Страница:
Выпивший студент с философского
Мишка Шутов напоминал мумию.
Он был укрыт с головы до ног свеженькой, белой, с запахом хлорки, простыней. Лицо его туго обматывали белые бинты с присохшей кровяной корочкой; только кончик носа оставался на свободе и глаза. Шею тоже обматывали бинты, но чище, без крови. В палате воняло лечебными мазями, примешивались спиртовые тона. Губами Шутов шевелил едва-едва. Зрачки его бегали туда-сюда, и иногда Мишка глядел на меня, а иногда — мимо.
Я присел рядом и поправил простыню, которая медленно сползала с его тела.
Мишкина палата мне нравилась: во-первых, кроме него, здесь больше никого не было; во-вторых, мне пришлись по вкусу обои, веселенькие такие. На них были изображены кукольные кораблики, яхты и пароходы. Палата напоминала детскую комнату. В дальнем углу я увидел массивную со сломанной ручкой дверь; на ней висела пластмассовая табличка с нарисованным мальчишкой, который сидел на розовом горшке и улыбался. Малышу на вид было годика полтора, не более, и он только учился сидеть на горшке.
Я одобрительно подмигнул туалетному ребенку.
Окна Мишкиной палаты выходили на юг, и солнышко ласково светило у его изголовья. Светлые полосы контурно очертили кровяные пятна на Мишкиной голове— — пятна стали ярко-красными, впрочем, в некоторых местах остались черными. Я глядел на коллегу, и мне хотелось жалеть его, несчастного и избитого до полусмерти.
Рядом с кроватью стояла стандартная больничная тумбочка из дешевого дерева — дверца и пустое запыленное пространство под столешницей; на тумбочке лежали гостинцы от сослуживцев: пластиковые баночки с йогуртами и пол-литровые пакетики морса. Были тут и яблоки — желтела среди баночек пузатая антоновка, — и груши, мелкие и червивые. Кое-что из этого Шутову противопоказано. Те же яблоки, например. Как он их жевать будет? Чтобы спасти друга, я взял одно и с хрустом надкусил; яблоко оказалось сочным и вкусным, приятно освежало рот. Вспомнился забытый вкус из раннего детства, когда яблок было как грязи.
Сейчас яблоки стоят чертову уйму денег. Не так, как мясо, конечно, но все равно.
Кто их принес?
Наверняка шеф.
Пропади он пропадом. Зажравшийся осел.
Идея навестить беднягу Шутова принадлежала, естественно, Михалычу. Только-только мы вышли на работу, только-только согрели задницами остывшие за праздники рабочие стулья, и вот все меняется: шеф созывает нас на экстренное совещание. Кабинет у Михалыча просторный, но народу собралось много, и сразу стало тесно; кто-то успел прошмыгнуть внутрь, кое-кто остался стоять в коридоре. Я в том числе. Впрочем, шефа слышно было прекрасно:
— Наш друг, наш коллега попал в беду!..
В речи нашлось место пафосу и точным ударам по нервным центрам, и совсем скоро женщины дружно захлюпали носами. Мужики скучали, хотя некоторые все-таки переживали. Шутова у нас любили. Я еще подумал, что, если со мной случится что-нибудь такое, коллеги только обрадуются. Уроды.
Нас выходила встречать, наверное, вся больница. Они давно не видели такого: в регистратуре толпилось человек сто.
Нас пропускали в Мишкину палату маленькими «порциями», давали минуты три, не больше. Первыми зашли Шутовы, мать и дочь. На Мишкиной жене был черный платок, черные же высокие сапоги и роскошное иссиня-черное платье из плотной материи. В стиле начала двадцатого века, модное. Роскошную ее песцовую шубу несла Лера: больничному гардеробу Шутова не доверяла.
Лера выглядела грустной, но не сказать, что испуганной. Мне даже показалось, что она смотрит на нас с вызовом. Недоумки, мол, потопали за шефом, как стадо баранов.
