уже не могли «подойти и созерцать», за отсутствием головы.
Не обошлось, разумеется, и без кощунства. Из толпы раздался возглас: «Сердце Иисусово — сердце Марата, у вас равные права на наше почитание!» Какой-то оратор тут же подхватил и развил эту мысль, приравняв (вряд ли понимая, что говорит) Симону Эврар к Богоматери, а затем, воодушевясь, воскликнул: «Иисус был пророк, а Марат — божество!» Его заглушил гром рукоплесканий. Нашелся, однако, недовольный, заявивший: «Марата нельзя сравнивать с Иисусом, ибо человек этот породил суеверия и защищал королей, а Марат имел смелость раздавить их. Не надо говорить об Иисусе, это глупость; для республиканцев нет другого Бога, кроме философии и свободы».
Бюсты Марата шли нарасхват. Народ умилялся и проливал слезы, молясь на это грубое и звероподобное лицо. В салонах читали чеканное четверостишие маркиза де Сада, которое в переводе на презренную прозу звучит примерно так: «Единственный истинный республиканец и дорогой кумир! Потеряв тебя, Марат, мы утешаемся, глядя на твое изображение, мы, нежно любящие великого человека, усыновившего добродетели. Из праха Сцеволы родится Брут».
Впрочем, были и другие мнения, которые широко не оглашались. Робеспьер почтил память «Друга народа» такими словами: «Марат наделал много глупостей, пора было ему умереть».
Неестественно-патетические и злобно-мстительные вопли не смолкали два последующих дня. Наутро секции клубов огласились рыданиями и призывами к отмщению. В Комитете Общественного Спасения кричали, что «фурия, исшедшая из Кана, вонзила кинжал в грудь апостола и мученика революции»; Шабо в Конвенте подытожил свой рассказ о допросе Шарлотты призывом: «Пусть же суд накажет эту кровожадную женщину, подвергнув ее и ее сообщников самым жестоким пыткам!» — и предложил перенести останки Марата в Пантеон. Монтаньяры, якобинцы и кордельеры оспаривали друг у друга право на тело «Друга народа». Этой чести удостоились кордельеры: было решено похоронить Марата на следующий день в Саду кордельеров, где он по вечерам читал народу свою газету.
15 июля тело Марата было выставлено в старинной церкви, занимаемой клубом кордельеров. Рядом с гробом стояла ванна и висела окровавленная простыня Марата. Церемонию похорон разработали художник Давид и Французский Театр.
Конвент (триста подлецов и четыреста недоумков, по определению современника) явился на похороны в полном составе. Каждый депутат подходил к гробу и кидал цветы на тело Марата. Громадная толпа слушала нескончаемые речи ораторов. Представление об этом мутном потоке революционно-похоронного словоблудия может дать речь депутата Друэ: «О, люди слабые и заблудшие, вы, которые не осмеливались поднять на него своих взоров, подойдите и созерцайте окровавленные останки гражданина, которого вы при жизни не переставали оскорблять!» Как будто этот оратор не знал, что те, кому «Друг народа» был не по нутру, уже не могли «подойти и созерцать», за отсутствием головы.
Не обошлось, разумеется, и без кощунства. Из толпы раздался возглас: «Сердце Иисусово — сердце Марата, у вас равные права на наше почитание!» Какой-то оратор тут же подхватил и развил эту мысль, приравняв (вряд ли понимая, что говорит) Симону Эврар к Богоматери, а затем, воодушевясь, воскликнул: «Иисус был пророк, а Марат — божество!» Его заглушил гром рукоплесканий. Нашелся, однако, недовольный, заявивший: «Марата нельзя сравнивать с Иисусом, ибо человек этот породил суеверия и защищал королей, а Марат имел смелость раздавить их. Не надо говорить об Иисусе, это глупость; для республиканцев нет другого Бога, кроме философии и свободы».
Бюсты Марата шли нарасхват. Народ умилялся и проливал слезы, молясь на это грубое и звероподобное лицо. В салонах читали чеканное четверостишие маркиза де Сада, которое в переводе на презренную прозу звучит примерно так: «Единственный истинный республиканец и дорогой кумир! Потеряв тебя, Марат, мы утешаемся, глядя на твое изображение, мы, нежно любящие великого человека, усыновившего добродетели. Из праха Сцеволы родится Брут».
Впрочем, были и другие мнения, которые широко не оглашались. Робеспьер почтил память «Друга народа» такими словами: «Марат наделал много глупостей, пора было ему умереть».
