- Разрешите, товарищ майор?
   - Да?
   - А если пропустить танки на мост и взорвать его вместе с машинами? выжидательно посмотрел Андрей на комбата.
   - Никакого лихачества! - повысил голос комбат. Он сбился со своего спокойного тона, даже рассердился. - Оригинальная мысль, видите ли! А выскочат танки на мост и не взорвешь почему-либо в ту же секунду, тогда что? Танки следом за нами, а? Учти, танки и близко не должны подойти к переправе.
   - Слушаюсь, товарищ майор.
   - Возьми маршрут. - Комбат опять устремил глаза в карту. - Отходи вот в этом направлении, - прочертил линию. Линия тянулась от голубой полоски реки через зеленое пятно леса с песочного цвета проредями полян, с синеватыми штрихами болот и обрывалась у коричневого кружка. - Видишь? продолжал он. - Все время вверх и правее. Запомни вот эту высотку, держал он карандаш на коричневом кружке. - Высота сто восемьдесят три.
   - Высота сто восемьдесят три. Понял, товарищ майор. - Андрей вглядывался в эту точку на своей карте, представляя себе дорогу и подступы к ней. Он наклонил голову, подбородок уткнулся в грудь, он услышал кислый и сильный запах теплого пота, пропитавшего гимнастерку. - Понял, повторил.
   Комбат поймал себя на том, что не спускает с Андрея глаз.
   И в них глубокая, невыраженная боль, видел Андрей, и почувствовал всю силу своей привязанности к комбату.
   Комбат хрипло закашлялся, кровь прилила к лицу, и лицо потеряло на минуту мертвенный цвет. В складках лба собрался пот, скатывался и набегал на глаза. Стекла очков сверкнули, будто маленькие солнца. Он слепо прижмурился.
   - Рота у тебя боевая. - Хоть еще что сказать!
   - Но у меня нет роты, товарищ майор, - вырвалось у Андрея. - Какая ж рота...
   - А все равно - рота. У меня тоже - все равно батальон.
   Андрей уже свыкся с тем, что сказал комбат. Но произнес:
   - Рота давно не получала пополнения. Вам это известно.
   - И что? Просишь подкрепления?
   - Так точно, товарищ майор. Люди выдохлись. Боюсь, что...
   - Считай до сорока, - оборвал комбат Андрея, - считай до сорока и перестанешь бояться. И совет тебе или приказание, как хочешь: "боюсь" единственный глагол, который надо выбросить за ненадобностью на войне. Остальные глаголы, даже бранные, можешь оставить. Ты так привыкнешь обходиться без него, что и после войны его не вспомнишь.
   - Понял, товарищ майор.
   - Передам тебе пулеметы. Два пулемета. С лодками вот еще штыков двенадцать получишь, я про тех, что лодки причалят к переправе. И еще. К исходу дня переправлю тебе часть своего хозяйства: телефонные аппараты, провод. Для сообщения со взводами. Меньше тебе понадобится связных. Как-никак, несколько штыков добавится. - Комбат сочувственно развел руками: - И все. - Потом, почти жалобно и виновато: - Пойми, лейтенант, с дорогой бы душой, ничего у меня больше нет. Только раненые и обозы. Обе роты, которые отвожу, ну какие это роты?.. А с ними мне оборону держать на новом рубеже. Пойми, лейтенант, - с тяжелой тоской в голосе произнес. Говорил человек, которому горько и трудно. - Я-то вхожу в твое положение. А война не входит. Ни в твое, ни в мое. Рота твоя, какая ни есть, крепкая, и немцы повозятся с тобой. Это даст полку возможность оторваться от противника, а пока немцы наведут понтонную переправу, отойдем на заранее подготовленные позиции. - Он умолк, и пауза была томительной, гнетущей. Понял, старик?
