— Да что с тобой? — шикнул я на нее, освобождаясь. — Я не собираюсь заставлять тебя выходить!
   Наташа плакала. Она смотрела на меня, не отводя глаз, и шептала мне на ухо, хваталась дрожащими пальцами за мои плечи, но пальцы ее соскальзывали, и она плакала еще горше, а я не мог понять, что с нею происходит:
   — Раста — козел, он не просто лечит, он знает. Директора знали, и он знал; он ненавидел меня и знал, что произойдет, наркоман чертов. Он сказал мне, когда ты валялся в отключке в его машине: ты выйдешь, Наташа. Ты выйдешь, ты обязательно выйдешь, когда придет время. Директора сказали ему это, Сенька сказал, у него случались проколы, он видел будущее.
   — О чем ты?
   — Выходите с поднятыми руками! Даю вам пять минут! Если не выйдете — пеняйте на себя!
   — О чем ты?! — Я легонько толкнул Наташу в плечо, но она продолжала плакать, и слезинки катились по ее щекам и шлепались в воду, к крысам, к сгнившим листьям и бумагам.
   — Пошел ты, Полев…
   — Сама такая! — буркнул я, радуясь, что Наташа пришла в себя, и осторожно выглянул в коридор.
   Бензопильщик спрятался за углом, оттуда выглядывал оранжевый обшлаг его пальто. Второго и третьего я не видел. Наверное, они стояли посреди коридора с пистолетами на изготовку и ждали, когда мы выйдем, а может, тихо, по стеночке, приближались к нашему укрытию, может, они уже за углом, может, этот очередной неясный шум — это их дыхание.
   — Пошел ты! — плакала Наташа. — Ты что, не понимаешь меня? Козел!
   — Дура. Может, хватит обзываться?
   — Полев, после того как у меня нашли пятно и я поступила в университет, я не видела отца и мать, совсем не навещала их. Мне было стыдно глядеть им в глаза, понимаешь? Но я их очень люблю, правда. Я надеялась увидеться с ними, но не получилось, не вышло и теперь уже никогда не получится, а жаль, очень-очень жаль, потому что я так хотела…
   — Ты что мелешь?
   — Полев, ты — скотина.
   — Сама ты…
   Она выпрыгнула в коридор с пистолетом в вытянутых руках и несколько раз выстрелила, а в нее тоже стреляли, но не попадали, потому что Наташа не стояла на месте, а носилась из стороны в сторону, и пули свистели мимо. Потом она замерла с пистолетом в руках, и я подумал, что патроны у нее закончились и сейчас Наташу пристрелят, но никто не стрелял. Время тянулось медленно-медленно, отмеряя секунды по чайной ложечке, и я глядел на Наташу, и мне казалось, что вот-вот она вскрикнет от боли, что в ее груди взорвется красный цветок, и она упадет в грязную воду, однако ничего не происходило, и тогда я пересилил себя и выбрался из укрытия, держа пистолет наготове. Я увидел два тела, выделяющиеся на буро-зеленой воде серым и оранжевым пятнами. Посмотрел на Наташу. Девчонка тяжело дышала и нажимала на курок, но пистолет щелкал и не стрелял, а из-за угла уже с надсадным криком выпрыгивал второй «серый», и он стрелял на ходу, а я тоже кричал, чтобы заглушить страх, и палил в него до тех пор, пока не закончились патроны. Но даже тогда я продолжал нажимать на курок и нажимал так-долго, пока не заболел палец.
   Человек в сером полусидел-полулежал у стены, и красное пятно расплывалось на его серой груди, а кровяным крапом запорошило его бледное лицо и белый воротничок.
   В шаге от меня лежала Наташа. Она была жива, но в груди у нее зияла дыра, из которой толчками выплескивалась кровь. Наташа хрипло дышала, и при каждом выдохе в горле у нее булькало, а из уголка губ протянулась кровяная полоска.
   Я опустился перед Наташей на колени, схватил ее за руку и крепко сжал запястье. Наташа повернула голову, чтобы посмотреть на меня, губы ее приоткрылись, и она замерла. Умерла.