В ТЮРЬМЕ
Шарлотту по случайности поместили в ту камеру тюрьмы Аббэ, где недавно содержались жирондист Бриссо и госпожа Ролан. Последняя оставила описание этого помещения: «Это была маленькая темная комнатка, с грязными стенами и толстыми решетками; по соседству находился дровяной сарай — отхожее место для всех животных дома. Но так как эта комнатка вмещает по объему лишь одну кровать и можно помещаться в ней отдельно, то обыкновенно ее, в виде любезности, дают новому лицу или тому, кто желает пользоваться этим преимуществом… Я не знала, что комната эта тогда же предназначалась Бриссо, и не подозревала, что вскоре ее займет героиня, достойная лучшего века, — знаменитая Шарлотта Кордэ».
К Шарлотте приставили двух жандармов. В остальном тюремное начальство отнеслось к ней довольно снисходительно и даже позволило ей написать письмо Барбару в Кан и отцу в Аржентон. Письмо Барбару начинается словами: «В тюрьме Аббэ, в комнате, принадлежавшей Бриссо, на второй день подготовления к миру». Далее Шарлотта описывает уже известные нам подробности своего путешествия в Париж и убийства Марата. «Я хотела, уезжая из Кана, убить его на вершине его горы, но он уже не бывал в Конвенте», — пишет она. Только один ее поступок, по ее мнению, нуждается в оправдании: «Признаюсь, я прибегла к хитрости, чтобы побудить его принять меня. Все средства хороши в подобном случае». После просьбы защитить свою семью от преследований она говорит о себе: «Я наслаждаюсь эти два дня миром, счастье моего отечества составляет мое счастье. В моей жизни я ненавидела лишь одно существо. И все-таки ненависть моя, — я доказала, как она сильна, — не так велика, как моя любовь к тысяче других существ. Пылкое воображение, чувствительное сердце обещали бурную жизнь; пусть те, кто мог бы сожалеть обо мне, примут это во внимание, и они порадуются безмятежному спокойствию, ожидающему меня в Елисейских полях, в обществе Брута и нескольких героев древности… Объявляю всем парижанам, что мы беремся за оружие лишь против анархии, это — истинная правда». Здесь письмо обрывается (ее вызвали на вторичный допрос, а затем перевели в тюрьму Консьержери) и возобновляется записью от 16 июля: «Меня судят завтра в 8 часов; вероятно, в 12 часов я покончу жизненные счеты… Не знаю, как пройдут последние минуты, а ведь дело венчает конец. Мне нечего притворяться равнодушной к своей судьбе, так как до этого мгновения у меня — ни малейшего страха смерти Я никогда не ценила жизнь иначе, как по той пользе, которую она может принести… Я напишу одно слово отцу, Я ничего не говорю другим моим друзьям и прошу у них лишь скорого забвения: сожаление их оскорбило бы мою память…»
Отцу она написала: «Простите, милый папа, что я распорядилась своей жизнью без Вашего разрешения. Я отомстила за многих безвинных жертв и предупредила много других бедствий. Народ, когда-нибудь вразумленный, порадуется, что его освободили от тирана. Я постаралась уверить Вас, что я уехала в Англию, в надежде, что мне удастся сохранить инкогнито; но это оказалось невозможным. Надеюсь, что Вас не будут беспокоить. Во всяком случае, вы найдете защитников в Кане. Прощайте, милый папа. Прошу Вас забыть меня или, скорее, — радоваться моей судьбе. Вы знаете Вашу дочь: предосудительная цель не могла руководить ею. Целую сестру мою, которую люблю всем сердцем, также всех родных… Меня судят завтра, в 8 часов, 17 июля».
