С улицы доносился глухой гул. Тревожно грянула черная тарелка громкоговорителя: "В течение последних дней под Киевом идут ожесточенные бои. Фашистско-немецкие войска, не считаясь с огромными потерями людьми и вооружения, бросают в бой все новые и новые части. На одном из участков Киевской обороны противнику удалось прорвать наши укрепления и выйти к окраине города..." Все было понятно. Мария не стала слушать дальше. Но в голове стучало, стучало: "...и выйти к окраине города..." Отчаяние, как боль, охватило ее, и она подумала, что с болью этой никогда уже не справиться.
   Кажется, справилась. Полина Ильинична не спускала с нее глаз, она просила глазами: уходи. Когда просят глазами, нельзя промолчать. И Мария сказала:
   - Да.
   Опустив голову, нетвердым шагом, словно не соображая, что делает, двинулась к двери.
   3
   У подъезда Мария увидела Лену с большой, туго набитой сумкой. Лена шла ей навстречу, понимала, значит, что и Мария не останется в городе. "Ой, будем вместе!" Мария кулаком стерла длинную слезу, сползавшую со щеки.
   - Ты так, без ничего? - взглядом показала Лена на пустые руки Марии. Но во взгляде ни удивления, ни напоминания, что еще можно кинуться обратно и захватить чего-нибудь, хоть на первое время.
   "А, - досадливо поморщилась Мария. - Забыла рюкзак..." Нет, возвращаться она не будет, слишком тягостно возвращаться туда, откуда едва нашла в себе силы выйти. Нет, возвращаться не будет...
   - Да. Без ничего...
   Не сговариваясь, молча, вышли на Крещатик.
   По Крещатику, в сторону Днепра, тягачи с привязанными к ним ветвями орешника, ивы, вербы тянули орудия с длинными стволами, стволы обхвачены пучками травы; следом двигались машины со снарядами, цистерны с бензином, автофургоны с надписями "Хлеб", "Мебель". Но в них не было мебели, не было хлеба, в них были люди со своим скарбом. Сигналя, их обгоняли легковые машины с синими фарами, словно на них еще лежала ночь; по два-три в ряд, катили грузовики с красноармейцами в вылинявших гимнастерках, обросшие лица бойцов казались черными, у многих головы в бинтах, из-под которых выбивались клоки окровавленной ваты, руки на подвесе, под мышками костыли; катили грузовики с женщинами, детьми, чемоданами, корзинами, узлами; тарахтели подводы, тоже с женщинами, детьми, с чемоданами, корзинами, узлами; вереницами шли пешие, толкая перед собой тележки с пожитками, матери несли на руках детей, на их тонких шеях вяло покачивались головки, а ножки, высовывавшиеся из одеял и платков, выглядели так, словно уже прошли всю трудную опасную дорогу. Дети всегда дети. В их глазах тихая уверенность, что мир и теперь хорош, и стоит убежать куда-нибудь подальше - и все будет по-другому. Им бы править миром, и мир был бы лучше. Но миром правят не дети... Из боковых улиц выходили еще группы людей. Женщины, девушки, девочки, мальчики, пожилые мужчины, калеки...
   Тронулись дома, улицы - тронулся город. Куда? Этого город не знал, он знал только, что надо уходить, уходить со своего зеленого, уютно-обжитого места. Он двигался по Крещатику, туда, к реке, на мост. Город пустел, словно таял. Многие ушли, даже не заперев квартиры, даже форточку забыли или не успели закрыть. Из настежь раскрытого окна трехэтажного дома доносилось: "...удалось прорвать наши укрепления..." Радио, - прислушалась Мария. Кто-то, покидая квартиру, не выключил радио, и вот громкоговоритель сообщает шедшим сейчас по Крещатику то, что им уже известно: "...и выйти к окраине города..." Солнце стояло уже высоко, и когда свет ударял в серебряные стекла, окна оживали, будто кто-то еще остался в покинутых домах.
