Страница:
— Твоя способность? — вылупился я на него. — Я-то думал, у меня идиотское умение: возраст людей угадывать, а у тебя… у тебя вообще не способность, а психическое заболевание какое-то. Шизо…
— Нет, способность! — крикнул толстяк, вжал голову в плечи, зыркнул заплывшими глазенками по сторонам, а потом сказал тихо: — Эта моя способность помогает открывать такую правду, о которой я и сам не догадываюсь. Например, когда с шефом прощался, думал, что не задницу ему лижу, а храбро так, даже с ехидством некоторым, прощаюсь, в отместку над шефом прикалываюсь, в общем. А вот как оно, оказывается, на самом-то деле было.
— М-да… — буркнул я. Поднес стакан ко рту, вспомнил, что виски закончился, и крикнул бармену: — Дружище, налей еще кружечку этой приятной гадости!
Бармен кивнул, схватил стаканчик и побежал выполнять заказ.
Я спросил у толстяка:
— А как, кстати, выглядит шеф?
— Весь в желтом, — мгновенно ответил Прокуроров. — Желтый плащ, желтый двубортный пиджак; брюки строгие оранжевые, рубашка с бледно-желтыми пуговицами. Все желтых оттенков, короче. На лице — маска цвета шафрана, похожая на африканские ритуальные. Ну знаешь: гротескные пропорции, огромные глазища, длинные уши, орнамент…
— Погоди-погоди… — перебил его я. — А зачем ему маска? Чтоб никто лица не увидел? Он безобразен? Уродливый шрам на лице? Или от кого-то скрывается?
Толстяк пожал плечами:
— Да ни фига шеф не безобразен. Маску снимает иногда, и при нас, кстати, тоже. Обычный мужик лет под сорок. Когда не в маске, ну то есть когда он как бы не шеф, он самый обычный, свой в доску становится. А маска… она как традиция; не знаю, откуда появилась. Может, сам шеф ее и выдумал, традицию эту. Когда он в деле — маска должна быть на нем.
— Ыгы, — сказал я и, заметив, что на голове мальчонки появился новый стаканчик, взял его и сделал очередной глоток. — Значит, чтоб увидеться с твоим шефом и поговорить с ним по душам, мне надо отыскать вторую половинку скарабея?
— Да. Хотя увидеть шефа можно и раньше. Правда, только издали.
— Ыгы, — повторил я задумчиво.
От местных ритмов разболелась голова; сильно захотелось домой — к теплой с белоснежной простынкой кровати, уютно бормочущему телевизору и электрокамину. Сесть на кровати, укрывшись теплым одеялом; уставиться в ящик, отключив мысль; вытянуть ноги к камину, разогревая замерзшие пальцы, — вот о чем я мечтал под басы и визг заводской сирены. А музыка здешняя для танцев, конечно, удобная, но все-таки через некоторое время она конкретно достает, даже сильнее, чем Наташкина скрипящая кровать.
Народ вокруг неожиданно заволновался; музыку приглушили, послышались радостные возгласы. Что-то готовилось. Прокуроров сильнее втянул голову в плечи, сжал своими пухлыми пальцами края майки и шепнул:
— Ну вот…
— Что «ну вот»?
— Начинается. Представление. Как раз шефа и увидишь.
— Ы?
Народ выстраивался в очередь к винтовой лестнице; по ряду пошли папиросы с чем-то дурманяшим, наркотическим. Невидимый диджей кричал в микрофон:
— Да, друзья! То, чего вы ждали! Представление!! Оно сейчас начнется!!!
Пойдем… это обязательно. — Толстяк потянул меня за собой в самый конец очереди.
— А мальчишка?
— Оставь здесь. Детям нельзя на такое смотреть… никто его не тронет, обещаю.
Мы стали за милиционером. Он, в отличие от толстяка, не хмурился; зубоскалил, болтал о чем-то с парнем с бензопилой. У парня того голос оказался на удивление тонкий и жалостливый.