К Шарлотте приставили двух жандармов. В остальном тюремное начальство отнеслось к ней довольно снисходительно и даже позволило ей написать письмо Барбару в Кан и отцу в Аржентон. Письмо Барбару начинается словами: «В тюрьме Аббэ, в комнате, принадлежавшей Бриссо, на второй день подготовления к миру». Далее Шарлотта описывает уже известные нам подробности своего путешествия в Париж и убийства Марата. «Я хотела, уезжая из Кана, убить его на вершине его горы, но он уже не бывал в Конвенте», — пишет она. Только один ее поступок, по ее мнению, нуждается в оправдании: «Признаюсь, я прибегла к хитрости, чтобы побудить его принять меня. Все средства хороши в подобном случае». После просьбы защитить свою семью от преследований она говорит о себе: «Я наслаждаюсь эти два дня миром, счастье моего отечества составляет мое счастье. В моей жизни я ненавидела лишь одно существо. И все-таки ненависть моя, — я доказала, как она сильна, — не так велика, как моя любовь к тысяче других существ. Пылкое воображение, чувствительное сердце обещали бурную жизнь; пусть те, кто мог бы сожалеть обо мне, примут это во внимание, и они порадуются безмятежному спокойствию, ожидающему меня в Елисейских полях, в обществе Брута и нескольких героев древности… Объявляю всем парижанам, что мы беремся за оружие лишь против анархии, это — истинная правда». Здесь письмо обрывается (ее вызвали на вторичный допрос, а затем перевели в тюрьму Консьержери) и возобновляется записью от 16 июля: «Меня судят завтра в 8 часов; вероятно, в 12 часов я покончу жизненные счеты… Не знаю, как пройдут последние минуты, а ведь дело венчает конец. Мне нечего притворяться равнодушной к своей судьбе, так как до этого мгновения у меня — ни малейшего страха смерти Я никогда не ценила жизнь иначе, как по той пользе, которую она может принести… Я напишу одно слово отцу, Я ничего не говорю другим моим друзьям и прошу у них лишь скорого забвения: сожаление их оскорбило бы мою память…»
Отцу она написала: «Простите, милый папа, что я распорядилась своей жизнью без Вашего разрешения. Я отомстила за многих безвинных жертв и предупредила много других бедствий. Народ, когда-нибудь вразумленный, порадуется, что его освободили от тирана. Я постаралась уверить Вас, что я уехала в Англию, в надежде, что мне удастся сохранить инкогнито; но это оказалось невозможным. Надеюсь, что Вас не будут беспокоить. Во всяком случае, вы найдете защитников в Кане. Прощайте, милый папа. Прошу Вас забыть меня или, скорее, — радоваться моей судьбе. Вы знаете Вашу дочь: предосудительная цель не могла руководить ею. Целую сестру мою, которую люблю всем сердцем, также всех родных… Меня судят завтра, в 8 часов, 17 июля».
СУД
Революционный Трибунал заседал в Тюильри в зале Равенства под председательством Фукье-Тенвиля. Решения этого судилища не подлежали апелляции. Суд над Шарлоттой происходил с участием присяжных и защиты. Шарлотта выбрала своим адвокатом Дуль-сэ де Пантекулана, но он не явился, и суд назначил ей другого защитника — депутата от Кана Шово де Ла-гарда, знаменитого впоследствии адвоката жирондистов.
Лагард оставил воспоминание об этом заседании Трибунала. По его словам, появление Шарлотты в зале произвело потрясающее впечатление: так велико было обаяние ее облика и сила нравственного превосходства. «Ни один живописец не дал нам верного изображения этой необыкновенной женщины, — пишет Лагард. — Искусство не могло бы воспроизвести отражавшуюся в ее лице великую душу. Точно так же не трудно было буквально записать слова ее, но невозможно описать как раз то, что меня поразило более всего, а именно — интонации ее голоса, почти детского и всегда гармонировавшего с простотой ее внешних приемов и с невозмутимой ясностью ее выражения, — что с виду так мало согласовалось с теми мыслями и чувствами, которые она выражала. Нельзя так же дать понятия о том впечатлении, которое она произвела на присяжных, судей и на громадную толпу зрителей: казалось, они ее принимали за судью, призвавшего их к высшему трибуналу».
Приведу некоторые ответы Шарлотты на вопросы судей, — и без интонаций ее голоса они все же дают понятие о великой душе этой женщины. На вопрос Фукье-Тенвиля, что побудило ее убить Марата, она ответила:
— Его преступления. Я убила одного человека, — здесь она сильно повысила голос, — чтобы спасти сотни тысяч других, убила негодяя, свирепое дикое животное, чтобы спасти невинных и дать отдых моей родине. До революции я была республиканкой, у меня никогда не было недостатка в энергии.
— Кто внушил вам такую ненависть?
— Мне не нужно было ненависти других, достаточно было моей собственной.
Был только один момент, когда она смутилась. Судебный пристав показал ей нож со следами засохшей крови на лезвии и спросил, узнает ли она его. Шарлотта отвернулась и взволнованно сказала:
— Да, я узнаю его, узнаю!
— Вероятно, вы упражнялись в таких преступлениях, — ядовито заметил Фукье-Тенвиль.
— Чудовище! Он принимает меня за убийцу! — презрительно ответила Шарлотта: ее совесть говорила ей, что убийца — это тот, кто соглашается жить после убийства.
Затем слово предоставили защитнику. Положение Лагарда было сложное не только из-за неопровержимости улик и преступного умысла, не только из-за враждебной настроенности судей и присяжных, но и из-за того, что сама подсудимая не желала оправдательного приговора.