   Шли долго, может быть, потому долго, что медленно, видно, хотелось подольше побыть вблизи родных домов. Одни смотрели себе под ноги, словно прощались таким образом с землей, на которой стоит их город, другие взволнованно переводили взгляд со здания на здание, хотели запомнить улицы, такие знакомые. У всех слишком внимательные, вымученные тоской глаза.
   Шли медленно, будто нерешительно, будто те, передние, пройдут вот немного и повернут обратно, а потом и остальные, что за ними, тоже повернут. Все еще не верилось, что немцы совсем близко, тут же, за спиной.
   Стены зданий, скверы, площади, все это, и Владимирская горка, и Богдан Хмельницкий, и купола Софийского собора, и стены "Арсенала" мысленно представила их себе Мария - все это было по-прежнему прекрасным. Она уже свыклась с городом, город этот стал родным, как ее Москва.
   - Лена, - не выдержала Мария. - Что же это, Лена?..
   Лена молчала. Понимала, ответ не нужен.
   Девушки шли, оглядывались. Еще немного, и они перейдут мост и все будет позади, уже в прошлом.
   Шли рядом с каким-то стариком. Бритое коричневое лицо его все в крутых складках, как кора старого дерева, было невозмутимым, глаза близоруко щурились, будто всматривались, туда ли идет. Он опирался о палку, на левом локте висел узелок. С ними поравнялись две женщины, беглым взглядом скользнули по старику, одна сочувственно бросила на ходу:
   - Остался бы, дедушка. Тебя-то не тронут. Пропадешь же! Дорога, бог знает, какая длинная и какая...
   - Как это не тронут, - приподнял тот плечи. Но женщины его не слышали, они торопливо прошли, как бы настигая кого-то. - Мне, девочки, непременно уходить надо, - словно искал поддержки, посмотрел на Марию, на Лену. - Сын-то мой - коммунист. Погиб девять дней тому. На фронте. Коммунист он, вот что. Как же не тронут, - все еще удивлялся словам женщины. - Соседка ушла, в горсовете работала. А под нами, на третьем, вся семья собиралась в дорогу. Никакие они не коммунисты, не ответработники никакие, а уходят. - Старик настраивался на то, что девушки эти попутчицы на весь, возможно, долгий путь.
   Занятые своими мыслями, Мария и Лена не откликались.
   - Правильно, дедушка, иди, иди, - послышался сзади грудной женский голос. - Не слушай никого. Иди. Фашисты, они всех тронут. Не так, то по-другому, а тронут. Переждем где-нибудь. Ты, дедушка, кто?
   - Фельдшер, - повернул старик голову к спрашивающей седой крупной женщине. - Тут у меня, - показал на узелок, - и сердечные есть. Фельдшер я.
   - Ну, а я повариха. Столовая номер пять. На Бессарабке. Ну да ладно. Недалеко уйдем, - вернулась к тому, о чем начала говорить и что беспокоило всех. - Дня через три вернемся... - Голос женщины звучал уверенно.
   - Непременно вернемся. Я-то знаю. Попомните мое слово.
   Тот, кто заговорил, завладел вниманием всех. Мария тоже оглянулась на голос. Голос показался знакомым. Мария увидела длинного, худощавого мужчину, широко ступал он вдоль обочины шоссе. Он! Тот самый! "У трамвайной остановки..." Она узнала узкое, в оспинках лицо, фетровую шляпу пирожком. "Ребятушки..." - поморщилась, вспомнив. Теперь на нем было демисезонное пальто, в руках фибровый чемоданчик. Ни на кого не глядя, мужчина продолжал громко, назойливо, рассчитывая на слушателей.
   - Немец не стреляет даже, молчит. Выдохся. Наши отошли, соберутся с силами и - обратно. Верно, переждать только. Три дня. Три дня, правильно вы сказали, - кивнул поварихе из столовой номер пять.