— Что будет? — Я толкнул Прокуророва в бок.
Он, угрюмо уставившись в пол, отвечал:
— Увидишь. Мерзкое зрелище, но шеф одобряет и сам в представлении участвует, значит, оно необходимо. — Сказав это, толстяк с испугом посмотрел на стоящего впереди мента в тигровой шкуре, но тот ничего не слышал, занятый беседой с девушкой в малороссийском народном одеянии. Из обрывков фраз выяснилось, что это его жена. Жена вела себя фривольно: цеплялась то за бензопильщика, то за мужа. Мне она сразу перестала нравиться. Шлюха.
Очередь продвигалась быстро, без суеты и толкания. Раза два мне передавали папиросу. Не зная здешних обычаев, я притворялся, что затягиваюсь, и всучивал папиросу Прокуророву в его пухлый кулачок. Толстяк тянул дым в себя изо всех сил; потом кашлял, отхаркивая мокроту в бандану и передавал беломорину дальше.
Воняло потом и горелой бумагой, а еще травкой. От густого запаха на лестнице у меня чуть не случилось помутнение. С непривычки, наверное. Я вжался руками в перила и устоял; хотелось усесться на пол и сидеть-сидеть-сидеть…
Время пролетело незаметно, и совсем скоро мы оказались на балконе с неровно побеленной балюстрадой. Отсюда была видна Александровская монорельсовая станция, частные домики за ней, серый пакгауз с блестящей мокрой крышей. Злой ветер продувал балкон — и нас заодно. Хорошо, на балконе мы не задержались; вошли в неприметную дверку в кирпичной стене, рядом с которой дежурил очередной охранник в костюме «Unoratti». Охранник цепко оглядел нас, но ничего не сказал. Мы очутились на темном чердаке. Здесь стояли вперемешку столы, стулья и старинные шкафы, прикрытые пыльными простынями.
По широкой деревянной лестнице мы поднимались на крышу. Толстяк пыхтел впереди, в нескольких сантиметрах над головой. Тело мое приобрело необычайную легкость, казалось, еще чуть-чуть, и я взлечу. Проклятая трава, видать, подействовала. Приходилось изо всех сил сосредоточиваться на спине толстяка, на его черной футболке с мокрым от пота пятном посередине.
На крыше было холоднее. Я обрадовался, что не сдал куртку в гардероб; остальные же пришли как есть и, кажется, не обращали на холод никакого внимания. Ступали по плоской, в кусках разбитого шифера, крыше и ежились под порывами колючего ветра. Где-то справа визжала автомобильная сирена; по черному небу к зениту карабкались пепельно-серые тучи. Справа виднелся краешек Ледяной Башни.
Было скользко: толстяк порой терял равновесие и цеплялся за мой рукав, чтобы не упасть.
Народ расположился плотно, в несколько рядов: мы успели втиснуться в передний, аккурат между милиционером и бензопильщиком. Кто-то прихватил фонарики, и в наступившей тишине все следили за желтыми кругляшами, которые стремительно носились по крыше. Большая часть кругляшей задерживалась на поломанной телевизионной антенне, которая торчала из крыши, будто крест. С перекладины «креста» свисали изолированные провода. На самой антенне я увидел связанного по рукам и ногам пушистого зверька. Сначала подумал, что это большой кот, но потом в лучах фонариков мелькнули умные, испуганные глаза и вытянутая морда; черный с проседью мех и длинный, веревкой, хвост. Я вздрогнул, а к горлу подступила желчь.
Обезьяна.
Крохотные, как у человека, темные ладошки мартышки были крепко привязаны к перекладине. На шерсти темнели красные пятна. Наверное, кровь. Зверек щурил глаза на свет и слабо дергался. Похоже, обезьяна висела здесь давно.
— Идет… — шепнул кто-то справа и тут же замолчал.
