Она переступила через Лену, через девочку с розовым бантиком в косичке, переступила через милиционера и, будто слепая, неуверенно побрела. Она двигалась, озираясь, и несла в себе испуганное, бьющееся сердце, горячую, встревоженную кровь, страх и надежду все-таки уцелеть, все-таки продолжаться в этой жизни, такой зыбкой, жестокой, неприютной, на которую обречена и от которой не в состоянии была отказаться.
   Посреди улицы стояла женщина. Лицо ее выражало безумие, рот судорожно раскрыт - женщина кричала. Мария видела, что женщина кричала, но крика не слышала - только неясный звон в ушах. У ног женщины мальчик - пухлые щечки, будто два надутых мячика под кожей лица. Женщина пыталась поднять мальчика и не могла, так отяжелел он, мертвый. Мария хотела помочь женщине. Но слабы и ее руки. А та зашлась в вопле: пробудить, пробудить мальчика!..
   Мария двинулась дальше.
   И опять - женщина. Опять ребенок. Наваждение? Одно и то же повторяется в притупившихся глазах? Ребенок в голубом чепце, словно головка закутана в кусок чистого летнего неба. "Годика два", - определила Мария. Лицо женщины спокойное, даже слишком спокойное, и Мария поверила и женщина и ребенок на самом деле. Женщина совала в ротик ребенка бутылочку с молоком. Ребенок мертв, - было ясно. Оборвано дыхание, стеклянные глаза ничего не видели, они остановились, но женщина этого не замечала: это все еще был ее ребенок. И решительными жестами отгоняла она муху, кружившуюся над недвижно свесившейся головкой. Только младенцы умирают бесстрашно, только они встречают смерть с открытыми глазами. Их еще не успели научить остерегаться.
   Мария рванулась, побежала от женщины, совавшей в мертвый ротик ребенка бутылочку с молоком. Но сколько б ни бежала, женщина и розовое молоко на губах ребенка были перед нею.
   У опрокинутого на углу зеленого киоска Союзпечати с разлетевшимися вокруг газетами, журналами, брошюрами плакали женщины, глухо, в себя. Плакали дети, громко, неистово, как бы призывая весь мир в свидетели, что ни в чем не виноваты.
   Мария увидела повариху из столовой номер пять. Навечно скорчившись, лежала она под акацией. Над нею склонился старик с бритым коричневым лицом - фельдшер, узнала Мария, тот, у которого сын коммунист, погибший девять дней назад. В стороне лежала его палка, сломанная, узелок развязался, и у ног валялись раздавленные ампулы, смятые булки, кусок растоптанной ветчины и еще - перехваченная резинкой пачка писем. Мария прошла мимо, не остановилась. Она знала, старик фельдшер, и повариха под акацией, и девочка с бантиком в волосах, милиционер на мостовой, и розовое молоко на губах ребенка, и Лена, Ленка, Леночка останутся в ней навсегда из сердца нет выхода.
   Она двигалась наугад, не рассчитывая выбраться отсюда. Выбраться некуда. Пусто стало на свете, хоть километр пройди, хоть сто и больше, все, что находилось за пределами этой улицы, не существовало, не могло существовать, несомненным было только то, что видела. Кружилась голова, улица кренилась, и Мария силилась сохранить равновесие, это никак не удавалось. Плечи давила беда, и сбросить ее не было никакой силы. Убитые раненые - убитые - раненые - убитые... Она переступала через них, ноги подкашивались, и переступала, переступала. Девочки - мальчики - мальчики девочки... Женщины - старики - красноармейцы...
   Перед ней расстилался мир, потерявший милосердие.
   В самом деле, мир, в котором жизнь человека ничего не значит, это уже не мир людей, это что-то такое, чего и вообразить нельзя.
   Бездумно свернула Мария в какую-то улицу, прошла еще немного, снова свернула. Почувствовала, ей чего-то не хватает. А, туфли. Туфли, вспомнила, отлетели в сторону, когда упала, услышав пулеметный треск над собой. Только теперь ощутила: в ступнях покалывало, словно наступала на гвоздики.