   Над головой катились небольшие, рыхлые и пушистые, как шары из ваты, облака, едва приметные на белесом небе. Потом облака эти пропали. Чистое небо ничего не выражало, кроме равнодушия ко всему.
   Лена замедлила шаг, ноги подворачивались на колеях разбитой мостовой.
   - Впопыхах не те туфли надела, - пожаловалась. - Надо бы на низком каблуке.
   - А хоть и на низком, в туфлях долго не походить, - посмотрела Мария на свои ноги.
   Приближались к реке. На воде колыхался бледный солнечный свет. В последний раз Мария и Лена оглянулись на угрюмо двигавшуюся улицу и, как бы отрываясь от всего, что осталось там, позади, ступили на мост.
   4
   За мостом тянулись отмели, ноги вязли в песке, мокром и теплом. Потом появились невысокие холмы, и видно было, как слетал с них слабый ветер.
   Пока девушки шли улицами, они не могли до конца осознать, что оставляют город: дома были домами, Крещатик - Крещатиком, площадь Калинина - площадью Калинина... Те, что двигались впереди, - девушки видели их спины - тоже, заметно было, не прониклись сознанием, что уходят совсем. А теперь, когда мост и все, что за ним, оказались позади, сомнения кончились. Мария посмотрела на Лену: глаза снова красные, заплаканные, как там, в библиотеке.
   Девушки продолжали путь, они не задумывались, куда идут, - шли со всеми. Лишь бы на восток. "С народом доберешься до Яготина... А там..." помнила Мария дядино напутствие. Никогда раньше не слыхала она об этом городке и пыталась представить себе Яготин - ничего не получалось, и было это далеко...
   И как далеко должна быть Москва!.. Мысленно была Мария уже на Покровке, видела, как вместе с подругой входит в свою комнату, со счастливым трепетом оглядывает ее, все в ней родное, заждавшееся. "Тетя? вопросительно поворачивает Лена голову, рассматривая на столике большую фотографию в инкрустированной рамке. Она часто видела тетю, Полину Ильиничну, когда забегала к Марии. - Так это же тетя твоя?" - берет в руки фотографию. "Мама", - отвечает Мария. В голосе гордость: правда, красива? Но Москву, Покровку, комнату на четвертом этаже отделяют беда, восемьсот горьких километров.
   Мария споткнулась, - камень. Она вернулась из дома на Покровке сюда, на дорогу, и продолжала путь. Перед глазами: головы, спины, заплечные мешки. Дорога поворачивала. Оттуда, с поворота, виден был пестрый поток беженцев, медленный, великий, угрюмый. Из-под множества ног выбивалась пыль, и пыль скрывала продолжение дороги. Но дорога была, и поток устремлялся дальше, дальше, в бесконечность.
   Двигались молча. Казалось, молчание чуть смягчает то, что происходит. И молча, уныло переставляя ноги, шли люди, только что ставшие бездомными их опустевшие квартиры с мебелью старой и недавно купленной, с цветами на подоконниках, с одеждой в шкафу, которую надевали в праздники, с книгами на этажерках, с посудой в горках остались позади, в нескольких километрах отсюда.
   Только сейчас увидела Мария, что сумка стесняла движения Лены, но та приноровилась к этому неудобству и его уже не замечала. Мария взяла из рук Лены сумку. Несли по очереди, и каждый раз, принимая сумку, чувствовала, будто становится она тяжелее и тяжелее.
   Шли уже часа три с половиной. Никто не смотрел на часы, Марии казалось, что три с половиной. Груз не давил ей плечи, она взяла с собой только то, что было в ее измученном сознании, измученном сердце, - с этим ничего не могла поделать. Те, кто совсем устал, опускались у дороги на побелевшую траву, их обгоняли машины, обдавая пылью.