   Когда комбат переходил на доверительный тон, хотел подбодрить или что-нибудь внушить, сказать ласковое, он обращался к подчиненному по-доброму: "старик". Он был человеком душевным, уверен Андрей. В батальоне знали, что семья комбата не успела эвакуироваться и погибла. Сам он ничего об этом не говорил. Андрею подумалось сейчас о горе комбата. Может быть, затем подумалось, чтоб вызвать в себе сочувствие к нему и тем смягчить в своем сознании жестокость задачи, которую поставил перед ним комбат. Андрей знал, на войне все жестоко. Он привык ко всему, к риску, опасностям, потерям, научился долгому солдатскому терпению и превозмогать страх научился, даже в обстоятельствах, когда все живое содрогалось в вечной и необоримой потребности оберечь себя от гибели. Он машинально провел ладонью по жесткой высокой траве, и меж растопыренных пальцев просунулись зеленые гребешки.
   Комбат ободряюще хлопнул Андрея но плечу.
   - Ты должен выстоять. В данной ситуации это не просто. Совсем не просто... А должен! Ты - заслон. Впереди тебя - только противник. А позади - обозы с ранеными и те, кому тоже предстоит, быть может, завтра, стать заслоном. Ты же понимаешь...
   В гражданскую войну он командовал ротой, как Андрей вот сейчас. Андрей знал это и вообразил себе комбата молодым, вообразил, что ему ставят непосильную задачу. Конечно же комбату не раз приходилось туго, подумал Андрей. - А выстоял. Все доброе, все храброе в нем, наверное, оттуда, с гражданской...
   Комбат снял и тут же надел очки, поправил за ушами, потом у глаз, и все это без надобности, понимал Андрей.
   - Вроде бы все, - произнес комбат. - Понимаю, на такое дело идут не с радостью - по необходимости.
   - Тогда необходимость - самое сильное, что можем себе представить, посмотрел Андрей комбату в глаза.
   Комбат поднялся с пня не так тяжело, как садился, движения его уже не были такими рыхлыми. Андрей тоже встал, сложил карту, сунул в планшет. Он был готов тронуться в обратный путь. Комбат обнял его, широко улыбнулся, будто обстановка, пока они сидели, изменилась к лучшему.
   - Ладно, значит, старик. Особенно прощаться не будем, скоро встретимся. На новом месте. У высотки сто восемьдесят три. Ни хрена, еще попляшем, а?
   Комбат снова зашелся кашлем, и опять на щеки его лег сухой румянец. На левом виске проступила короткая синяя жилка. Как ни силился, он так и не смог унять волнения, и Андрей уловил это.
   - Значит, на новом месте или... где-нибудь... в раю?..
   Шуткой старался он ободрить Андрея перед тем, как тот уйдет в роту, внушить ему, что все обойдется.
   - В рай полагаете, товарищ майор? - Андрей ответил тоже шуткой. Значит, в рай в случае чего?..
   - Только в рай! Только в рай! Не мы же напали, а они... Им и дорога в ад. Это уж точно, - усмехнулся комбат. - А мы поможем добраться туда...
   Андрей почувствовал, что настроение как-то улучшилось, и захотелось еще немного побыть с комбатом. Он вернулся к делу, но теперь говорил в менее сдержанных выражениях.
   - Ну, товарищ майор, оторвусь на исходе ночи от противника, уйду, а утром снова столкнусь с ним. Он же и с севера, и с юга, и с востока надвигается.
   - Парень ты стреляный. Столкнешься с ним и опять уйдешь.
   - Точно, товарищ майор, опять уйду. И опять же, до той высотки раз семь встречусь.
   - Знаешь, старик, у меня всегда с арифметикой были нелады. Семь раз там или сколько, а уйдешь, должен уйти. - Развел руками.
   Он обрекал почти на верную гибель роту, то, что от нее осталось. Он и раньше, сообразно обстоятельствам, принимал такие решения, и каждый раз испытывал эту муку вынужденности. Он видел, с какой ужасающей деловитостью готов Андрей отдать свою жизнь, и не когда-нибудь, а через несколько часов, этой ночью или на рассвете, и непереносимо больно сжалось сердце. "Они еще ничего не успели, ребятки, ничто большое еще не радовало и не ломало их, и вдруг - самое значительное и последнее, что может быть в жизни, - смерть..." Он все еще не научился храбро относиться к чужой смерти. Может быть, он истощил свое мужество и перестал быть командиром, сознающим, какие жестокие обязанности у него на войне? Он просто устал, успокаивал себя. - Он просто устал. Надо думать только о войне. В этом теперь высший смысл жизни.