   Она шла вперед, она не знала, куда это вперед, но идти надо было. Податься в любую сторону в поисках спасения, но какая из сторон правильная? Она уже безразлично воспринимала окружающее. Пахло кровью и дымом. Этот удушливый запах заполнял все.
   Надежды на будущее кончились, словно их и не было никогда. Это несправедливо, если тебе лишь восемнадцать. А может быть, может быть, надежды там, далеко, куда война еще не дошла? - искала она утешение. Ей очень нужно утешение. И она придумывала все, что можно в горе придумать. Но и те, которых только что убили, до последнего мгновенья тоже полагались на надежду, - испугалась она за себя. И она ведь могла остаться возле Лены, совсем, навсегда! "Мама, мама, мамочка, - простонала она и закрыла лицо руками, и почувствовала - слезы обжигали пальцы, и ничего поделать с собой не могла. - Я такая слабая... Я и не знала, что я такая слабая... Мне не устоять..."
   Война всей тяжестью, со всей жестокостью обрушилась на нее.
   6
   Понемногу приходила Мария в себя. Медленно и трудно принимала действительность, какой она была: и мертвую Лену, и одиночество, и все остальное.
   Перед глазами лежал прибитый к земле городок. На улицах, совсем недавно еще живых, нескладно топорщилась только нижняя половина домов, словно городок не достроили. И это делало его неприятно однообразным. Куда бы Мария ни свернула, ей казалось, что шла одной и той же улицей.
   На площади горела санитарная машина. Поодаль пылала бензозаправочная цистерна. В нее попали осколки, и из цистерны вырывался багровый огонь, смешанный с тяжелыми клубами дыма. Вот-вот, казалось, займется огнем сухой воздух и загорится небо. Санитарную машину, бензозаправочную цистерну объезжали повозки; ездовые яростно нахлестывали лошадей, лошади упирались, вздымались на дыбы, опрокидывали повозки. На мостовой - грузовики с искореженными радиаторами, легковые машины с пробитыми покрышками... И над всем этим крутились желтые облака дыма.
   Умер мир, несший на себе свидетельства уверенной и мудрой руки человека, - мир вернулся в первозданный хаос и горел и дымился еще...
   Люди тоже, как и улицы, выглядели странно одинаковыми, такими их сделало страдание. Они двигались, жестикулировали, что-то говорили, кричали, это были живые люди, их встречала Мария вчера, шла с ними утром по Крещатику. Взбудораженные, шарахались они из стороны в сторону, не могли успокоиться, ужас, только что пережитый ими, в их сознании продолжался. В последние полчаса она видела столько мертвых, что невольно подумалось: живых уже не осталось.
   На тротуарах громоздились разбитые чемоданы, корзины, брошенные, ненужные, валялись выпавшие из них вещи. Все это выглядело лишним каждому достаточно было того, что на нем. Вещи утеряли свой смысл. Подумалось об истинной мере ценностей. Люди несли небольшие узлы, самое необходимое. Белье, одеяло, хлеб, соль, спички...
   Поддерживая рукой приклады винтовок, пробежали два красноармейца. Красноармейцы скрылись за поворотом улицы.
   Мария чего-то ждала. Чего? Она и сама бы не ответила.
   Что-то надломилось в ней. Того, что произошло, не могло быть. Она видела кинофильмы, видела, как лихо гарцевали буденновцы, видела, как решительно врывались они в стан врага и неизменно, всегда побеждали. Что же теперь? Или воины уже не те?..
   Она тревожно вскидывала глаза вверх, в небо. Небо было по-прежнему бело-голубым, и какое-то облачко опять передвигалось, направляясь в Киев.
   В нескольких шагах - группа людей. Они говорили, выражали сомнения, что-то друг другу доказывали. Мария вслушивалась в разговор. Осталась какая-то "щель", - сказал кто-то, - не то у Барышевской переправы, не то за Березанскими хуторами, она и не представляла себе, где это, и говорили - надо спешить, чтоб проскочить в эту самую "щель", пока немцы не завершили окружение войск, обороняющих Киев. Но на пути - засады, заслоны, еще что-то такое, чего она не понимала. Наши части, говорили, с боями продвигаются на восток. Но ясно стало, что и впереди и позади советские войска, и это успокаивало. "Не можем же мы остаться у фашистов..." До Марии донеслись слова о станции, о поезде.