Зашуршал битый шифер; кто-то тяжело шагал к нам, светлые кругляши суетливо заметались по крыше и высветили мужчину в золотистом костюме и ритуальной африканской маске. Он бухал тяжелыми башмаками по крыше; шел с другого ее края.
— Шеф, — пискнул Прокуроров и сжал мой рукав; впрочем, почти сразу отпустил.
Загадочный шеф был крупным мужиком, бывшим борцом, пожалуй. Маска его, желтая с ореховым, в тон костюму; ее покрывали рубиновые и васильковые узоры. На переносице линии сходились и опять уходили в стороны, образуя замысловатые узоры на щеках и скулах. Отверстия для рта не было — на маске в том месте были нарисованы нарочито крупные и плоские, как совки, зубы.
В неверном свете шеф желтых напоминал то ли сумасшедшего клоуна, то ли выжившего из ума Кинг-Конга.
В руках у него, как по мановению волшебной палочки, появился нож — огромный, десантный, с широкими долами. По рядам пошло волнение, а шеф явно играл на публику. Он провел острым лезвием по воздуху перед мордой обезьянки — та дернулась, пискнула что-то едва слышно; я вдруг сообразил, что пасть мартышки заклеена скотчем.
Лезвием коснувшись плеча обезьяны, человек в желтом протянул лезвие ножа в нашу сторону, и все увидели, что с самого его кончика свисает красная капля.
Выглядело это отвратительно. Хотелось кинуться вперед, спасти, помочь зверенышу, но…
Я боялся.
Да, я собирался измениться. Собирался… в обратную сторону. Но боже мой господи… Не сегодня. Только не сегодня. Потому что шеф желтых смотрит вроде бы на меня и, кажется, я буду следующим.
Я запаниковал. Может, трава подействовала? Без разницы. Надо валить отсюда. Я в стане врага. Дайте мне затянуться. Ага, спасибо. Теперь пора уходить.
Я вернул папиросу и стал выбираться из плотных рядов молодежи. Поспешил к чердачному выходу, а Прокуроров шептал вслед, и голос его был тягучий и завораживающий, как в дурном сне:
— Ты подумай все-таки… подумай, Полев… такая сила… от нее отказываться — грех…
Я не думал о силе. Я думал о том, что надо быстрее попасть домой. Что надо бежать и не останавливаться.
Я еще изменюсь. Стану благородным и смелым и спасу обезьянку. Потом. Чуть позже.
На балкончике с балюстрадой меня задержал охранник:
— Куда? — рявкнул он.
— Все в порядке, — ляпнул я. — Шеф отпустил.
Помедлив, охранник посторонился; я с трудом протиснулся между ним и перилами и побежал вниз.
Внизу было тихо. Второй охранник стоял у стойки и потягивал пиво; бармен рассказывал ему какую-то байку. Моего Коленьку они успешно использовали как подставку для стаканов.
Подбежав к стойке, я быстро расплатился и потащил мальчишку за собой. Бармен и охранник смотрели на нас с подозрением; когда мы очутились у двери, они о чем-то зашептались.
— Не нравится мне это, Коля, — шептал я роботу, — давай-ка быстрее. Шевели булками!
Мы бегом поднялись по лестнице и вышли в переулок. Здесь было темно. Шел снег с дождем. Фонарей не было, и улочка освещалась светом, льющимся из редких окон, и ущербной желтой луной.
Мы топали с Колей по мокрому асфальту так быстро, как могли. Вернее, так быстро, как мог робот, а бежать он отказывался. Шел медленно и степенно, как на параде. Метров за сто до арки, за которой начинался цивилизованный район, я услышал шорох. Остановился и огляделся. Вокруг было совершенно темно и почти ничего не видно. Слева стояли контейнеры с мусором, за ними покосившийся железный забор и еще дальше заброшенный трехэтажный дом; справа возвышалась панельная пятиэтажка, три подъезда которой были завалены шлакобетонными балками, а над козырьком четвертого на шнуре покачивалась горящая лампочка. Похоже, подъезд был заселен: в некоторых окнах горел свет. Спереди и сзади — тьма.