   Жизнь, как семена будущего, несет в себе надежды. На этот раз все, что было вокруг, лишало надежды. С каждым шагом, рядом с отчаявшимися женщинами, стариками, рядом с отступавшими красноармейцами, будущее отодвигалось так далеко, что и думать о нем бессмысленно. Было только настоящее в самом грозном своем проявлении, - надолго, надолго, надолго, и Мария почувствовала, что не готова к нему.
   Когда-нибудь, если сможет, она забудет это. А пока - ноги тонули в песке, хотелось остановиться, передохнуть. Хотелось пить, во рту сухо и горько, словно рот наполнился желчью и не было слюны, чтоб сплюнуть ее. Так хотелось пить, что во всем виделась ей вода - и трава поодаль казалась влажной, и по небу, как по реке, ходили беловатые, почти бесцветные волны. Кто-то сказал, что недалеко плавни. "Дойдем до плавней, вот уж напьюсь".
   Она и не заметила, как пропал из виду старик фельдшер. Еще раньше где-то в пути затерялась и повариха из столовой номер пять. Теперь шли с ними другие.
   Дорогу перегородила роща. Ветер перебирал вершины придорожных сосен, словно шагал по ним. В воздухе дрожала едва приметная сеть паутины. Паук старательно, не торопясь, точно для вечности, плел из серебряных и голубых нитей свой прозрачный зонт, сквозь который солнце сияло так же открыто, как если бы его и не было, зонта. "Скорей бы до плавней", - облизывала Мария ставшие шершавыми губы.
   Где-то позади, словно дальний гром, тупо ударили орудия. Еще раз. Еще.
   - Э, други, значит, дело табак.
   А! Тот самый, долговязый, в фетровой шляпе пирожком. Он присел на бровку шоссе, снял с ноги ботинок, вытряхнул песок, надел, сбросил другой... Фибровый чемоданчик стоял под боком, долговязый уперся локтем в него.
   - Ну, други, ясно. Город сдадут-таки, - обращался ко всем, кто проходил мимо. - Думал, переждем тут малость, наши отгонят немца подальше, и вернемся. А нет. Чуете? Немец бьет. Наступает, значит... Чего доброго, и нас догонит. Мы пешком, а он на танках. Затопчет... Табак дело! - Он сунул ногу в ботинок, поднялся, подхватил свой фибровый чемоданчик и пошел снова рядом с Марией и Леной.
   - Табак, говорю, дело...
   Мария не вытерпела, взорвалась. Горечь ухода, неопределенность положения, думы о тете и дяде, оставшихся в городе, нестерпимая жажда, все, что тяготило ее, зло всколыхнулось в ней, и она накинулась на долговязого в фетровой шляпе пирожком.
   - Хватит болтать! Слушать тошно. И отваливайте от нас!
   - Э, храброе цыпля!
   Девушки, и не взглянув на долговязого, уторопленно зашагали.
   - Нам бы, Марийка, до какого-нибудь военкомата добраться, - сказала Лена, - и попроситься на фронт. Я и бинтовать умею, и стрелять научусь. Всему научусь, если надо. Я, Марийка, на жизнь крепкая, я горячая на жизнь...
   Они посторонились, сзади несся всадник. Конь, вырвавшись из тесноты, скакал по дороге, и копыта поднимали белую, как вода, пыль.
   Вон и плавни, наконец. Девушки свернули с дороги, спустились к берегу, топкому и мшистому. У самого берега стояли, склоненные, тонкие березы и осины, мелкие сосенки.
   Девушки сбросили туфли, вошли в неглубокую, густую, темно-зеленую воду. Медленно ступая по илистому дну, пробирались они дальше. Раздвинув камыши, Мария наклонилась, чтоб зачерпнуть ладонями воду, и вода под солнцем резким светом ударила в глаза. Мария прижмурилась. Потом раскрыла веки, и в дрожавшем кругу увидела свое сдавленное, вымученное лицо. Тронутая ее руками вода шевельнулась, и шевельнулись на ней опавшие листья берез, осин, сдвинулись и поменяли место хвойные иглы, заметались опрокинутые в плавни вершины деревьев. Жадными глотками девушки втягивали губами воду. Пили из горсти, в ладонях вода была мутной и все-таки вкусной. Прохладные струйки текли по подбородку, прокладывая след на запыленной шее.