   - Что вы чудите? Какой поезд? - раздражался человек с небольшой головой на длинной шее. Расстегнутый железнодорожный китель неловко висел на его узких плечах. - До Полтавы на собственной тяге. А там уже - поезд.
   "Все-таки - поезд. Значит, где-то еще идут наши поезда?.."
   - До Полтавы, говорите? - протянул разочарованный, недоверчивый голос.
   - Вас, конечно, больше устраивает Дарница, - огрызнулся тот, в железнодорожном кителе. - Меня тоже. Но тогда вам надо вернуться, - с издевкой пожал плечами, - не так далеко...
   "Не так далеко?.." А казалось, до дома, где лежит на диване больной дядя и, потрясенная, мечется по комнате тетя, такое расстояние, - и свету понадобилась бы вечность, чтоб его достичь.
   - Что же делать? - Голос того, недоверчивого, уже растерянный.
   "Да, да, что же делать?" - пробуждая в себе надежду, прислушивалась Мария.
   - Идти, вот что делать.
   "Идти..."
   - Как - идти? Мы же не знаем обстановки.
   "Ну вот, еще беда - обстановка..."
   Ослабевшая от пережитого, Мария жалобно уронила лицо в ладони. И услышала, что плачет.
   - Эй, передавай по цепи! По цепи! - Зычный голос поднял ее голову. По дымившейся улице бежал командир со "шпалами" в петлицах гимнастерки, рука придерживала кобуру на бедре. Потное лицо будто тоже дымилось. Он кричал кому-то, невидимому: - Прямо - нельзя! Противник дорогу перекрыл. Поворачивай на проселок, на север! На север! В лес!
   Нет, нет, оказывается, люди не подавлены, они и сейчас продолжают воевать. Мария почувствовала себя увереннее и благодарно смотрела вслед пробежавшему командиру со "шпалами" в петлицах.
   - В лес! - кричала площадь.
   И враз оторвались от площади колеса машин. По широкому проселку ринулись грузовики с открытыми кузовами, грузовики с кузовами, обтянутыми брезентом, бензоцистерны, санитарные автобусы, повозки с бешено рвущимися вперед лошадьми. Понеслись и люди. Мария чуть не крикнула: "Ленка, бежим!", и кинулась, куда устремились все. Значит, на север... Значит, в лес...
   Перехватывая грузовики, люди на ходу цеплялись за борта сзади, повисали на них и, поджав ноги, вваливались в кузов, иные, не удержавшись, срывались и падали на дорогу. Перед яростно мчавшимися машинами Мария то и дело отступала на обочину. Она тоже было бросилась наперерез грузовику, но, рассчитав свои силы, отпрянула в сторону. Пыль из-под колес хлынула на нее, и она прикрыла глаза. Но мир не обрёл неподвижности.
   Вдалеке тускло синел лес.
   Солнце висело теперь совсем низко, ниже вершин сбившихся у дороги сосен, где-то посередине стволов, отбрасывая бледный, прохладный свет.
   Мария продолжала бежать. Тень бежала чуть впереди, и Марии казалось, что все время настигает ее. Босые ноги подламывались, словно не могли держать отяжелевшее от страха тело, и она замедляла бег, напряженно раскрытым ртом захватывала воздух, и все равно задыхалась. Сердце колотилось: Лена, Ленка, Леночка... Лена! - бежала она и звала, бежала и звала. Словно забыла, что Лена, Ленка, Леночка осталась там, у крыльца, обвитого желтеющими плетями дикого винограда.
   Машины проносились одна за другой, на проселке бурлила пыль. Золотистая днем, пыль потускнела. Сквозь нее проступали головы, точно выплывали из мутной воды, и катились по дороге, спрятавшейся в поднятой над нею пыли. Теплая пыль обдавала ноги, лицо Марии, и когда ладонью проводила она по лбу, по щекам, на пальцах оставались сгустки грязи.