   — Наташа, только не говори, что ты… — сказал я. — Ведь это глупо, Наташа. Да, у меня было к тебе отвращение, но было и другое чувство, симпатия, что ли? Может быть, я полюбил бы тебя? Потом, позже? Ведь может такое быть, верно? К тому же это нечестно, я хотел столько тебе рассказать! Про море. Про то, как я мог, но не переспал со школьной подстилкой Леной, и про то, как позвонил ей и говорил с ней, а после разговора понял, что у меня еще осталась совесть, что мир без мяса и домашних животных не сломал меня, что я еще не окончательно прогнулся под него, под мир этот. Я хотел рассказать тебе, Наташа, про то, что вы обе, наверное, лучше меня, про то, что иногда лучше говорить, что в голову придет, но не молчать, потому что, если замолчишь, станет безумно тошно и останется только выть в безлунное небо или, как сейчас, орать в потолок… Зачем ты умерла?.. Ведь что бы ты ни говорила, а я тебя… я тебя исправлял. Я исправлялся сам, в обратную сторону, и мог исправить тебя… показать, что под мир, каким бы он ни был, необязательно подстраиваться., можно не подстраиваться…
   Я с немалым трудом поднялся, схватил Наташу за ноги и потащил. Почему-то она казалась мне совсем легенькой, как пушинка, и я тащил ее очень долго, метров двести или триста, и только потом присел в грязную воду, чтобы отдохнуть, обхватил руками колени, опустил подбородок на руки, смотрел на Наташу. Наташины иссиня-черные волосы разметались по водной поверхности, а к рукам ее прилипли щепки, окурки и бумажки. Рядом плавали пачки сигарет, которые выпали из ее карманов. Я смотрел на них и думал, что пистолет забыл у того перекрестка, но возвращаться не хочу и не буду, потому что там кровь и люди; мертвые люди, которые лежат в воде, и никому до них нет дела, потому что они уже умерли. Я думал, что этих людей найдут, но не похоронят, потому что людей давно уже не хоронят, их отвозят в специальные медицинские пункты и разбирают на органы, ненужные остатки сжигают, а пепел используют как удобрение на полях.
   Потом я встал и снова потащил Наташу, тащил совсем недолго, потому что минуты через две уперся спиной в стену и остановился. Увидел, что тоннель сворачивает направо. Остановился и покурил. Затем поволок Наташу туда.
   Было еще несколько остановок. Я не уставал, но все равно садился в воду, чтобы посмотреть в Наташино лицо, и мне становилось очень тоскливо, и я думал, что лучше б я первым выпрыгнул из-за угла. А потом подумал, что не стоило оставлять робота, потому что он бы справился с бензопильщиком и его дружками, оглушил их, и обошлось бы без жертв.
   Вскоре я снова уперся в стенку. Это был тупик. Наверх вела ржавая с широкими перекладинами железная лестница, прикрученная болтами к стене, но в двух местах болты отошли, и пролеты поскрипывали, шатаясь. Я присел рядом с Наташей и сказал:
   — Вот и все. Я притащил тебя сюда, к выходу, но ты не робот, и тебя не включишь в розетку. Ты больше никогда не включишься, сиди я здесь хоть до посинения. Знаешь, я очень хотел бы, чтобы здесь оказался мой друг Игорь. Он бы помог. Без него я, кажется, теряю себя. Игорь? Ты не знаешь, кто такой Игорь? О, это мой лучший и единственный друг. Мы с ним вместе учились в университете, вместе ходили на Голубиное Поле, чтобы поохотиться на голубей, а потом продавали их в нелегальных мясницких. Я не любил охотиться за голубями, мне было жаль их, и Игорю тоже было жаль, но он воспитывал силу воли, специально совершал мерзкие поступки, чтобы вылечиться от своего психосоматического заболевания. Он много сделал гадкого, этот Игорь, но он — хороший человек.