Снова шорох. Может, дворняга копается в мусоре? Почему местные не сожрали ее до сих пор?
— Выйдем, Коля, на свет, — предложил я и потянул мальчишку к освещенному подъезду. Мы шлепали по лужам нарочно громко, а я прислушивался к любым шорохам и вдруг резко остановился. Зашуршало. Стихло. Так и есть, кто-то идет за нами. Этот кто-то сделал еще один шаг и замер.
Я притворился, будто ищу что-то в карманах, сигарету, может, или монетку; сделал еще несколько шагов. У самого подъезда замер на секунду вглядываясь в железную табличку на разбитой деревянной двери. На табличке черной краской были выведены фамилии жильцов. Незнакомые, чужие фамилии.
Я вошел в подъезд. Здесь было чисто, но все равно пахло затхлостью; из подвала, в который вело пять или шесть ступенек, несло сыростью; лампочек на площадках не предусмотрели, и чем выше я поднимался, тем темнее становилось.
Я тащил мальчишку наверх. На втором этаже услышал, как внизу скрипит дверь. Побежал выше, тянул робота изо всех сил. На четвертом этаже было совсем темно: окна здесь были забиты штакетником. Я замер у самой лестницы, а робота заставил лечь на бок. Ноги он подтянул к груди, а руками обхватил колени. Лежал бесшумно, и я тоже замер. Шаги стихли этажом ниже. На пятом заиграла музыка; мне приходилось вслушиваться изо всех сил, чтобы не прозевать соглядатая.
Снова послышались шаги. Они становились все громче и громче. Шпион поднимался.
Один. Два. Три…
Всегдашняя моя привычка считать ступеньки пригодилась.
От одной площадки к другой ведет ровно двенадцать ступенек.
Четыре. Пять. Шесть…
Соглядатай замер, прислушиваясь. Что-то подозревает. Видит меня? Нет же, не может быть, здесь так темно, что хоть глаз выколи.
Опять пошел.
Девять, десять… двенадцать.
Под ногами у него скрипнула плитка. Он здесь, совсем рядом, на площадке между этажами. Ждет.
Я бесшумно присел на корточки, одной рукой вцепился в перила, другой уперся в стену, прижал подошвы ботинок к спине мальчишки и замер.
Шаг. Другой. Третий. Четвертый.
Пора!
Я толкнул Колю в спину обеими ногами. Робот покатился по лестнице как раз в тот момент, когда соглядатай достал фонарик и посветил вперед. Яркий свет ослепил меня, и я многое пропустил, но, судя по отчаянному крику шпиона, ему тоже пришлось несладко. Грохнуло, а потом раздался слабый стон. Фонарик отлетел в сторону, но не разбился; светил в стену площадкой ниже.
Шум, похоже, услышали многие. На пятом этаже прикрутили музыку. Надо спешить, пока милицию не вызвали.
Я кубарем скатился с лестницы, подхватил фонарик и посветил на охранника в костюме «Unoratti», который валялся на полу головой к батарее отопления. Передо мной был тот самый мужик, который пил пиво с барменом. Он стонал, ворочая головой из стороны в сторону, по лбу у него протянулась тонкая струйка крови. В ногах охранника в той же позе — ноги прижаты к груди — лежал мой верный робот. Я схватил мальчишку за руку и заставил подняться.
— Молодец, Коля, — пробормотал я, спускаясь вниз, освещая дорогу фонариком. — Сработал как надо.
У подъезда на секунду остановился и поводил фонариком из стороны в сторону: вдруг соглядатай пришел не один? Но вокруг было пустынно. Мокрый снег прекратился, и асфальт влажно поблескивал в лучах электрического света.