   Утомленно вскинула Мария глаза кверху: на дорогу набредали тяжелые тучи, и было непонятно, как удерживались они в высоте. Мятое небо неопределенно двигалось во все стороны сразу, постепенно темнело и стало заметно убывать. Небо отступало, отступало и, когда Мария вошла в лес, осажденный темнотой, совсем пропало.
   Темнота ударила в глаза. Глаза ничего не видели. В темноте глаза ничего не значат.
   Мария чувствовала под ногами песок, траву, песок и трава стали черного цвета.
   7
   Лес обступал ее, не пускал дальше. "До утра и не надо дальше", подумала. "До утра и не надо дальше... - произнесла негромко. - И утром не надо. Совсем не надо. Это конец..." Ее не покидало ощущение оторванности от всего. Что-то непоправимо разрушилось, что-то главное лишилось смысла в этом утратившем себя мире, в котором и надеяться уже невозможно. Пока ее вела надежда, все было впереди и ничто не могло ее сломить. Теперь она почувствовала, что сломлена, почувствовала пустоту в себе, вокруг, и в пустоте этой не было места надеждам. "Опуститься на землю и уже никогда не вставать, как Лена..." Перед ней возникла Лена, та, смешливая, что рыла противотанковые рвы на окраине города, и та, с красными наплаканными глазами в коридоре библиотеки, потом белесая, как спелая солома, прядка на лбу. "Ленка!.." Мария даже застонала. Как любила она смотреть в праздничную голубизну неба, чуть присыпанного маленькими розоватыми облаками, любила искать в нем цветы, такие, которых не было на земле. Теперь она знала, каким ужасным может быть небо. Она безотчетно подняла глаза: тьма, сплошная тьма - неба не видно, это странно успокоило ее.
   Слышно было, устраивались на ночь те, кто, как и она, двинулся по проселку, на север. Она слышала голоса, видела попыхивавшие огоньки за деревьями, будто падавшие звезды зацепились за нижние ветки и повисли на них. "Курят", - напрягала она слух. Просека угадывалась за елями, недалеко.
   Что делать? Что делать? Воображение рисовало страшное. Немцы в лесу. Волки в лесу. "Пойду на голоса, - решила Мария, - пойду на огоньки. Ночью хорошо вместе. Только день открыт глазам..." Недалеко упала шишка. Шишки все время слетали с сосен и шумно ударялись о землю. И каждый раз Мария вздрагивала и чего-то ждала, ждала.
   Она сделала несколько шагов, оступилась - набрела на пень. Шаг, еще шаг... Трава под босыми ногами прохладная, жесткая. Мария не знала, куда именно надо идти, ощупью пробиралась от дерева к дереву, натолкнулась на кого-то, прикорнувшего у комля, наступила кому-то на ноги, тот и не почувствовал этого, не шелохнулся даже.
   "Ель", - провела руками по низко опущенным ветвям. Она сознавала, что слабеет с каждой минутой. Ноги едва стоят, шея уже не держит головы. Тупая усталость валила ее на землю. И в конце концов повалила. Изнеможение убивает так же верно, как и обстрел с неба, - кротко вздохнула. Положив голову на локоть, уткнулась лицом в глубокую траву.
   Она поняла, что встать уже не сможет, ни через час, ни завтра никогда. Но мысль эта ее не тревожила, один день, только один день прямого соприкосновения с войной, и она так разбита. Память освобождалась от воспоминаний, представлений, от переживаний этого дня, точно их и не было, точно ничего никогда не было. Показалось, что до сих пор жила она в мире, в котором ничего не происходило.
   Какая-то первозданная тишина стояла на земле. Будто все вокруг опустело. Даже представить себе нельзя выстрела, немца... Словно там, в городке, где умерла Лена, умерла и война. "Ну невозможная тишина", вслушивалась Мария. Она лежала и думала, мысли были медленные и короткие, они быстро менялись, не оставляя в сознании и следа.