Да нет, не с вызовом! С легким презрением глядела в наши лица Лера Шутова. Если бы я не видел ее фото, мне бы стало не по себе. Но я видел ее всю, а таких девушек мне жаль. Не более.
На Лерке были джинсы и белая полупрозрачная блузка с распахнутым воротником; сквозь нее проглядывал черный, в кружевах, лифчик. На ногах у Лерки были кроссовки, левую руку она держала в кармане, а правой небрежно тащила материну шубу. Подол шубы волочился по полу, и мать каждую секунду делала дочери замечание, но Лера отвечала:
— Здесь больница. Полы чистые, — и продолжала безобразничать.
В палате у Шутова они пробыли больше других — минут пять. Только вышли, и стремительно подскочивший шеф тут же вручил им пухлый снежно-белый конверт без марок. Принимая хрустящий подарок, Шутова пустила слезу, сердечно поблагодарила шефа и всех нас. Глядела она при этом только в сумрачно-серые глаза Михалыча. С чувством пожала шефу руку, тот засмущался, прошептал что-то невразумительное, не стоит, мол, но руку не отпускал долго. Может быть, они перемигнулись. Может быть, то была игра света и тени — я стоял чуть сбоку, и трогательную сцену отчасти загораживал приятный профиль секретаря Ириночки. Сентиментальная Иринка прослезилась, протяжно шмыгнула носиком и тоненько высморкалась в надушенный платочек; ее чувства показались мне более искренними, чем кривляния шефа и Шутовой.
— Несчастная женщина, — шепнула мне Иринка и легонько пошевелила пальчиками, касаясь моей штанины; надеялась, наверное, что я возьму ее ладонь в руку, крепко сожму и успокою. Я не взял. Мне хватило обморочного взгляда Ирочки, когда она увидела мое лицо — все в синяках.
Я откровенно скучал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. К скуке примешивалось легкое чувство настороженности: ведь именно я показал Шутову фотографию обнаженной дочери. Вдруг избиение случилось из-за меня? Вдруг Леркин парень навалял ему, когда батяня, вместо того чтобы позвонить дружкам из органов, помчался в подпольную порностудию самостоятельно? Вдруг правда вылезет наружу, и меня затаскают по участкам?
А еще случай с кабинетом Шутова! Леонид Павлыч до сих пор глядит с подозрением, хмурится, надувает пухлые щеки и бурчит под нос что-то скверное. К шефу мостится ближе, размышляет, похоже, рассказывать или нет. Буддист недоделанный.
Жена Шутова завершила разговор с Михалычем. Шеф кивнул ей и сам вошел в палату. Вышел быстро, через минуту или около того.
— Все понимает, — произнес он в пространство с неземной горечью в голосе. — Но сказать ничего не может и рукой не шевелит.
Жена Шутова заплакала, и шеф поспешил ее успокоить, подбежал, обнял и прижал к груди.
В коридоре появился грузный седой врач в белом халате, который быстро оценил возникшую ситуацию. Он сказал недовольно:
— Не толпитесь! Кто вам дал разрешение? Столько посетителей сразу нельзя! Расходитесь! Расходитесь!
Михалыч взял все в свои руки: отцепился от Шутовой и оттер врача за бело-синий больничный угол.
Следующей пошла Ирочка. Она воспользовалась временем на полную катушку: Леонид Павлыч, который следил за часами, собственноручно отправился ее вызволять. Иринка вышла вместе с ним минуты через две, вся зареванная. Прекрасные Иришкины глаза тонули в соленых слезах, а в очаровательном носу хлюпали очаровательные сопельки. В Ирке все очаровательно. Все — в нужный момент и так, как надо.
Главный системщик успокаивал ее, неловко хлопая по нежному плечику, — Иринка дергала рукой, сбрасывая ладонь Павлыча, а тот не знал, что еще можно сделать, и снова хлопал.