   Наташа молчала. Я все надеялся, что она откроет глаза, подмигнет мне и скажет: «Ну, Полев, подловила я тебя! И вовсе я не мертвая, а очень даже живая!» Но она не подмигивала, вместо этого бледнела, а на шее у нее выступали черные с красным отливом отечные пятна.
   Я наклонился к Наташе и вытащил из кармана ее пальто оставшуюся пачку сигарет, сунул ее за пазуху, отвернулся и взялся за перекладину. Стал подниматься. Поднимался долго, и воздух был все чище и чище, и вскоре совсем необязательно было дышать еле-еле, сквозь стиснутые зубы. У люка я помедлил немного, собираясь с силами, и отодвинул его. Открывался люк со скрипом, с натугой.
   В лицо мне глядели дула автоматов.
   Сверху поджидали парни в желтых банданах.
   — Капец тебе, сволочь! — сказал один из них.
   Я не ответил. Я посмотрел вверх и взглядом разметал этих недоносков, заставил их корчиться от боли и выплевывать на серую наледь темно-красную кровь.
   Я подтянулся и полез наружу, чувствуя приятное покалывание в подушечках пальцев. Рядом громоздились друг на друга мусорные баки, сзади дорогу перегораживал высокий бетонный забор, а спереди, между домами, был просвет, где меня ждали остальные революционеры. Они увидели, что случилось с их товарищами, и поэтому, когда я сделал шаг им навстречу, побросали оружие и разбежались.
 
   Пройдя два или три квартала, я зашел в открытую закусочную. Здесь все было просто: пластмассовые столы и стулья, старинный белый кафель, покрытый желтым налетом, низкая пластиковая стойка, а за ней — стройные ряды бутылок в подвесном шкафу с зеркалами. За стойкой стоял крупный накачанный мужчина в пыльном фартуке на голое тело и джинсах и курил длинную коричневую сигару. У него было красное лицо и красный, словно обгорелый на солнце, живот. На стойке перед ним стояла бутылка водки и пластмассовый стаканчик. Мужчина внимательно смотрел на меня своими темно-карими глазами из-под густых бровей, а жесткие черные его волосы торчали в разные стороны, как у чокнутого профессора из кинофильма.
   — Как там на улице? — спросил мужчина и достал из-под стойки еще один стаканчик.
   — Плохо, — честно ответил я, прислушиваясь к звукам снаружи — там стреляли. — Хотя скоро будет лучше. «Желтых» отстреливают. Они в панике, потому что их лидер пропал.
   — Бывает, — кивнул мужчина и налил в стаканы водки. Взял один, проглотил содержимое.
   Я схватил второй и выпил. Скривился. Водка была паленая.
   — Не любите водку? — спросил мужчина.
   — Не очень, — признался я. — Коньяк лучше.
   — Но и дороже, — задумчиво произнес мужчина.
   — Есть такое дело.
   — Хороший коньяк днем с огнем не сыщешь, — сказал мужчина, разлил по новой и спросил: — Не боитесь без оружия по улицам ходить?
   — А вы не боитесь двери своего бара открытыми держать? ,
   Он пожал плечами и улыбнулся:
   — Может, это не мой бар.
   Я выпил и, вытирая рот рукавом, ответил:
   — Да в принципе какая разница?
   — Никакой, — согласился мужчина и немедленно выпил. — В такое время, время перемен, вообще нет никакой разницы. Что бы ни происходило. Лишь бы было шумно.
   — Вам нравится шум? — спросил я у него.
   — В этом весь я, — улыбнулся мужчина и подлил водки.
   — Выпили.
   — Хотите . мяса? — заговорщицки подмигнув мне, спросил он.
   — Мяса?
   — Да. Настоящего.
   — Даже не знаю. Давайте.
   Он открыл маленькую дверцу в стойке, приглашая войти, и провел сквозь проход, драпированный отрезами атласной материи. Я, склонив голову, следовал за ним по темному коридору, на стенах которого висели полки, заставленные бутылками с вином.
   — Богато у вас тут, — признал я, пальцами касаясь пыльных бутылок и восхищаясь ими тайком. — Я тоже в свое время собирал вина всякие и коньяки, но потом цены взлетели, и все, что у меня оставалось, уже распили.