Быстрым шагом мы с Колей шли к арке. Выглядел мальчишка неважно, грязный как черт, но чистить его было некогда.
— Спасибо скажешь, — сказал я, довольный, когда мы садились в вагон монорельса. — Я тебя спас. Ну и себя заодно, но благородный человек о себе не скажет ни слова.
Как только мы вошли в наш подъезд, Коля встал. Встал намертво, навсегда, навечно, замер столбом возле первой ступеньки и закрыл глаза. Я дернул его за руку. Громов-младший качнулся, но не упал. Я дернул сильнее — он качнулся сильнее, но все равно не упал.
— Блин, неужели заряд кончился? — пробормотал я, раскачивая киборга из стороны в сторону. — Эй, есть кто живой! — крикнул ему в ухо. Постучал кулаком по черепушке. Черепушка звучала глухо.
Робот молчал. Заряд и вправду кончился.
Я прислонил его к перилам и потащил наверх к лифту, перекатывая мальчишку с бока на бок. Потом таким же манером протащил вдоль стеночки, сдирая побелку.
— Ну ты и тяжелый, чертяка…
Аккуратно причесанные волосы мальчишки немедленно растрепались; костюм, и так грязный, покрылся белыми пятнами.
Кое-как докатив Колю до дверей лифта, я нажал на кнопку.
Ничего не произошло.
Кнопка не загорелась. Лифт не сдвинулся с места.
— Нет, господи, нет… — бормотал я, отчаянно, раз за разом, вдавливая кнопку в пластиковую панель. Лифт уговорам моего пальца не поддавался. Тогда я бросил кнопку, подошел и стукнул в обитую европанелью дверь напротив. Позвонил и снова стукнул. Вначале внутри было тихо, а затем за дверью зашевелились, заворчали, как медведи, потревоженные во время спячки, шепотом выругались, и в глазке загорелся желтый огонек.
— Кто там?
Это была наша лифтерша, Клавдия Степановна. Тетка на редкость вредная и, кажется, немного не в себе. К ней я старался не обращаться, но сейчас был другой случай.
— Клавдия Степановна, лифт не работает! — сказал я желтому огоньку вежливо.
— Знаю! — мигнув, ответил огонек.
— Не могли бы вы…
— Не могла б! Мастера придут завтра утром или к обеду! И вообще, сам виноват! Нечего шляться неизвестно где по ночам, понял?
Я посмотрел .на часы — они утверждали, что сейчас самое что ни на есть детское время: без пятнадцати девять.
— Клавдия…
— Ты меня не понял? Ты ходишь по волоску, парень. Уходи!
— Я-то уйду, но…
— Не испытывай мое терпение! От меня так просто никто не уходил!
— Однако…
— Я даю тебе последний шанс.
Я смолчал. Огонек мигнул и погас.
— Мымра! — шепнул я и коснулся двери носком ботинка — остался едва заметный отпечаток. Дело было провернуто тихо и незаметно, но Клавдия Степановна услышала и завизжала:
— Убирайся, шпана! Милицию вызову!
Пришлось убираться.
Я постоял возле робота немножко, задумчиво почесал затылок, а потом решил, что никто его за пять минут не украдет, и, перепрыгивая ступеньки, побежал наверх. На родном одиннадцатом этаже минут пять отдыхал, упершись руками в стену, пытался вернуть потерянное между этажами дыхание.
Долго колотил в Лешкину дверь, но он так и не открыл. Вместо этого мигнул огонек в глазке квартиры тети Дины; мигнул и погас. Потом за ее дверью заиграли на фортепиано. Этюд Шопена в исполнении Маурицио Поллини. Я смутно представлял, кто такой Шопен, а про Поллини вообще ничего не знал, пока тетя Дина не принялась рассказывать всем, какая она музыкально образованная.
Наверное, тетя Дина таким образом хотела заглушить голос совести, ведь кусочек яблочного пирога мне так никто и не предложил.