Эти хлопанья-дерганья продолжались бы вечно, но Иринка увидела меня и кинулась навстречу, повисла на шее, обхватив ее нежными ручками, и зарыдала. Коллеги смотрели на нас с осуждением. Системщики и их начальник — вообще с ненавистью. Я слышал шепот в их нестройных рядах: шашни… любовники… шашни… трахаются… давно тебе говорил… трахаются… трахаются… трахаются…
Ни черта мы не трахаемся, хотел закричать я, Иринка святая, она и слова такого не знает, наверное!
Вообще-то я не собирался заходить к Мишке, Я собирался потолкаться в толпе, подождать, когда пройдут через калеку все мой коллеги, а потом незаметно смыться. Но в возникшей ситуации оставаться на месте было не лучшим выходом, и я осторожно избавился от Иришкиных ручек, которые прикипели к моим плечам. Подхватил кулечек с гостинцами — пакет плодово-ягодного нектара и сливочный йогурт «веселишка» — И протопал в палату.
Палата мне понравилась.
— Знаешь, — сказал я Мишке, надкусывая яблоко с другой стороны, — со мной эти дни какая-то белиберда творится. Ужас, блин. Письма на электронную почту приходят странные, люди преследуют. Странные. Маша… то ли пропала, то ли нет. Но мать ее после звонка не связывается, значит, все в порядке… наверное. Глюки опять же. Вижу то, чего на самом деле давно уже нет.
Мишкины руки беспорядочно двигались вдоль простыни, пальцы дергались резко и не «по-настоящему», словно у робота; мне его действия осмысленными не показались, что бы там ни говорил шеф. Глаза смотрели на меня, а может, и сквозь — не понять. Из обрывков разговора шефа и врача я знал, что Шутова напичкали лекарствами; может, именно они так плохо повлияли на Мишку?
— А сосед знаешь, что учудил? — попытался поддержать разговор я. — Робота своего на площадку выкинул, и мне пришлось с ним целый день возиться, воспитанием, так сказать, заняться. А потом беда приключилась: глаза у мальчонки вытекли. Лишился робот глаз — так разве я виноват? А сосед, ну я тебе про него рассказывал, на меня разозлился. В морду дал, зараза, воспользовавшись моей беспомощностью и тем, что стараюсь исправиться и возлюбить ближнего. Так он еще и в суд хочет подать! Представляешь? За что? За кусок железки! За неразумную тварь! Ты бы видел, как он плакал! Как кричал на меня, матерился! А я у него еще спросил: Леша, вот если у тебя кусок мыла пропадет, заплесневеет или что там с мылом обычно случается… тоже плакать будешь? Мыло ведь, оно полезнее железного болвана! Вот как я сказал. А он заныл громче. И с кулаками полез, сволочь. Ты мне подтверди, Мишка, ведь прав я?
Шутов не ответил, однако притих; руки его замерли, сжали простыню, но слабо как-то, без силы сжали. Нету у Мишки больше сил, и разума тоже не осталось. А глаза, когда-то живые, превратились в мертвые ледышки.
— Ты ведь счастлив, Мишка, — сказал я. — Правильно? Ты теперь один из тех, у кого не осталось мысли, один из тех счастливчиков, которые не волнуются по поводу и без. У тебя нет страха смерти, боли, у тебя ничего нет: лежишь в бреду и счастлив, потому что не существуешь.
Шутов промолчал и на этот раз.
В дверь деликатно постучали.
Я сунул яблочный огрызок под одеяло, ближе к Мишкиному боку, слизнул кислую яблочную кожуру с губ и сказал:
— Держись, парень. Шеф говорит, что скоро все выяснится, скоро мы узнаем, какой урод превратил тебя в египетского фараона.
Уже у дверей я кое-что вспомнил, обернулся и прошептал, скорее самому себе, хоть обращался и к Шутову:
— Миш, а ты не знаешь, что за раковое заболевание, когда из груди растет жук-скарабей?
Шутов не отвечал.
Следующим утром Мишки не станет; он умрет вместе с первым не по-зимнему теплым солнечным зайчиком, который проникнет в палату рано утром. Зайчик скользнет по обоям, отразится в металлической шишечке на Мишкиной кровати, а потом прыгнет Шутову на нос.