"Когда я встал, чтобы говорить, — вспоминает Ла-гард, — в собрании сначала послышался глухой и смутный шум, как бы изумления… Затем настало мертвое молчание, пронизавшее меня до мозга костей. Пока говорил прокурор, присяжные поручили передать мне, чтоб я молчал, а председатель — чтоб я ограничился утверждением, что обвиняемая не в своем уме. Все хотели, чтобы я унизил ее. Что касается Кордэ, выражение лица ее было все то же. Но взглядом она давала мне понять, что не желает быть оправданной. В этом после прений я не мог и сомневаться; притом оправдать было невозможно, ибо, помимо ее признаний, имелось законное доказательство предумышленности убийства. Тем не менее, твердо решив исполнить свой долг, я ничего не хотел сказать, что моя совесть и подсудимая могли бы отвергнуть. И вдруг меня осенила мысль ограничиться простым замечанием, которое, в собрании народа или законодателей, могло бы служить основой полной защиты, и я сказал: «Подсудимая хладнокровно сознается в совершенном ею ужасном покушении… сознается и в сопровождающих его ужасных обстоятельствах, — словом, она сознается во всем и не пытается оправдаться. В этом, граждане присяжные, вся ее защита. Это невозмутимое спокойствие и полное самоотречение, так сказать, перед лицом смерти., не в природе вещей и объясняются лишь экзальтацией политического фанатизма, вложившего ей в руку меч. Граждане присяжные, вам судить, какое значение должно иметь это нравственное соображение на весах правосудия».
Лагард оставил воспоминание об этом заседании Трибунала. По его словам, появление Шарлотты в зале произвело потрясающее впечатление: так велико было обаяние ее облика и сила нравственного превосходства. «Ни один живописец не дал нам верного изображения этой необыкновенной женщины, — пишет Лагард. — Искусство не могло бы воспроизвести отражавшуюся в ее лице великую душу. Точно так же не трудно было буквально записать слова ее, но невозможно описать как раз то, что меня поразило более всего, а именно — интонации ее голоса, почти детского и всегда гармонировавшего с простотой ее внешних приемов и с невозмутимой ясностью ее выражения, — что с виду так мало согласовалось с теми мыслями и чувствами, которые она выражала. Нельзя так же дать понятия о том впечатлении, которое она произвела на присяжных, судей и на громадную толпу зрителей: казалось, они ее принимали за судью, призвавшего их к высшему трибуналу».
Приведу некоторые ответы Шарлотты на вопросы судей, — и без интонаций ее голоса они все же дают понятие о великой душе этой женщины. На вопрос Фукье-Тенвиля, что побудило ее убить Марата, она ответила:
— Его преступления. Я убила одного человека, — здесь она сильно повысила голос, — чтобы спасти сотни тысяч других, убила негодяя, свирепое дикое животное, чтобы спасти невинных и дать отдых моей родине. До революции я была республиканкой, у меня никогда не было недостатка в энергии.
— Кто внушил вам такую ненависть?
— Мне не нужно было ненависти других, достаточно было моей собственной.
Был только один момент, когда она смутилась. Судебный пристав показал ей нож со следами засохшей крови на лезвии и спросил, узнает ли она его. Шарлотта отвернулась и взволнованно сказала:
— Да, я узнаю его, узнаю!
— Вероятно, вы упражнялись в таких преступлениях, — ядовито заметил Фукье-Тенвиль.
— Чудовище! Он принимает меня за убийцу! — презрительно ответила Шарлотта: ее совесть говорила ей, что убийца — это тот, кто соглашается жить после убийства.
Затем слово предоставили защитнику. Положение Лагарда было сложное не только из-за неопровержимости улик и преступного умысла, не только из-за враждебной настроенности судей и присяжных, но и из-за того, что сама подсудимая не желала оправдательного приговора.
"Когда я встал, чтобы говорить, — вспоминает Ла-гард, — в собрании сначала послышался глухой и смутный шум, как бы изумления… Затем настало мертвое молчание, пронизавшее меня до мозга костей. Пока говорил прокурор, присяжные поручили передать мне, чтоб я молчал, а председатель — чтоб я ограничился утверждением, что обвиняемая не в своем уме. Все хотели, чтобы я унизил ее. Что касается Кордэ, выражение лица ее было все то же. Но взглядом она давала мне понять, что не желает быть оправданной. В этом после прений я не мог и сомневаться; притом оправдать было невозможно, ибо, помимо ее признаний, имелось законное доказательство предумышленности убийства. Тем не менее, твердо решив исполнить свой долг, я ничего не хотел сказать, что моя совесть и подсудимая могли бы отвергнуть. И вдруг меня осенила мысль ограничиться простым замечанием, которое, в собрании народа или законодателей, могло бы служить основой полной защиты, и я сказал: «Подсудимая хладнокровно сознается в совершенном ею ужасном покушении… сознается и в сопровождающих его ужасных обстоятельствах, — словом, она сознается во всем и не пытается оправдаться. В этом, граждане присяжные, вся ее защита. Это невозмутимое спокойствие и полное самоотречение, так сказать, перед лицом смерти., не в природе вещей и объясняются лишь экзальтацией политического фанатизма, вложившего ей в руку меч. Граждане присяжные, вам судить, какое значение должно иметь это нравственное соображение на весах правосудия».