   Он расстегнул воротник гимнастерки, словно воротник сдавливал худую шею, которую свободно обводил белый целлулоидный подворотничок. В нерадостных глазах комбата, в осекавшемся голосе, в дрожании пальцев проступало что-то несвойственное ему, что-то беспомощное, даже старческое, показалось Андрею.
   Андрей вскинул голову, чего-то ждал. Он не знал - чего, смотрел на комбата, и все. Комбат заметил это. "Я понимаю, как трудна задача. Я хорошо это понимаю. Но я вынужден ее поставить тебе. Если б ты знал, как тяжело мне сейчас, старик!" Комбат молчал. Это произнес его взгляд, устремленный на Андрея, взгляд, полный тоски и боли. "Что ж. Задача, конечно, трудная. Когда мне выдали солдатскую форму, я уже предполагал такую задачу. Ничего, товарищ майор, ладно". Андрей тоже молчал, он смотрел на комбата, прямой и твердый, может быть, потому прямой и твердый, что внутренне уже сжился с мыслью о предстоящем. И возникало смутное предчувствие, что видит комбата, быть может, в последний раз. Всего три месяца назад война связала его с этим человеком, а так тягостно расставание с ним! Он пойдет дальше, комбат, по фронтовым дорогам, грустно подумалось, - появятся у него другие лейтенанты, другие командиры рот. А его, Андрея, с ним не будет. Что-то оборвалось в нем от этой мысли, и он почувствовал пустоту в стиснутом сердце, оно, показалось, не билось, его просто не было. И он не мог и слова произнести.
   Они стояли, комбат и Андрей, друг против друга. "Ладно, ладно", говорил один. "Ладно, ладно..." - говорил другой. Так простояли с минуту оба - в трудном молчании. И в молчании этом, в тихой минуте этой они испытывали отстраняющее все остальное чувство общности их желаний, их мыслей, их горя, жизни их.
   - Задачу понял, товарищ майор. - Андрей сбросил с себя оцепенение.
   Что-то хлынуло в грудь - что-то жаркое, доброе, освобождающее от сомнений, от страха, что-то из давней жизни, когда - поверилось ему - на свете не было ни боли, ни обид, ничего такого, что окружало его сейчас.
   - Задача будет выполнена, товарищ майор! - сказал Андрей и почему-то приложил руку к груди. - Потребуется, умру достойно, как подобает коммунисту...
   - Умереть? - Комбат растерянно сделал шаг назад. - "Как подобает коммунисту"? Что это ты, старик? Я коммунист, а умирать не собираюсь. Зачем? Жизнь хороша. А если б не хороша, то за нее и воевать не стоило б. Гитлеровцам бы отдали. Пусть себе и живут на проклятье...
   - Я в другом смысле...
   - Другой смысл - храбро воевать и уцелеть. Вот и весь другой смысл! Понял? Покурим напоследок.
   Потом комбат пожал Андрею руку. Андрей ощутил тепло длинных сухощавых пальцев комбата. Тот долго не отнимал руки, словно хотел еще немного продлить близость.
   - Действуй, старик.
   3
   - Пошли, Валерик.
   Валерик со сдвинутой на затылок пилоткой сидел под сосной и держал в зубах длинную травинку. Он перекусывал травинку и, пожевав, сплевывал вместе с зеленоватой слюной. В отворотах пилотки торчали набившиеся туда ржавые хвойные иглы. Увидев ротного, ловко вскочил на ноги и пристроился к его шагу.
   - А я-то уж, товарищ лейтенант... - конфузливо улыбнулся Валерик. Мало ли что... Время-то прошло сколько...