В тот же миг Мишка разучится дышать.
Побои были ужасные, скажут потом врачи. Кости сломаны, внутренние органы превратились в неоднородную кашу. Вот отчего он умер, заявят они.
Но все это будет следующим утром.
А тогда я, выйдя из палаты, стоял у двери и думал о жуке. Мое молчание восприняли положительно, решили, будто я так сильно переживаю, что слова вымолвить не могу. Забыли на некоторое время и о неприятности с Иринкой. Сам Павлыч подошел и с чувством пожал мне руку, а затем отвел в сторону. Нес чушь, упорно называл Шутова моим лучшим другом, а я рассеянно кивал, часто невпопад, но Павлыча это только убедило в моей безутешности.
— Крепись! — так закончил свою речь Павлыч и отошел в сторонку.
В толпе как раз возникло движение: расталкивая народ, ко мне двигалось мое брюнетистое проклятие, образованный секретарь со знанием английского и немецкого, чудо-девушка Иришка. Я поспешил в противоположную сторону. Свернул за угол, где наткнулся на чету Птицыных. Птицын-муж работал программистом, а Птицына-жена сидела в бухгалтерии. Как раз сейчас они стояли за углом и страстно целовались, спрятавшись от бдительных медсестер и назойливых коллег за грудой старых каталок. Увидев меня, растерялись и замерли. Мне было не до приличий, и я пошел напролом. Растолкал супругов и свернул за угол. Потом еще раз свернул. Больничные коридоры напоминали лабиринт. Повернув очередной раз, я столкнулся с молоденькой рыжеволосой медсестрой; она глянула на меня со страхом и отодвинулась к стене.
— Я не маньяк, — успокоил я девушку.
Наверное, заявление испугало ее еще больше. Медсестра пискнула: «Извините» — и зацокала каблучками по коридору. Я крикнул ей вслед:
— Девушка, а где здесь туалет?
— Прямо до упора, не сворачивая… — выдохнула она и исчезла в ближайшем кабинете, на двери которого висела табличка «сестринская». Наперекор табличке из кабинета слышался баритон.
— Глаза бешеные! — донеслось оттуда.
Дверь скрипнула, и в коридор выглянула любопытная, в бледно-желтых кудряшках, женская голова.
— Что там еще? — спросил недовольный мужской голос.
Глупое хихиканье в ответ.
Я виновато улыбнулся. Чтобы поставить точку в идиотской встрече, развернулся и бегом припустил к туалету.
Туалет был один. И для мужчин, и для женщин. Нет, на самом деле их было два: вот одна дверь, вот вторая. Но какая куда ведет, понять невозможно. Обе одинакового бледно-синего цвета, шершавые, окрашены неровно. Я закрыл глаза и наугад ткнул пальцем. Палец выбрал левую дверь. Зайдя в маленькую кабинку, я первым делом заперся на щеколду. Обернулся и увидел на унитазе стульчак — не чудо ли? Ни разу еще не видел в больницах стульчаков. Я поправил брюки и уселся на унитаз. Хотел собраться с мыслями, но ничего не получалось. Думал о жуке-скарабее, пытался вспомнить что-нибудь из древнеегипетской мифологии, но получалось плохо. Ничего не получалось. С древнеегипетской мифологией я был знаком по школе, и на этом наше знакомство завершилось. Но что-то такое в голове мелькало. Жуки-скарабеи, пирамиды, сфинкс. В конце концов, аналитик я или кто? Завтра же войду в сеть и найду все о жуке. Заодно посмотрю, что имеется в сети насчет Древнего Египта. Ничего ведь не теряю. Поможем таинственной организации разоблачить шизофреническую общину «желтых». Заодно узнаем что-нибудь новое о моей способности.
Слева зашумело; скрипнула дверь, и за стеной кто-то шепнул:
— Сюда, милая…
Я замер; даже дышать перестал, вцепившись в края стульчака.