   — Это да, — буркнул мужчина, доставая ключ. Непонятно было, что он имеет в виду.
   Ключом он открыл массивную дубовую дверь в конце коридора. За дверью оказались ступеньки, круто уходившие вниз. Освещались ступени лампочками, которые свисали с потолка на черных изолированных проводах.
   Лестница привела нас в большое помещение, мясницкую, где на железных прутьях и крючьях над столами висели тушки кошек, собак, голубей… обезьян. Здесь пахло кровью и мясом, а кровь, скапливающаяся на кафельном полу, тонкими ручейками уходила в стоки. На разделочных столах валялись длинные широкие ножи, а в ржавых ведрах гнили склизкие внутренности. Я замер на пороге, а мужчина важно шествовал мимо столов, останавливался у тушек и вещал, а потом снова шел, кончиками пальцев касаясь туш, гладя их, разговаривая с ними, называя их имена.
   — Вот это — персидская кошка, Люська, которую при жизни очень любила хозяйка. Мужа хозяйки пристрелили мясные банды, деньги у нее закончились, и она притащила кошку ко мне. Умоляла дать денег побольше, говорила что-то о родословной кошки — но мне-то какая разница? Мясо есть мясо. А вот здесь у нас что? О-о! Здесь у нас целое обезьянье семейство, у которого долгая и очень интересная история. Обезьяны выступали с цирком, однако два года назад цирк обанкротился — за живое зверье назначили очень большие налоги, — и мартышек продали мне. Я убил их не сразу, потому что полюбил этих славных зверьков.
   — Кажется, одну из мартышек я видел, — пробормотал я, с трудом сдерживая тошноту.
   Мужчина не обращал на мои слова никакого внимания. Он поднял с разделочного стола обглоданную кость, взвесил ее на руке, подбросил и сказал:
   — Собачку звали Бим, потому что у нее было черное ухо. Или белое? Надо же, запамятовал. Собачка очень любила своего хозяина, маленького мальчика, а потом хозяин умер от голода — это случилось прошлой зимой, — и собачка пришла ко мне. Ее я тоже долго не хотел убивать, а когда все-таки убил, мясо продал, а кость оставил на память… А вот еще одна кость, принадлежащая песику, сучке, которую звали Каштанка. Очень добрая и преданная собачка была. Зарезав ее, я долго не хотел продавать мясо, думал, забальзамирую мою любимую Каштанку и поставлю на стол в своем кабинете, а когда станет скучно или плохо — погляжу на нее и успокоюсь, и на душе сразу светлее станет. Однако дела навалились, руки не доходили, и мясо пришлось продать.
   — Да, это та самая обезьянка, — пробормотал я, касаясь дохлой мартышки. — Вот шрам на плече; именно отсюда Желтый Директор вырезал… скарабея.
   — Знаешь, — сказал мужчина очень грустно, — когда-то жить было веселее. Когда-то я глядел в окошко на комнату, где пытали людей, и кровь быстрее бежала по жилам, и жизнь становилась милее и красочнее. Когда-то я заглядывал в окошко газовой камеры, где, царапая в кровь грудь, отхаркивая кусочки легких, умирали люди, и мне было спокойно и хорошо, я садился за печатающую машинку и писал мемуары.
   — Кто ты? — спросил я, останавливаясь.
   — А ты кто? — грустно переспросил он, толкая окровавленную тушу немецкой овчарки, раскачивая ее. — Зачем ты сюда пришел?
   — Я не знаю… я шел по улице. Увидел открытую дверь… и вошел.
   — Ты не знаешь, зачем пришел, — кивнул мужчина и толкнул тушу сильнее. — Эта овчарка защищала хозяина. Она пыталась спасти его даже тогда, когда я разрезал ей брюхо. Она ползла ко мне, теряя внутренности, но все равно сдохла, и хозяин ее сдох, и я не знаю, чья смерть принесла мне большее удовлетворение; хотя чего уж там, знаю: не было ничего в смерти хозяина, но было все в смерти его любимца. Кстати, ты знаешь, что один древний народ считал, будто домашний зверь — это душа дома или, быть может, душа самого хозяина. Знаешь? Людей, у которых не было домашних животных, они считали лишенными души и сваливали их тела после смерти в болото и забывали навсегда их имена.