   Что-то кольнуло в щеку. "Еловая ветка", - постигала цепенеющим сознанием. Но отодвинуться не могла. Она смежила веки. Все расплывалось, отходило, гасло, обрывалась нить, соединявшая ее с самолетами, с пылью на дороге, с голосами и огоньками в лесу... Надвигался сон.
   Когда она проснется, все это повторится, - еще смогла подумать об этом - мертвая Лена, стреляющее небо, вязкий песок, боль в босых ногах... Это уже надолго. И уже не будет трудным. Глаза привыкнут видеть ужасное. Ноги одубеют. И руки. И сердце тоже. Что знала она до сих пор? Ничего, ничего... Ночь навалилась, зачеркнув окружавший ее мир. Мария засыпала с бесстрашием изнуренного человека, у которого уже ни сил, ни желания защищаться от чего бы то ни было.
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
   1
   - Валерик, пошли.
   Андрей вышел из блиндажа. Слегка раздвинув ноги, стал у молодой сосны. Он смотрел из-под ладони вверх и жмурился: сухое полуденное солнце било в глаза. Сосна пахла теплом солнца, и воздух был теплый. Будто и не приходили холодные, зябкие ночи. Он опустил голову и разомкнул веки. На земле лежал спокойный свет сентябрьского неба.
   Андрей притронулся к пилотке, как бы проверяя, на месте ли, зажал в руке ремень автомата, висевшего на груди, поправил бинокль на ремешке, планшет на боку. Можно идти.
   - Валерик! - "Чего замешкался парень?"
   - А я вот он, товарищ лейтенант, - выскочил Валерик из блиндажа.
   Проворный, живой, ни на минуту не отходил он от командира. По взгляду, по жесту улавливал его желания и с пылкой ребячьей готовностью бросался выполнять их. А тут, как назло, завозился: пилотку не сразу отыскал.
   - Я вот он, товарищ лейтенант.
   - Пошли.
   - Ага.
   Валерик улыбнулся. Он улыбался всему. Война этому его не учила. Он улыбался от радости, откровенной и ясной, что идет вот с лейтенантом, что воздух пахнет водой и нагретым песком, что скоро наступит вечер, а завтра снова будет день и будет вечер... Он шел и улыбался. "У него это как из земли трава", - почти с завистью подумал Андрей. Во всем облике, в глазах, в улыбке виделось еще не кончившееся детство. Слишком верил он, Валерик, что жизнь обязательно удачлива и еще многое ему даст, что все плохое не надолго, а хорошее возле. Андрей попробовал представить на еще слабом лице Валерика складки в уголках по-детски припухлых губ, морщины на гладком лбу, рубцы от крыльев вздернутого носа до подбородка с озорной ямочкой посередине, - не получалось.
   Шли вдоль извилистой линии траншеи. Солнце и ветер высушили бруствер, он кое-где осыпался, выложенный на нем дерн тоже подсох и завял, как бы постарел. "А хорошо, траншея", - довольно смотрел Андрей перед собой. Дело приказал ему комбат - рыть траншеи, когда начали окапываться здесь. Окопная ячейка, конечно, укрытие, да боец в нем один на один со своим страхом, неуверенностью и со всякой другой чертовщиной. А в траншее не так страшно солдату, сознание, что все тут - локоть почувствовать можно, ободряет. "Рой траншею", - сказал комбат. "И верно, траншея - хорошо", продолжал Андрей смотреть на неровную узкую линию рва с бруствером, поворачивавшую чуть в сторону.
   - Давай, давай, - поторапливал Андрей, хоть Валерик ступал не отставая. Просто он выражал свое нетерпение. Его срочно вызвали на командный пункт батальона.
   Он не мог избавиться от тревожного состояния, овладевшего им после ночного боя. Атаку рота отбила. Но чувство напряженности не ослабло. Он и глаз еще не смыкал. "Вот тебе и второй эшелон..." - хмуро усмехнулся Андрей.
   Провод связи, едва приметный в уже старой жилистой траве, то выползал, то снова западал в полусухую зелень. Андрей и Валерик протиснулись сквозь заросли ивняка, следовавшие кривой черте обрыва, и пошли по его кромке. Ноги вдавливались в глубокий песок. В разное время дня ходил здесь Андрей, и когда песка касались солнечные лучи, он становился нестерпимо белым и горячим, как вот сейчас, и тусклым, словно это был пепел, лишь только смеркалось.