   Андрей молча взглянул на него. Когда губы Валерика приоткрывались в улыбке, можно было подумать, что во рту у него белые квадратики сахара.
   Валерик снял пилотку, пропотевшую и лоснившуюся по краю, вытряхнул иглы, надел ее, пришлепывая руками на голове. Он соскучился в долгом одиночестве и ему хотелось поговорить.
   - Видели, товарищ лейтенант, "рама" торчала тут? Видели, нет? А "рама", - глубокомысленно продолжал Валерик, - всегда висит, когда фрицы каверзу готовят. Это точно. Надумали, может, чего?.. - говорил он по-мальчишечьи, без малейших признаков озабоченности.
   Андрей нахмуренно молчал. Валерик догадался: произошло что-то важное.
   Спустились в лощину, выбрались наверх. Подходили к сторожке. Андрей покосился на нее. Черт знает, и лазутчик может там скрываться. Когда два часа назад проходил мимо нее, мысль эта не появлялась.
   - Загляни-ка, Валерик, в хибарку.
   Тропка к сторожке заросла травой, и Валерик двинулся напрямик. Отдернул скособоченную и врезавшуюся в землю фанерную дверцу, ткнулся головой внутрь, помешкал немного и зашагал обратно.
   - Мыши одни...
   - Мыши?
   - Угу.
   Чем-то мирным дохнуло на Андрея: мыши в покинутой сторожке, тропка, пропавшая в давно не топтанной траве, огромная тишина между небом и землей. Этих обыкновенных примет жизни он и не замечал раньше. Андрей стоял, склонив голову набок, опустив руки, вниз устремив взгляд, будто к чему-то прислушивался, во что-то всматривался. И опять, как вчера ночью, на него надвинулось давнее, может быть, уже умершее, но в его памяти это жило - живое, всамделишное, четкое. Свой город и юность свою в нем всегда видел почему-то только в ослепительном свете дня, растерявшем все тени, и все, до самых глубин, открыто, так и верилось, что в белое небо его города ни одно облачко никогда не забредало. Вот так, в гимнастерке, на которой блеклыми разводами проступили пот и соль, в мятой пилотке со звездочкой на лбу, будто это обычная его одежда, снова шагал он по улицам, и навстречу шли люди, все свои, и дома, тоже все знакомые, двигались навстречу.
   - Товарищ лейтенант, я же сказал, ничего в той хибарке нету. Ну, обыкновенные мыши. - Валерик озадаченно глядел на Андрея. - А вам чего надо было там, товарищ лейтенант?
   Валерик ждал, что Андрей скажет. Но тот не отвечал. Может, не слышал вопроса?
   А он, Андрей, все еще стоял, не то терпеливо, не то покорно, и ждал, когда тот, другой Андрей, вернется на опушку бора, где в траншее, в пятистах метрах отсюда, лежат бойцы с почерневшими измученными лицами, решительными и злыми глазами - его рота, готовая ко всему, к смерти тоже.
   В трудную минуту каждый, наверное, переносится на далекое расстояние от беды. Не в пространстве даже - во времени. Война - это весь мир. И клочка земли уже нет, где не убивают.
   - Так пустая, говорю.
   - А! - Голос Валерика поднял голову Андрея.
   "Нет, нет, так не пойдет, товарищ лейтенант, - сказал себе. - Так не пойдет. Сентиментальность всегда смешна, а на войне и вовсе". Но что поделать, если ничего не изгнать из памяти, даже если это мешает... И как мало в сущности нужно, чтоб возник достойный человека мир. Мыши вот в сторожке, тропка в траве, тихий ветер, белобрысый Валерик... И все равно, не нужно воспоминаний. Совсем не нужно. Они ничего не дают. Только то, что близко принимаешь к сердцу тяжелое настоящее.