   - Ох и напилась, - услышала Мария довольный голос Лены. - На неделю вперед...
   - И я.
   Девушки ополоснули лицо, вытерлись носовым платочком. Они почувствовали облегчение, точно отдохнули.
   Выбрались из плавней.
   - Давай, Марийка, перекусим. Попили - и есть захотелось.
   - Захотелось.
   Глаза отыскали песчаный пригорок, поросший редкой травой. Присели. Лена вынула из сумки булку, завернутую в газету, вареные яйца, соль в спичечной коробке.
   Быстро поели. И - дальше. А небо над ними такое бледное, мягкое, такое бездонное, и казалось, в нем отражено все, что было здесь, внизу: спокойные плавни, полуденный свет, песок, куда ни взгляни. Облачко, возникшее сбоку, выглядело на этом небе чуждо, не на месте.
   Впереди показался городок, первый на их пути.
   5
   Улицы, похожие одна на другую, забиты грузовиками, орудиями, людьми военными и невоенными, санитарными автобусами, походными кухнями, повозками, и оттого выглядел городок гораздо большим, чем был на самом деле. Домики, побеленные голубоватой известью, светились, словно в каждый из них проникло солнце и зажгло их изнутри ровным бледным пламенем. Раскидистые акации накрывали своей тенью тротуары и мостовую, и по этой тени, не сдвигая ее, валили бойцы, тянулись орудия и машины. Регулировщики на перекрестках силились направлять сбившиеся вместе машины и орудия, беспорядочные толпы людей, но из этого ничего не получалось: тесноте ни свернуть, ни отступить.
   - А ну, девка, посторонись! Посторонись, говорю! - Мария почувствовала на спине чью-то осторожную, но твердую руку. Оглянулась: молоденький чернявый красноармеец - лицо запавшее, потное, на нем удивительными казались неунывающие глаза и смешливая улыбка. Он подталкивал к крыльцу небольшого домика такого же, молодого бойца, у того перехвачено бинтом левое плечо, правую руку держал на перевязи.
   Мария повернулась боком и дала им пройти.
   - Садись, - сказал чернявый раненому. - Перемотаю тебе обмотку. Ходишь как шалава.
   Раненый послушно уселся на ступеньку крыльца. Чернявый размотал обмотку на ноге раненого. Потом начал класть на нее виток за витком. Витки, как литые, обтянули ногу.
   - Ну, порядок, - помог раненому подняться. - Теперь и девке вон понравишься, - подмигнул чернявый Марии.
   Мария потянулась за этим красноармейцем. Но тот, не замечая ее, разговаривал уже с пушкарями, в толчее пробивавшимися с тремя орудиями.
   - Ребятки, это - что? - смотрел он на пушкарей, показывая пальцем на орудия.
   - Очи повылазыли, не бачишь? - откликнулся степенный боец, шедший у переднего орудия.
   - А? Что? - допытывался чернявый.
   - Артиллерия, раз не понимаешь...
   - Какая же это артиллерия? Хм... Артиллерия должна стоять стволами в сторону противника. Вот тогда это артиллерия...
   - Проваливай, пехтура. Чего ты понимаешь!.. - отрезал степенный и крикнул кому-то, сидевшему на тягаче: - Двинулись. Вперед.
   - Вперед - отступая? - озорно усмехался чернявый.
   Пушкарь уже не слушал его.
   Лена девалась куда? - испуганно озиралась Мария. Вон, вон она, увидела ее поодаль. Лену оттеснили от нее. Мария протиснулась к ней, они снова были вместе. Чернявый и тот, раненный в плечо и руку, пропали в толпе.