— Уродство, — пробормотал я и в последний раз саданул по двери ногой. — Ты сволочь, Громов, самая настоящая подлая сволочь! Однажды ты попросишь меня посидеть с мальчишкой, а я скажу: сдохни, паскудный Громов! Хрен тебе! Не буду с ним сидеть!
Ответа не поступило. Тогда я крикнул:
— Подлюка ты, тупой Громов! Я из-за твоего мальчишки жизнью сегодня рисковал; спасал его от волосатых лап разбойников в кашемировых костюмах! Если бы не я, идиотский Громов, твоего пацана уже бы не было; остались бы от него проводки да микросхемки!
Громов все равно не ответил, поэтому пришлось спускаться.
Лампочку на площадке первого этажа давно выкрутили, и Колин силуэт терялся во мраке. В темноте мальчишка еще больше напоминал статую: окоченевшую, застывшую во времени тень неандертальца. На них, неандертальцев, любуются, ими восхищаются посетители музеев, но в реальной жизни этим тварям делать нечего.
Я поплевал на ладони и аккуратно опустил тело мальчишки на пол — ногами на лестницу — перепрыгнул его, схватил за щиколотки и потащил. Тащил медленно, но упорно, а Колина голова смешно подпрыгивала на ступеньках и стучала наподобие движущегося поезда.
Выдохся я на площадке между вторым и третьим этажами. Прислонил Громова-младшего к стене и закурил, размышляя. Думалось немножко об этих самых «желтых», об оглушенном охраннике и о несчастной мартышке на крыше — вдруг убили? Потом пришло в голову, что надо связаться с Игорьком, узнать, как он там. Новый год прошел, а я даже не поздравил его.
Игорь наверняка звонил в предновогодний вечер, когда я заливал глотку у Громова. Волновался, быть может.
Докурив сигарету, я принялся за работу с утроенной силой, но выдохся еще быстрее. На площадке между третьим и четвертым этажами не курил, а просто стоял у стены и отдыхал. Дыхание сбилось, появилась хрипотца; к тому же стало безумно жаль себя, и тогда, чтобы не впасть в отчаяние, я сказал:
— А ну-ка заткнись и не ной, Кирилл Полев. Да, я знаю, ты ничего не говорил, но заткнись хотя бы мысленно. Ишь ты, дышать ему стало нечем, и разнюнился. Сам ведь виноват — на черта куришь? Не дело это — плакаться. Вот Игорек бы так не поступил. Нет, товарищ Полев, он бы не поступил так ни за что и никогда, потому что Малышев — человек иной, необычный. Сильный и прямой. Светлый, можно сказать. А заболевание у него похлеще твоего!
Я схватился за Колины ноги и снова потащил. Когда в голове проскальзывала зловредная мысль бросить парализованного робота на ступеньках, я вспоминал Игорька, его стойкий характер и непревзойденную волю к жизни.
Игорь Малышев родился и рос единственным ребенком в семье. Лет до одиннадцати он был здоровым, веселым мальчишкой — мать, если не пьянствовала в ту самую минуту, если не кричала благим матом в белой горячке, звала его «солнышком» или «Игоряшкой». Игорь и впрямь напоминал солнце: он предпочитал бегать по двору в оранжевых шортах и канареечной майке, а торчащие в стороны огненно-рыжие волосы только подчеркивали сходство.
Отец у Малышева был, однако очень часто пропадал в других городах — по работе, а когда Игорю исполнилось восемь, и вовсе не вернулся из очередной командировки. Жизнь в их каморке стала совсем грустная. Мама сказала, что папа погиб, защищая честь женщины. Что могила его далеко-далеко на юге, там, где растут пальмы и в густых синих тенях платанов русские режут кавказцев. И наоборот. Потом она плакала, бранясь последними словами на какую-то неизвестную шлюху. Наверное, на ту самую женщину, честь которой защищал папа.