— Увидят… услышат…
— Тсс… не услышат… а я… я не могу без тебя…
— Такое чувство, словно я опять маленькая девочка… ох… шубу помнешь… давай… сюда ее… повесим… ах… да, мой котеночек…
Шорох сминаемой одежды; тихий сладостный стон, хриплое покашливание и вслед за ним — снова стон.
Маленькая девочка?
— Милая…
— Люблю тебя… мой ласковый зайчонок…
Шефи жена Шутова, пухлый конверт в кармане и нежное рукопожатие .
Я нарочно громко, насвистывая что-то, поднялся; в соседней кабинке притихли. Я нажал кнопку на сливном бачке — оказалось, что чертов бачок сломан. Вода продолжала литься тоненьким ручейком, напора не было; я громко выругался — получилось натурально.
Добавил на всякий случай:
— Идиотские больничные туалеты, как же я вас ненавижу, проклятые!
Шмыгнул громко, от души; пнул дверь мыском ботинка — дверь распахнулась и собралась закрыться снова, намереваясь по пути стукнуть меня по носу, но я удержал ее рукою. Потоптался на месте, отстукивая каблуком по кафелю, и свернул направо, к раковине; открыл кран — вода текла. Почти чистая, с едва заметной примесью хлорки. Пока она шумела, я прислушивался к мыслям, но в голове было пусто. Осталась глухая досада и невнятная злость. Я чувствовал, что ненавижу Шутову. Было плевать на Мишку, но его жену я ненавидел. Хотелось побежать — быстро-быстро; выбежать на улицу и с разбегу ударить по кирпичной стене кулаком, чтоб кровь выступила на костяшках, чтоб стало больно. А еще хотелось распахнуть дверь в соседнюю кабинку и разоблачить любовников. Увидеть испуганные глаза шефа и Шутовой, этих эксгибиционистов.
Я закончил мыть руки и спокойно вышел из туалета.
Перед зданием больницы было шумно. По больничному парку, петляя среди корявых низких деревьев, совершали моцион больные и посетители. Фырчали навороченные машины у западного крыла; в том крыле лечились «платники».
Где-то среди машин укрылась иномарка шефа. И «жигуленок» Павлыча.
На самом деле я должен был выйти как раз через западное крыло, но заплутал в больничных коридорах и очутился здесь.
А здесь было громко и чересчур грязно, особенно для больницы: окурки и шелуха устилали грязный снег. У железных ворот сидели бабушки в шерстяных платках, синтепоновых куртках и теплых чулках. Они гордо восседали на низких раскладных табуретках и торговали семечками. Бизнес шел неплохо, подходили к бабкам часто. Особенно старались парочки — они лузгали семечки как заведенные, чем напомнили мне Абстрактную Лузгательную Машину. Эту машину выдумал Игорек в далекие студенческие годы. По мысли Игорька, у машины был реальный выбор: продолжать щелкать семечки или поговорить с другой машиной по душам; та тоже лузгала. Всего один маленький шаг — и от одиночества не осталось бы и следа, но машина раз за разом выбирала семечки и шелуху. Несмотря на то что давно уже устала лузгать, несмотря на то что ее уже тошнило от семечек.
Эта машина никогда и ни за что не выберет разговор, сказал мне Игорь. Она забьет рот чем угодно, но не словами. Она забьет рот семечками, газированной водой, таблетками для похудания — лишь бы имитировать действие. Лишь бы не надо было говорить, а тем более — слушать.
— Кирилл! Кирилл Иванович!
До дня ее рождения сто девяносто пять дней.
Сейчас на Лерочке курточка белого цвета; когда-то белоснежная, она сейчас кажется серой; голову Валерии прикрывает смешная черно-белая шапочка с двумя помпончиками, как у шута. Матерчатые шарики весело прыгают из стороны в сторону, пока Лера торопливо шагает ко мне. Глаза у нее серьезные, а на лбу прямо между бровей появилась сердитая морщинка. В левой руке ее тлеет недокуренная сигарета, тонкая как спичка. Что-то дорогое и модное с фильтром, который стопроцентно задерживает никотин и смолы.