   Выбрались на окраину. Но и там было тесно - машины, люди. Шли красноармейцы: волосы, пилотки, сбитые набок, на затылок, лица, гимнастерки, обмотки, ботинки одного цвета - цвета пыли, по которой красноармейцы ступали. На уже порыжелую траву матери укладывали сморенных, сонных детей, подложив под головки узлы, вынимали из вялых ручек куклы, мишки, погремушки и совали бутерброды, яички, булочки, поили из бутылочки молоком.
   - Ленка, слышишь? - Мария настороженно посмотрела вверх. Гул, сначала невнятный, быстро нарастал. Можно было подумать, это ветер торопливо гнал по небу гремящие облака. Облаков не было, одинокая тучка давно растворилась в синеве: ни одного пятнышка, ни одной трещинки на сквозном небе. - Слышишь, Ленка?..
   На городок надвигались самолеты. Небо покорно поддавалось им, расстилая перед ними бело-голубую дорогу на городок, которого они своими крыльями уже коснулись. Гул, теперь злобный, сверлящий, наполнял все небо. Небо распадалось на куски, секунда - и куски обрушатся на землю и придавят на ней все.
   - Ленка! Бежим!..
   Все тронулось, суматошно заметалось, понеслось. Бежали к видневшейся невдалеке длинной балке, бежали к зарослям акации, начинавшимся у крайних домов, бежали, испуганно останавливались, опять бежали, не отрывая от неба растерянных глаз. Те, что не успели кинуться в балку, в заросли, притулились к стенам домиков, обвитых угасающими плетями дикого винограда. Городок притаился, замер в мучительном ожидании. Кто-то истошно завопил:
   - "Мессеры"! "Мессеры"! Зубчатые вырезы вон на крыльях! Это "мессеры"!..
   Как будто не все равно, "мессеры" или другие самолеты несли городку смерть.
   - И "юнкерсы"!.. "Юнкерсы"!..
   Самолеты уже бросили тень на все внизу, и все потемнело. Гром потряс землю, и городок мгновенно вспыхнул. Потом с неба густо посыпался пулеметный грохот, похоже, по крышам, по стенам, по мостовым яростно барабанил неистощимый крупный град.
   Мария потеряла Лену из виду. Она прижалась к земле лбом, закрытыми глазами, дрожавшими губами, грудью, животом, коленями, - искала спасения, ждала спасения; земля всегда была добра к ней, кормила, поила, держала на белом свете. "Спаси, убереги меня, земля, - билось сердце в мольбе. Спаси, спаси!.." И вдавливалась в землю. "Спаси! Спаси!.." - мысленно кричала она. И ждала спасения.
   Мария представить себе не могла, что в небе может быть столько самолетов. Это было невероятно. Это было непостижимо. Но это было так. И все они висели над нею, беспомощно распластавшейся у домика, только над нею, ни на шаг не отдаляясь, и длинные пулеметные очереди впивались в землю рядом. Будто у головы, у ног гулко вбивали одновременно тысячу гвоздей.
   Минута, две, три, четыре, вот-вот повалится городок, домики его, сады, навсегда погаснет день, - ничего не останется, кроме судорожно бившегося сердца, кроме страха. "Я убита... убита..." - дернулись прижатые к земле губы. Земля источала дух смерти. Так, наверное, пахнет в могиле. Первый раз, лежа на земле, ощутила Мария могильный дух, каким он ей представлялся. И отчетливо услышала свой долгий крик, он должен был уберечь ее от смерти.
   Даже когда небо утихло, еще не верилось, что уже не стреляли, прислушалась: рокот отходил куда-то. С усилием приподняла голову, но глаза, засыпанные песком, ничего не видели. Свело челюсти, она не могла раскрыть рот. Дрожь, охватившая тело, не унималась.
   Она вдохнула воздух, стало немного легче. Поморгала, разомкнула веки. Струя синего света, как вода, промыла глаза: небо снова висело высоко. И она испугалась неба. Показалось, что все еще слышит пулеметную дробь над собой, и рядом с собой, и вокруг себя. Трава, камни, деревья, гусеницы, птицы - ничто не испытывало страха, земля была для них землей, небо небом. Никогда раньше не приходилось думать об этом. А сейчас с болью и завистью подумала.