   Андрей рассеянно посмотрел на Валерика. Показалось, что глаза Валерика под белесыми ресницами перестали быть синими - какие-то мутные, будто в них набилась пыль. Оттого это, что стоит спиной к солнцу, подумал Андрей, - и в них померк свет. А может, потемневшие глаза выражали такую же, что и у Андрея, печаль Валерика? Он и школу еще не окончил, остался в восьмом на второй год. Он и в четвертом классе оставался на второй год. Голубей гонял, - объяснил Андрею. Андрею нравился этот шустрый, сообразительный и смелый парнишка. Потому и взял ординарцем. Когда Валерик прибыл в роту, он выглядел смущенным, даже робким. Андрей поморщился от досады: столько юнцов в роте. "Не рота - детский сад..." Вот и этот... "Детский сад, ей-богу!" Ну да, как и многие его сверстники в роте, Валерик в первый же день войны осаждал военкомат: на фронт! И добился своего. А он, Андрей, возись с такими, воюй... Как чудесно ошибся он! В боях они проявляли себя настоящими бойцами. Бесстрашие юности? Собственно, Андрей старше Валерика лет на пять...
   Андрей продолжал смотреть на Валерика: потное лицо, спутанные и тоже потные вихры, это шло ему. Другим Андрей и представить себе Валерика не мог.
   По привычке взглянул на часы: четыре минуты простоял возле сторожки.
   - Ладно, раз мыши, пошли дальше.
   - Пошли, - шагнул Валерик.
   Андрей вскинул к глазам бинокль, навел на резкость: горелые танки, облитые красным светом упадавшего солнца, казалось, вспыхнули снова. Он убрал бинокль. На рассвете все это будет уже тылом немцев, - вздрогнул он, представив это. Невозможно было подумать, что и этот обрывавшийся вон там, у воды, клочок земли завтра утром станет чужим и его ноги уже не пройдут здесь ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, ни, может быть, и через месяц... Земля эта продолжалась и за рекой, и тянулась вдаль, вдаль, далеко, очень далеко, через всю Россию, до самого океана, большая, родная земля, но каждая пядь ее кажется последней, и чувство прощания со всем, что сейчас видел он и сможет видеть лишь до наступления темноты, подавляло его. Он втянул голову в плечи и встревоженно, будто пробирался уже среди немцев, оглянулся.
   Позади командный пункт батальона, рядом шагал Валерик, за рекой стояли батареи... И все же это не успокоило его. Если б рота, взорвав переправу, уже оказалась на том берегу... Если б он был уже на пути к новому местоположению батальона... Если б... Он прикрыл глаза, подумав об этом, и на секунду в самом деле оказался на противоположном берегу, и рота, топча предутреннюю росу на траве, двигалась к высоте сто восемьдесят три...
   "Да что со мной сталось! - спохватился Андрей. - Лезет в голову ерунда, - подумал с раздражением. Он даже остановился, словно для того, чтоб дать уйти этой мысли, освободиться от нее, успокоиться. - Точка! Хватит! - сердито опустил он руки, сжатые в кулаки. - С таким настроением не роту поднимать, а вытаскивать билет на экзамене..."
   Совсем недавно был он уверен, что война не надолго: мало прольется крови. Это говорила еще сохранившаяся в нем сила радости, сила добра. У его поколения не было для ненависти причин. Когда он родился, революцию уже совершили, гражданская война кончилась, самые сложные и опасные этапы строительства государства были позади. И поколение Андрея делало свое ясное дело, ради которого стоило жить. Дело это не требовало ни злости, ни недоброжелательства, ни тем более войны для уничтожения кого бы то ни было. Андрей сдал экзамены, хорошо сдал, собирался на каникулы в Крым, а потом, осенью, преподавать историю в школе, в лучшей в городе школе. А началась война. Фронтовые месяцы сделали его другим. Чувство ненависти, ни с чем не сравнимое сильное чувство, проникло в его сердце, в сознание, в тело его, в кровь. Яростная, трезвая ненависть, необходимая теперь, как воздух, как вода, как хлеб. Ненависть, понял он, придавала ему силы, чтобы выстоять, даже если выстоять нельзя. "Если Гитлер одолеет нас, все - и наши страдания, и горе тех, кто там, позади нас, дома, и жертвы революции, и нелегкий труд минувших лет, - все станет бессмысленным, зряшным, покачал головой. - Но это же невозможно, решительно невозможно..."