Закуривая дорогую сигарету, вы чаще всего платите за удовольствие курить бумагу.
— Привет, Лерочка, — сказал я тихо, когда она остановилась рядом.
— Лерочкой меня отец звал, — нахмурилась она и отвернулась; молчала, со злостью разглядывая серую больничную стену. Потом затянулась и сердито топнула кроссовкой. Грязь брызнула во все стороны, и часть ее осела на моей штанине. Как обычно.
Я вздохнул.
— Извини… Валерия.
— Вы их видели, да? — Она повернулась ко мне.
— Кого? — спросил я и поднял лицо к небу. Небо было похоже на простоквашу: такое же белое и мерзкое, как та простокваша, которая стоит в моем холодильнике, которая когда-то была молоком. И где-то в глубинах этого стылого неба родилась капелька; рождена она была для того, чтобы стукнуть меня по лбу, скатиться по переносице к скулам, свернуть и попасть в рот.
— Маму и этого… — Лера замолчала. Снова затянулась, подержала дым во рту и выпустила. Дым тянулся к ее ноздрям и растворялся во влажном холодном воздухе.
— Будешь курить не затягиваясь, получишь рак губы, — сказал я.
Она посмотрела с иронией:
— А если буду затягиваться, получу рак легких? Небогатый выбор.
— С чего ты решила, что я их видел?
— Следила. Они пошли в туалет. А потом — сразу — вышли вы. И я тогда спустилась сюда. — Губы у девчонки задрожали. Она посмотрела вверх на простоквашное небо и прошептала: — Какое ужасное сегодня небо. Оно похоже на…
— На простоквашу, — сказал я, удивляясь, как схожи наши мысли.
— Совсем нет, — возразила Л ера. — С чего вы решили? Что за глупости? Оно похоже на грязный снег.
Я промолчал, уязвленный, а Лера сказала:
— Я знаю, уверена, что папа увидел их вместе. И тогда этот урод, Михалыч ваш, нанял отморозков, чтобы они избили папу. А теперь… я чувствую, папа не выйдет из больницы. Он постарается. Папку будут пичкать лекарствами, чтобы он не проснулся. Или убьют… я чувствую!
Простоквашное, похожее на грязный снег небо нависало над нами. Казалось, еще миг — и прольется оно прокисшим молоком или просыплется пропахшим бензином снегом, или там будет все вперемешку: и снег, и простокваша.
Люди вокруг перекрикивались, кто-то пел песню, кто-то наезжал на бабок, а те огрызались в ответ; люди орали, а мы с Лерой «выключились» из мира, погрузившись в свои мысли.
Следующим утром Миша Шутов умрет на самом деле. Но сейчас Лера об этом не знала; девчонка уткнулась в мою старенькую курточку носом и зарыдала. Сигарету она не выбросила, и огонек мелькал в опасной близости от моего плеча.
— Вы ведь были его лучшим другом — отец говорил мне. Он сказал, что настоящих друзей у него нет, кроме вас. Вы — единственный его друг; остальные разбежались, как крысы. Пожалуйста, помогите папе!
Я не его лучший друг, хотел сказать я. Таких лучших друзей у Шутова полфирмы. Не знаю, почему он рассказывал тебе, будто я его лучший, а тем более единственный друг. Отвали, девочка, иди отсюда, папе твоему могу помочь только одним способом: оставив его в покое. Шутов ничего не чувствует и поэтому счастлив. Счастливых людей — мертвых, сумасшедших, не рожденных и коматозников — на земле очень много. У Мишки хорошая компания.
Иди к черту, девочка.
Да, я меняюсь, я снова собираюсь стать благородным и справедливым, но не хочу помогать тебе.
Уходи.
И забери сигарету, которая прожигает мою куртку.
— Вы поможете ему? Спасете?
— Пойдем, — сказал я и взял ее за руку, — здесь поблизости есть маленькая кафешка, нам надо серьезно поговорить. Ты мне все расскажешь.