   — Что за древний народ?
   Он хрипло рассмеялся:
   — Тебе ничего не даст его название. Ты ничего не знаешь. Даже того, зачем пришел сюда. А пришел ты сюда, Кирилл Полев, потому что тебя тянуло ко мне.
   — Кто ты?
   Он пожал плечами:
   — Какая разница? Видишь этого котенка? Он очень любил играть с клубком пряжи. Однажды клубок выкатился во двор, а оттуда по кочкам и ямкам покатился дальше, прямо на проезжую часть. Котенок побежал за ним. Девочка, хозяйка котенка, выбежала во двор и звала:«Барсик! Барсик! Вернись ко мне! Барсик!» Но Барсик не возвращался. Его переехала машина, вел которую я. Я вышел из машины, поднял и положил мертвого Барсика на заднее сиденье — там у меня клеенка постелена для таких случаев. Потом я привез котенка сюда. Никто не искал Барсика. Даже если б я убил и забрал девочку — никто бы не искал и ее тоже. Знаешь почему?
   — Почему?
   — Потому что мы живем во времена феодальной раздробленности, Полев. Расстояния теперь больше, а чтобы преодолеть эти расстояния, надо быть сказочно богатым. Интернет, телевидение, редкие и дорогие авиарейсы — это самая малость, вещи, которыми люди пользуются по привычке, по инерции, чтобы окончательно не скатиться в феодальную дремучесть. Ты кем работаешь?
   — Я безработный.
   — Хороший выбор. А до этого?
   — В Институте Морали. С чего это меня тянуло к тебе?
   — Институт? Забавное местечко. Следите за тем, чтоб не было произвола в сети? Хех… еще одна фикция, еще одна штука, предназначенная для того, чтобы отвлечь народ, забить мозги сотней маленьких проблем, вместо того чтоб решить главную.
   — Это какую же?
   Он развел руками и широко улыбнулся:
   — Если бы я знал! Для того чтобы решить главную проблему, надо сначала найти ее. Иногда я склоняюсь к мысли, что главная проблема человечества — само человечество. Впрочем, это банально, и, скорее всего, проблема человечества в богах, которых оно выбрало. Видишь эту птицу? Голубь. Жутко вкусные из голубиного фарша котлеты на пару получаются. Не пробовал?
   — Нет. Мой друг, Громов, пробовал.
   — Громов? Здоровенный такой парень, который ограбил «РОБОТА.НЕТ»? Как же, как же. Слыхал. А ты зря голубиные котлеты не ешь. Голубь — птица мира. Когда ешь голубя, чувствуешь, что ешь целый мир, ешь душу мира.
   — Желтый Директор? — спросил я. — Это ты?
   Он не ответил. Он стоял и смотрел на изразцовую стену и водил по ней пальцем, сдирая ногтем присохшую кровь.
   — Где Маша? — спросил я.
   — Тысячи лет, — пробормотал он. — Многие-многие тысяч лет я жил, менялся, менял судьбы людей и продолжал жить. Иногда терпел поражение, чаще побеждал, но все равно продолжал жить. Мне было жутко скучно. Революции, войны, смерть — вот что помогало побороть скуку; я испробовал все. Я испробовал сотни личин и сотни судеб. Я захотел убить ваши души, но даже здесь вы меня опередили. Вы убивали свои души сами. Начали с богов, продолжили людьми, закончили кошками и собаками. Обидно.
   — Где Маша?! — крикнул я.
   Он не ответил.
   Тысячи лет…
   Я подошел к Желтому Директору и развернул его к себе лицом. Помахал перед ним фотографией, на которой была изображена маленькая тысячелетняя девочка.
   — Кто это?