   Вон и просека. Андрей услышал ровный гул над головой и замедлил шаг.
   - Валерик!
   - Ага. "Рама".
   Оба прижались к сосне. "Фокке-Вульф" и впрямь похож на раму, плывущую в высоте.
   Потом они перешли просеку. Андрей бросил взгляд вправо: там, в конце просеки, укрылось боевое охранение. Вошли в бор. В бору уже было сумеречно, на земле дрожали оранжевые блики остывавшего солнца, тень медленно накрывала ее. Под ногами слегка пружинил толстый настил хвойных игл. Прошли шагов сто пятьдесят. Дорога к переправе, теперь едва приметная между соснами, казалась стертой, и только сама переправа выделялась над потемневшей водой. А сбоку, на лугу, еще лежал сухой и прочный свет.
   Андрей споткнулся о корневище.
   - Вы б, товарищ лейтенант, и под ноги в бинокль смотрели, - засмеялся Валерик.
   - Старику, знаешь, и телескоп не поможет, - шуткой же ответил Андрей.
   Но в его голосе, в голосе Валерика, слышались глухие интонации.
   Андрей удивительно ясно представил себе двигавшиеся на него танки, видел, как траки вгрызались в землю и гусеницы выбрасывали из-под себя выдернутую траву с песком, видел ступавшую за танками пехоту. Три развороченных танка мертво торчали на лугу перед холмом, будто не на рассвете подбиты, а в бою за переправу, которого, видно, не миновать и который Андрей переживал сейчас.
   Сам удивился, почему это пришло на ум. Он не мог уже не думать об этом. Не думать о предстоящем бое было невозможно. И чтоб избавиться от мучивших размышлений, мысленно вел бой.
   Такие бои, как здесь, у реки, и как те, возле потерявшегося в длинных пространствах зеленого хуторка с кружевными плетнями и закинутым к небу колодезным журавлем, - это было недели две назад; и за оврагом с желтыми покатыми склонами, устланными пучками пыльной травы, - это было еще раньше; и еще раньше - у быстрого ручья с подмытыми берегами и медовым песком на мерцающем дне, - такие бои, наверное, и составляют теперь оборону родной земли. "Как из капель - океан", - припомнилось это сравнение. Потом, когда-нибудь, никому и в голову не придет, что там, возле зеленого хуторка, у ручья с медовым песком на дне, или вот здесь, на крутом берегу спокойной реки, шли бои и люди в ранах, в крови, отстаивали каждый метр, каждые полметра песчаного берега и погибали. Так же, как и теперь, будет течь розовая на заре и синяя в сумерки вода, и так же будут гореть под солнцем белые берега, - ничего особенного, никаких торжественных следов истории: вода, песок...
   Он был спокоен, Андрей, словно комбат приказал ему выслать очередную разведку, и все. Как возле землянки майора, его охватила уверенность, что удержит переправу, удержит столько времени, сколько необходимо, и никаким другим мыслям, другим чувствам места не оставалось. Усилия и одной роты, пусть и неполной, могут многое значить, сказал же комбат: на него, на Андрея, в эту ночь возлагается главное. Так комбат и сказал. Выходит, небольшая эта операция - несколько часов удерживать тысячу пятьсот метров песчаной земли и взорвать переправу, - небольшое это дело тоже готовит будущее: в малом семени таится дерево... Оказывается, и от того, что сделает он на исходе наступающей ночи, зависит, пусть совсем немного, то, каким когда-нибудь, после войны, станет мир, - подумалось. Мысль была неожиданной, странной для него, удивительной. Просто ему не хватало ощущения и своей значимости, потому мысль эта и показалась странной и удивительной. Наверное, так.
   "А, чудится всякое... - раздраженно махнул рукой. - Приказ рота выполнит, ясно. У нас у всех общее солдатское дело. А солдатское дело должно выполняться как никакое другое - ничего более важного теперь нет..." И все-таки не мог не додумать до конца. Он, Андрей, тоже передаст что-то той, будущей жизни, он несет здесь, на войне, свою долю ответственности перед ней, и сознание этого еще больше возбудило в нем облегчающее чувство достоинства.