Мальчишка горевал месяца два или три, а потом свыкся. Помог дружный двор. Здесь все знали друг друга, здесь все было на виду; друг другу помогали советом и делом. Больным носили лекарства из аптеки; скидывались вместе и ходили на народные гуляния или в кино, а летними вечерами взрослые вытаскивали во двор столы и резались в домино или нарды. Мелкота бегала рядом и веселилась.
Компания, в которой играл Игорек, тоже оказалась подходящей: озорная, но добрая; ребята не чурались работы, помогали взрослым, участвовали в проектах «облагораживания» двора. Любили играть все вместе и не обижали друг друга.
Единственной проблемой в годы после ухода отца оставались частые запои матери. Все-таки она сильно скучала по гуляке-мужу. С ней беседовали по душам — на время это и впрямь помогало; затем все начиналось снова.
Когда Игорьку стукнуло тринадцать, в одну из комнат коммуналки переехала семья: мать, отец и сын — Игорьков одногодка. Семья казалась интеллигентной: они по секрету поведали двору, что жизнью обижены незаслуженно, что на самом деле их место не в захолустном дворе и не в грязной коммунальной квартире. Говорили вроде искренне и народ задеть не пытались; просто что на ум приходило, то язык и молол. Во дворе семью стали уважать, кто-то даже пытался выяснить по своим каналам, почему главу семейства погнали с предыдущего места работы. Кто-то удивлялся, отчего не работает мать семейства. Она всегда ходила по двору, надменно приподняв узкий подбородок, — если вообще выбиралась на улицу. Чаще она сидела дома, и ее бледное злое лицо в пыльном окне распугивало малышню.
Сын семейства, плотный парнишка (звали его Славик), не снимая, носил тонкие стильные очки в костяной оправе. Вышел он во двор только на пятый или даже шестой день после переезда. До этого Игорек встречал Славика пару раз в коридоре. Новенький при встрече отворачивался и спешил в свою комнату; громко хлопал белой с облупившейся краской дверью. Лицо у него при этом было такое, будто он увидел жирнющего таракана. Игорек старался не обращать внимания на поведение мальчишки. Мало ли что у парня на уме, может, огорчается, что пришлось съехать со старой квартиры. В конце концов Славик появился во дворе. Стоял жаркий летний денек, конец июня; в воздухе лениво кружил тополиный пух; на новеньком была стильная льняная футболка и дорогие джинсы, простроченные толстыми красными нитками; большие пальцы рук Славик засунул в задние карманы, как ковбой. Еще он нарочно небрежно держал во рту длинную зеленую травинку.
Славик подошел к столу, где ребята следили за партией в шахматы: Игорь играл против белобрысого мальчишки. Шахматы были старые, достались Игорю в наследство от дедушки. Фигурки выглядели очень красиво. Игорь говорил всем, что они сделаны из слоновой кости, хотя на самом деле не был в этом уверен. Но в любом случае фигурки были на редкость славные, изящные даже. Доска была иссушенная, с застарелыми серыми пятнами; иногда казалось, что от нее пахнет морской водой. Около резной защелки к доске прилипла травинка, и Игорь говорил всем, что это водоросль. Ведь дед служил моряком; бывал и в Турции, и в Колумбии, даже в далекую Австралию заглядывал.
Славик минут пять молча следил за игрой, а потом сказал:
— Конопатый, ходи конем.
У Игорька кольнуло в сердце. Так его еще никто не называл. Ход был хороший, и он сам собирался передвинуть коня вперед, но презрительная фраза Славика обрубила что-то внутри, и Игорь отступил ферзем.
Славик промолчал. Но когда Игорьку через три хода поставили мат, сказал:
— Я ж тебе говорил, рыжий.
Игорь снова стерпел. Не говоря ни слова, собрал шахматы в коробку. Черная, старая-старая травинка уныло свисала со своего обычного места, и он смотрел на нее, а к глазам подступали слезы. Чтоб не разреветься, Игорек часто шмыгал носом. Вроде помогало.