   Внизу пустынный берег, до странности пустынный, и тихий, лишь всплески набегавшей воды доносились сюда, наверх. На воде лежало все: крутой откос, подрагивавший на мелкой ряби, бредущие облака, громоздкие, рваные, лесные вершины, упавшие в реку на том берегу... Слева, далеко, простирался луг, до самой рощи и холма с еле видимой тригонометрической вышкой, пронзающей покатое там небо.
   Тишина, как и вчера ночью, когда Андрей шел на левый фланг роты, накрыла пространство. Ни человеческого голоса, ни птичьего гомона. И дорога, белевшая за откосом, к переправе и за переправой, теперь недвижна, на ней и пыль не клубилась: казалось, жизнь ушла отсюда, совсем. И не верилось, что недавно все тут сотрясалось от снарядных разрывов, от лязга танковых траков, от пулеметной трескотни - распадалась земля и небо распадалось, даже дно траншеи тряслось, вздыбленный черный прах, перемешанный с дымом, забивал дыхание, ел глаза. Будто ничего этого и не было - тихий день с ленивым ветерком в вершинах бронзовых сосен, как бы источавших жар, тихий, очень тихий день, и только свет его открывал черные следы боя на лугу. Над головой невозмутимо синело небо, и нельзя было подумать, что такое небо могут кромсать фальшивые звезды трассирующих пуль, может застилать туча пыли и осколков; и земля под ногами мягкая, добрая; нет, на такой земле не могут валяться убитые, не может быть заляпана багрово-черным цветом мертвой крови трава - веселый зеленый цвет жизни.
   Андрей шел, опустив голову, не сводя рассеянных глаз с переступавших сапог, с протертых складок на голенищах, смотрел, как заравнивались обозначавшиеся в песке следы шагов. Дорога из города, двигавшаяся всю ночь, и атака немцев на рассвете, и вот приказание незамедлительно прибыть на командный пункт, - в голосе комбата Андрей уловил тревожные интонации. Все это смешалось в его взволнованном, еще не успокоившемся сознании.
   С каждым шагом Андрея охватывало беспокойство: а вдруг противник опять попробует опрокинуть боевые порядки роты - в любую минуту может повторить атаку. А ребята, те, кто остался, вымотались, так вымотались в минувшем бою, что повалом, не разобрав где, уткнулись в землю и уснули. Ну во взводах выставили усиленное боевое охранение, ну Писарев в роте, и Кирюшкин не растеряется - тотчас достанет его, если что... Немцы учитывают, конечно: ночной бой раскрыл, что такое роща за лугом и холм правее рощи, и понимают - на другой стороне кое-что делают, предполагая повторную вылазку противника. И все-таки мысль о возможной атаке не уходила. И немцы, конечно, измаялись, не без того. Но могут им свежие силы подкинуть. Беспокойство не давало думать ни о чем другом. Не знал же Андрей, что делалось на переднем крае противника, не знал, что накапливалось там в глубине. Скорее, скорее. Кончить дело у комбата и назад. В роте как-то уверенней чувствуешь себя.
   В воздухе стоял невыветрившийся запах тола и пороха, жженой земли, даже смолистый дух соснового бора не мог сбить этот запах. Андрей шагал по толстым и гулким окаменевшим корневищам, перекинувшимся от сосны к сосне. Валерик следовал за ним, шаг его был неровный и частый - чтоб не отстать. Сколько раз шел он этим путем и всегда вот таким образом - частил и спотыкался о корневища, присыпанные желтыми и бурыми и уже почерневшими хвойными иглами. Иглы покрыли запылившиеся ботинки, нацепились на обмотки, гладкими витками облепившие ноги. Пилотка с малиновым кантом осела до ушей, а на правом боку чуть не все ухо прикрыла. Озорные искорки в глазах, светлых, как вода под солнцем, с двумя острыми камушками посередине на дне, еще больше придавали ему вид мальчугана. Казалось, он никогда не станет старше.