   Несколько шагов и - окопы, блиндаж. Он объяснит взводным обстановку и задачу, отдаст нужные приказания, прежде всего приказание расставить группы прикрытия.
   Он понимал, что в жизни его не было ничего более опасного, более важного, чем то, что предстояло. Но уже не ощутил в себе ни приподнятости, ни волнения: сейчас ему хотелось только одного - выспаться.
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   1
   - Сашко! А ну сюда.
   Мария услышала, чей-то хриповатый голос кричал в ее сне.
   Она не в силах разомкнуть тяжелые веки, она все еще уходит из Киева, и сердце стучит, не уймется, и она слышит это, и себя слышит, и тетю, Полину Ильинишну, и дядю-Федю, Федора Ивановича, слышит их стонущие голоса: и голос поварихи из столовой номер пять слышит; потом по дороге, белой от пыли, бредет в толпе; потом оказывается в горевшем городке, забитом смятыми машинами и еще теплыми трупами, она почти осязает, что теплые; потом видит Лену около домика, повитого диким виноградом, она не узнает ее, лицо Лены почему-то похоже на лицо милиционера, лежащего на мостовой, на лицо девочки с розовым бантиком в волосах, милиционер и девочка не то стонут, не то вздыхают, и она растерянно вглядывается в них: "Живы?.." Может, и Лена жива? Слабая надежда толкает ее к ней. Но она не в силах подойти к домику - сделать несколько шагов не в состоянии, ноги будто приросли к земле. Все совсем настоящее, другого нет, только то, что происходит, и ничто иное не примешивается, разве только обстоятельства почему-то меняются местами - сначала городок, потом плавни - тинистой водой утоляет она жажду и всполаскивает охваченное жаром лицо, сначала мертвая Лена, потом самолеты... Странно, все, что видит и слышит, происходит с ней самой и в то же время смотрит она на это как бы со стороны, словно их две, Марии, одна - та, которая мечется, страшится, мучается, а другая, как тень первой, тоже в тревоге, следит за всем. Запыхавшись, бросается первая, а за ней и вторая, в какую-то улицу, и улица ведет к библиотеке, в которой так недолго работала, и не знает, как укрыться и сможет ли укрыться от самолетов: все время висят над головой, она бежит на соседнюю улицу - все равно самолеты, прячется за высокий дом - самолеты, самолеты. Это на всю жизнь, наверное, самолеты, они и были всю жизнь, самолеты, но почему-то не замечала их над собой. Как слепая. А теперь они настигли ее. И не отпускают никуда, ни на шаг. Это был не ее сон. К ней приходили другие сны, потому что другие заботы, другие радости и страдания одолевали ее. И еще вот какое-то чудище пялит на нее глаза, вот, кажется, ринется и задушит. Во сне всегда все пугает, - успокаивает она себя, - и человек чувствует себя беспомощным; она проснется, и ничего страшного вокруг, и не надо бежать, пугаться не надо.
   - Сашко! Сюда...
   Еще несколько секунд Мария оторвана от действительности.
   Она вскрикнула, и крик этот открыл ей глаза. Она поняла, что проснулась, и сознание, что наступил новый день, следующий за вчерашним, еще один день, испугало ее, как и то, что над ней, у ели, под которой лежала, наклонился пожилой, коренастый, рыжий человек в потрепанной, в масляных следах гимнастерке, в низких кирзовых сапогах, и рассматривал ее, будто гриб нашел. Лицо загорелое, ярко-рыжие усы под костистым носом с широкими ноздрями и такие же, давно не подстриженные, взъерошенные виски. С шеи свисал полевой бинокль на ремешке. "Что нужно этому человеку?" В ней оставалось ощущение, что сон продолжался, нарастал и становился еще зримей и страшней. "Чего боишься, то и появляется перед тобой".