Она заупрямилась, замерла на месте, вцепившись свободной рукой в решетку на больничном окне. Решетка противно заскрипела.
— Так вы поможете отцу?
— Да, — пообещал я, — обязательно помогу твоему отцу.
На следующий день Шутов умрет, но в тот миг я не знал этого. В тот миг я еще многого не знал. В тот миг я, весь из себя благородный и с большущим синяком под глазом, потащил Лерочку за собой в ближайшую забегаловку.
У Лерочки Шутовой жизнь была расписана на годы вперед, и она боролась с этим, как могла. В четырнадцать Лера вступила в элитный клуб «Женщины за равноправие». Официально Шутова там не числилась, потому что не проходила по возрасту, но посещать собрания ей не запрещали; Лера бывала там каждую субботу до шейпинга; иногда заходила в воскресенье, если преподаватель, с которым занималась английским, болел или отменял занятия. В понедельник она прогуливала бассейн и опять шла в клуб. Посетив два или три занятия, Лера прекратила ходить на курсы «правил хорошего тона» по четвергам. Потому что на курсы эти ходили исключительно женщины; мужчинам, видите ли, правила хорошего тона ни к чему. После пятого занятия Лерочка забросила любимую песцовую шубку и накинула на худенькие плечики старую замызганную куртку. Юбки и платья затолкала в самый дальний угол платяного шкафа. Некоторые предварительно изрезала ножницами. Стала ходить в тертых широких джинсах — бахрома внизу и заплатки на коленях — и бесформенном серо-зеленом свитере.
Когда отец позвал Лерочку, чтобы серьезно поговорить о брошенных занятиях, она обозвала его шовинистом и свиньей; уличила в сексуальной озабоченности, бросила в него телефонным аппаратом и вазой, а потом ушла в свою комнату, где повернула ручку громкости музыкального центра до упора, открыла окно и собралась бежать. На улице было холодно — ноябрь тащил по грустным улицам жухлые желтые и красные листья. Лерочке стало зябко. Она хотела вернуться в прихожую за курткой, но вспомнила, что там ждет отец со своими нравоучениями.
Шутова закрыла окно. Подумала так: «Я все равно сказала отцу в глаза всю правду и кинула в него вазой; бежать, значит, необязательно. В конце концов, можно сбежать и завтра. Сразу после геометрии, до химии».
Химию Валерия не любила.
Вечером отец еще раз поговорил с Лерочкой и на этот раз извинялся. Он долго и подробно перечислял все свои грехи, даже те, о которых Лера не знала. Улыбнулся под конец речи жалко, мол, ну их, эти курсы. Хороший тон? Кому он нужен! Главное, мол, сохранить семью. А ты занимайся чем хочешь.
Лерочка победно улыбалась: ей понравилась власть над мужчинами. О сохранении семьи речи не шло: семья — данность. Так думала Шутова.
Чтобы закрепить успех, на следующий день она перед всем классом заявила своему парню, Егору Лютикову, что он шовинистически настроенная свинья, бросила в него пеналом, но промахнулась и обвинила Егора в сексуальной озабоченности. Лютиков, услышав такое, потер нос и пробасил возмущенно:
— Не выдумывай, ничего у нас не было! Целовались, и то всего три раза! Без языков даже!
— Без языков, значит? — закричала Лера и метнула в Лютикова гелевую ручку. — Брехун!
— А че, не так, что ли… — промямлил Егор, потирая щеку, в которую попала ручка.
Лерочка презрительно хмыкнула, повернулась к Егору спиной и ушла. Уйти далеко ей, правда, не удалось. Зазвенел звонок, и ученики побежали в класс. Шутова хотела прогулять урок, но вспомнила, что у нее незакрытая двойка, подняла с пола пенал и ручку и поплелась вслед за всеми. Села отдельно, кинув недоумевающего Лютикова на произвол судьбы. В конце урока от него пришла записка, но Лерочка порвала ее, не глядя. Клочки сунула в карман, чтобы сложить и просмотреть на досуге.