   — Я, — сказал директор, высвобождаясь. — И ты мог быть мною. Ты мог отдать мне свое тело. И твоя фотография могла стоять у кого-нибудь на полке или висеть на стене. И была бы эта фотография идолом, и делали бы бюсты тебя и скульптуры — тоже тебя. Но теперь-то какая разница? Я проиграл.
   Я кинул фотографию на пол, в кишки, и закричал:
   — Где, черт возьми, Маша?
   — Я проиграл, — —бормотал он, упершись ладонями в разделочный стол, а взглядом — в отрубленную лапу котенка. — Я готовил тебя как свое новое тело… я отдавал тебе умения… я готовил бунт, но проиграл, слишком привыкший к прогрессу. Этого кота звали Матроскин. Своенравная личность, которую я захотел убить сразу, как только купил, но долго не трогал его. Заставлял ловить мышей — Матроскин отказывался. Лишал молока — Матроскин убегал. Пытался погладить — он царапал мне руки. Единственное, что любил этот Матроскин, так это — коровы, он в них души не чаял. Увидит по телевизору корову — и ну мурлыкать! И все равно я убил его. Я убивал его очень долго, отрубал лапы и хвост, раскаленными гвоздями протыкал глаза… В феодальном мире надо играть по феодальным правилам… понимаешь?
   — Где Маша?
   — Не знаю я, где твоя Маша. Я даже не знаю, что с тобой делать. Зачем ты мне теперь?
   — Я только что силой мысли оглушил пятерых. Как это у меня получилось?
   Директор не ответил.
   Он взял в руки разделочный нож, прижал его к столешнице лезвием вверх и упал на него грудью.
   Когда я подбежал к нему и перевернул на спину, Желтый Директор прошептал, выпуская изо рта пузыри крови:
   — Иди в Ледяную Башню. У тебя теперь все мои силы, и их хватит… чтобы взглянуть в зеркало…
   А потом он умер.
   Меня стошнило. Отхаркиваясь, я выбежал из мясницкой, поднялся по лестнице и остановился у барной стойки. Налил себе водки, а когда допил, увидел желтую маску на полке под стойкой и пухлый блокнот в кожаном переплете.
   Я взял блокнот в руки и раскрыл на середине.
 
   Мне надоело, что быдло романтизирует образ тирана. Нет в нем ничего загадочного, мистического — обычный человечишко. Слабый, глупый, сумасшедший. Но дело даже не в этом: просто люди, я имею в виду одноклеточную их разновидность, не видят разницы между Богом и тираном; а если и видят, то предпочитают поклониться тирану и приписывают ему некие мистические свойства, чтобы оправдаться перед собой и, не поверите, настоящим Богом…
 
   У обочины фырчали заведенные фургоны, прикрытые брезентом, на котором был нарисован красный крест в белом круге. Шлагбаум охраняли солдаты с короткими автоматами. Они проверяли всех, кто входил и выходил из больницы. На меня посмотрели почему-то без всякого интереса. Наверное, потому, что я им приказал посмотреть на меня именно так.
   Я протиснулся между солдатами и по широкой аллее пошел к больнице. Руки мои дрожали, и я засунул их в карманы, ноги дрожали тоже, и приходилось идти быстрее, шагать шире, чтобы никто не заметил, что я валюсь с ног от усталости.
   Всюду горел свет. Он резал глаза, и глаза слезились, и я вытирал их рукавом; по коридорам носились бледные медсестры и бегали солдаты с носилками. На скамейках плотно друг к другу сидели люди с окровавленными повязками, в основном мужчины в военной форме. Кое-кто все время кричал или стонал. На меня несколько раз наталкивались санитары с носилками и матерились, а потом объезжали, но все равно матерились, и я с трудом сдерживался, чтобы не превратить ублюдков в кровавую кашу.
   По обшарпанной лестнице, где тут и там виднелись темные пятна, я поднялся на нужный этаж.
   Наверху было намного тише. По крайней мере, никто никуда не носился. Я увидел троих мужчин в форме майоров МВД, они о чем-то беседовали, держа руки за спиной. На меня майоры посмотрели с подозрением и, кажется, хотели что-то сказать, но я бросил на них взгляд, и они передумали.