   Она вскочила и увидела себя недалеко от искромсанного бомбовыми осколками крыльца. Домика не было. Только что был домик, со стенами, поддерживавшими крышу из сверкавшей жести, с окнами, смотревшими на теплую траву, на голубоватое с оранжевыми тучками небо. Бесформенные остатки стен поднимались над землей, наискось торчала оконная рама без стекол, как бы врезанная в воздух, и в разверстой раме виделось перевернутое корыто, изрешеченное пулями, и возле него, на полу детские пеленки. У крыльца растянулся старик в одной туфле, другая нога была голой, видно, не успел отбежать от дома и бомба настигла его.
   Солнце по-прежнему спокойно покачивалось на тыкавшейся к штакетному заборчику яблоне.
   А Лена? Где Лена? Лена лежала на земле, усыпанной желтыми листьями. Глаза ее устремлены в уже успокоенное небо. Но странно недвижен ее взгляд. Но голова закинута назад, по ней текла тонкая струйка, и волосы красно намокали, а на лбу, еще не тронутая струйкой, таращилась белесая, как спелая солома, прядка.
   - Лена! Лена!
   Долгое мгновенье Мария не верила тому, что видела. Потом поняла. Лене уже не дойти до Яготина, не добраться до какого-нибудь военкомата, не научиться стрелять. В нее выстрелили раньше, чем она научилась стрелять... Значит, понадобилась и непрожитая жизнь Лены, чтоб война была войной?
   Мария коснулась ее плеча. Кровь, тепло не успели совсем уйти из ее тела, и она жила еще два-три мгновения какой-то другой, никому из живых непонятной жизнью.
   - Ленка!..
   Несколько минут назад вместе бежали они, боялись, на что-то надеялись.
   Лицо Лены померкло, лишь на щеке, повернутой к небу, дрожало пятно багрового румянца, это тоже была кровь, стекавшая с головы. Ни страха, ни страданья лицо не выражало, и Мария поверила: Лене не было страшно, и больно не было.
   Никогда еще не видела Мария убитого человека. Лена - первый. И она подивилась той малости, какая отделяет эти состояния - жизнь и смерть.
   Еще недавно, вступая в комсомол, писала Мария автобиографию - две неполных строки на листке из ученической тетради: когда родилась, где учится, и еще о том, что редактирует школьную стенгазету. Девчонки дружно смеялись - у всех у них полторы-две строки. И было в этом предвкушение начинавшейся и, конечно, радостной жизни. Жизнь, оказывается, это совсем недолго.
   Мария хотела бежать. Все равно куда. Лишь бы отсюда, лишь бы отсюда, лишь бы отсюда. Все равно куда, лишь бы отсюда. И не могла отвести глаза от Лены, раскинувшей на земле руки и ноги. Но Лены уже нет, словно и не было никогда. Потом взгляд упал на девочку с розовым бантиком в косичке, прикорнувшую к Лениному боку. Вся в цветочках, замерших на ситцевом платьице, казалась она крошечным кусочком луга. Подол платьица завернулся, обнажив мокрый красный животик. Возле - голова на тротуаре, ноги на мостовой - лежал милиционер, на виске звездный след пули, он держал эту девочку за руку: наверное, хотел увести куда-нибудь в безопасное место, и не успел. Милиционер лежал на правом боку, и видно было, как мешает ему врезавшаяся в бедро кобура револьвера, но он и не шелохнется, чтоб улечься удобней. Тоже убит. Мария и не приметила их, ни девочки, ни милиционера, когда вдавилась в землю возле крыльца белого домика.
   Вырванная было из действительности, она снова соприкоснулась с ней. Но теперь действительность была уже другой, и Мария ничего не узнавала.