   - Поднаддали фрицу, товарищ лейтенант, - пробовал Валерик заговорить с Андреем, и ожила ямочка на круглом подбородке. Ямочка делала веселым лицо Валерика. - Здорово поднаддали, верно?
   Андрей промолчал. И Валерик, подождав немного, сам себе сказал:
   - Поднаддали...
   Еще несколько шагов.
   - Чего-то опять затеет он, товарищ лейтенант? Фриц же...
   Андрей продолжал молчать.
   Вышли из сосняка. Оба повернули голову: перед глазами все тот же широкий, далеко уходящий луг с островками воронок среди перепутанной травы. Еще вчера луг был похожим на луг, сегодня напоминал он пал, и те, не тронутые огнем клочки травы, уже не могли придать ему настоящего вида. К зеленым, желтым, голубым краскам, почти стертым, добавился густой черный цвет гари, и цвет этот особенно бросался в глаза, подавляя остальное, даже красные фонарики татарника были погашены черным. Посреди луга торчали искореженные остовы танков, трех из семи, двинувшихся на позиции роты. Пятнистые громады вгрузли в землю, и можно было подумать, что луг немыслим без них, как без травы.
   Андрей вскинул бинокль, хотелось лучше разглядеть вырвавшийся вперед танк. Танк круто накренился, всей тяжестью наваливаясь на сбитую гусеницу, лежавшую перед ним, как иссякшая тропинка, которая никуда не ведет. Солнце окутало танк, зажигая отполированные катки, и белое железо отбрасывало свет, на который нельзя было смотреть. На броне черные пятна остывшего огня; два больших ворона, как два куска, оторвавшиеся от ночи, сидели на беспомощно задранном кверху стволе пушки. У недогоревшего танка - убитые. Убитые сегодня на рассвете. Бинокль приблизил и холм, и рощу, и тех, убитых, приблизил настолько, что Андрею показалось: ступи он чуть вперед, в направлении луга, и окажется возле них. Ветер тянул оттуда, он доносил душный трупный запах. Может, Андрею так показалось. Потому так показалось, что увидел в бинокль убитых.
   Нет, луг этот, даже такой, каким стал, не приспособлен для кладбища. Вон качаются оставшиеся розовые и белые головки клевера, крепким духом дышит трава, шевелятся в воздухе перед глазами прозрачные крылышки кузнечиков и стрекоз, сверкает изогнутая паутина, она тянется, цепляясь за что попало, и, как подвешенный к небу, спускается по тонкой и длинной серебряной нити паук. Но война всюду делает кладбища. Ничего более. Потом и тут возникнут низкие деревянные обелиски, и они будут торчать из земли, точно сами выросли, как вырастают кусты, деревья. Картина эта ему знакома, уже немало прошел он дорогой войны и видел могилы с камнем у изголовья, просто безвестные скорбные бугорки. И развалины, столько развалин! Можно подумать, что кладбищ стало так много, гораздо больше, чем городов для живых.
   Перед мысленным взором Андрея снова возник бой, и увидел он его более определенно, чем на рассвете, будто происходило это сейчас вот, видел он и то, что в напряженной суматохе и не заметил даже. Из-за реки ударяют батареи. И рота открывает фланговый пулеметный огонь и отсекает, прижимает к земле следующую за танками пехоту противника. А на переправу танки не пошли. Немцы ринулись на взвод Рябова, на окопы Вано. А Рябов - гранатами, бутылками! Он переполз за бруствер, за ним Юхим-Юхимыч и другие бойцы. Первый танк, тот, который Андрей рассматривал сейчас в бинокль, - его, Рябова. Его и Юхим-Юхимыча. "Здорово эти бутылки! - восхищался Андрей, вновь и вновь переживая происходившее. - Бутылка против такой махины! Памятник, памятник тому, кто додумался до этого..." А Вано, Вано! Открыл фланговый кинжальный огонь, отсечный огонь по пехоте. Ну и парень этот с виду дурашливый Вано. Немцы огрызались - сыпали из минометов, осколки вонзались в бруствер, в правый, в левый склон траншеи.