   Из Игоревой палаты вышел седой полковник. Вид у него был сосредоточенный и суровый. Он напомнил мне какого-то старинного артиста. Полковник аккуратно, но твердо отодвинул меня с дороги и пошел по коридору. Его ботинки как свайные молоты стучали по плитке.
   Я не остановил его и прошел в палату, окунулся в запахи абрикосового освежителя воздуха и водки. Парень, от которого воняло гноем, исчез, его кровать была застелена белоснежной простыней. На подоконнике стояли цветы в разрезанной пополам пластиковой бутылке. Вода в «вазе» помутнела. На тумбочке перед кроватью Игоря пристроились початая бутылка водки, нарезанная кружочками вареная колбаса и банка с маринованными огурчиками. Игорь жевал огурчик, не слезая с постели; ноги его были прикрыты пустым пододеяльником. Мой друг увидел меня и помахал рукой:
   — Киря! Мать твою, я уж думал, что-то случилось! Эй, братан, ты скажи, что в городе происходит, а? Военное положение, мать его! Для солдатни самая радостная пора!
   — На твоем этаже как раз много солдатни, не последних чинов причем.
   — Угу. Сюда почему-то решили офицеров складывать. Зато и тише.
   Я сел на кровать против него и спросил:
   — Кто это из твоей палаты вышел?
   — Кто? А, седой, полковник… ошибся дверью.
   — Понятно.
   Игорь кивнул на водочку и огурцы:
   — Хочешь? Дружбаны на пищевом заводе стырили, пока суд да дело. Все равно производство встало, беспорядок полнейший; даже потом, когда восстановится все, недостачи не заметят… Дружбаны, кстати, недавно заходили, а от меня сразу пошли записываться в добровольцы, в ополчение. Запись происходит в цоколе. Ты как, Кирмэн?
   Я помотал головой:
   — Не хочу, спасибо. Скажи лучше, что у тебя с самочувствием?
   — Температура держится, но не такая высокая. Кровь иногда… да ладно уж! Главное, жену с дитем удалось к бабке в родной город сплавить! Не представляешь, как я волновался!
   — Представляю, — пробормотал я.
   — Эй, Кирчелло, — прошептал Игорь, шутливо толкая меня кулаком в плечо. — Ты чего? Лица на тебе нет! Грязный весь, как черт. Что случилось?
   — Много чего… — пробормотал я.
   — Ты давай не теряйся! Если хочешь, тут переночуй, я попрошу. Колбаски доктору отрежем, разрешит. А?
   — Нет, спасибо.
   — Как хочешь, — серьезно ответил он. — А может, все-таки?..
   — Нет.
   — Хм… — пробормотал Игорь. — Что-то не вяжется у нас разговор сегодня.
   — Не вяжется, — согласился я.
   — Ладно. Я тут думал, кстати, о твоей способности и решил, что моя идея хороша, — прижав указательный палец к подбородку, сказал Игорек. — Прикинь, вдруг так оно и есть? Я к тому, что все в жизни взаимосвязано: смерть и рождение, похороны и свадьбы и так далее. И каждый человек несет в себе информацию не только о рождении, но и о примерном времени смерти. Я читал где-то, что даже в ДНК заложена информация о смерти… или не читал? Сам выдумал? Впрочем, неважно… Так, может, человек знает ее, дату? На подсознательном уровне? И ты… ты прочитываешь информацию в неловких движениях, в случайных взглядах, в изменении дыхания и видишь, таким образом, когда человек умрет!
   — В ДНК может храниться информация о естественной смерти человека. Но ведь есть еще вирусы, несчастные случаи, убийства, — ответил я.
   — А кто тебе сказал, что человек не несет в себе все это? Наше общество — замкнутая система, кто-то дал первоначальный толчок — и понеслось! Наши действия, смерть, рождение, мысли даже — все это спланировано заранее. Распечатано на листе бумаги длиной в миллион километров и утверждено небесной канцелярией.