Тем временем подростки и мелюзга окружили Славика. Тот, посмеиваясь, откалывая шуточки и в то же время с загадочной грустью в голосе рассказывал о том, что семья его жила в центре города: в дорогом высотном доме, в роскошной двухуровневой квартире. Рассказывал он и о том, какими богатствами его семья владела, утверждал, что скоро они, богатства эти, к ним вернутся. Надо, мол, разгрести дела — и порядок.
— Нет, способность! — крикнул толстяк, вжал голову в плечи, зыркнул заплывшими глазенками по сторонам, а потом сказал тихо: — Эта моя способность помогает открывать такую правду, о которой я и сам не догадываюсь. Например, когда с шефом прощался, думал, что не задницу ему лижу, а храбро так, даже с ехидством некоторым, прощаюсь, в отместку над шефом прикалываюсь, в общем. А вот как оно, оказывается, на самом-то деле было.
— М-да… — буркнул я. Поднес стакан ко рту, вспомнил, что виски закончился, и крикнул бармену: — Дружище, налей еще кружечку этой приятной гадости!
Бармен кивнул, схватил стаканчик и побежал выполнять заказ.
Я спросил у толстяка:
— А как, кстати, выглядит шеф?
— Весь в желтом, — мгновенно ответил Прокуроров. — Желтый плащ, желтый двубортный пиджак; брюки строгие оранжевые, рубашка с бледно-желтыми пуговицами. Все желтых оттенков, короче. На лице — маска цвета шафрана, похожая на африканские ритуальные. Ну знаешь: гротескные пропорции, огромные глазища, длинные уши, орнамент…
— Погоди-погоди… — перебил его я. — А зачем ему маска? Чтоб никто лица не увидел? Он безобразен? Уродливый шрам на лице? Или от кого-то скрывается?
Толстяк пожал плечами:
— Да ни фига шеф не безобразен. Маску снимает иногда, и при нас, кстати, тоже. Обычный мужик лет под сорок. Когда не в маске, ну то есть когда он как бы не шеф, он самый обычный, свой в доску становится. А маска… она как традиция; не знаю, откуда появилась. Может, сам шеф ее и выдумал, традицию эту. Когда он в деле — маска должна быть на нем.
— Ыгы, — сказал я и, заметив, что на голове мальчонки появился новый стаканчик, взял его и сделал очередной глоток. — Значит, чтоб увидеться с твоим шефом и поговорить с ним по душам, мне надо отыскать вторую половинку скарабея?
— Да. Хотя увидеть шефа можно и раньше. Правда, только издали.
— Ыгы, — повторил я задумчиво.
От местных ритмов разболелась голова; сильно захотелось домой — к теплой с белоснежной простынкой кровати, уютно бормочущему телевизору и электрокамину. Сесть на кровати, укрывшись теплым одеялом; уставиться в ящик, отключив мысль; вытянуть ноги к камину, разогревая замерзшие пальцы, — вот о чем я мечтал под басы и визг заводской сирены. А музыка здешняя для танцев, конечно, удобная, но все-таки через некоторое время она конкретно достает, даже сильнее, чем Наташкина скрипящая кровать.
Народ вокруг неожиданно заволновался; музыку приглушили, послышались радостные возгласы. Что-то готовилось. Прокуроров сильнее втянул голову в плечи, сжал своими пухлыми пальцами края майки и шепнул:
— Ну вот…
— Что «ну вот»?
— Начинается. Представление. Как раз шефа и увидишь.
— Ы?
Народ выстраивался в очередь к винтовой лестнице; по ряду пошли папиросы с чем-то дурманяшим, наркотическим. Невидимый диджей кричал в микрофон:
— Да, друзья! То, чего вы ждали! Представление!! Оно сейчас начнется!!!
Пойдем… это обязательно. — Толстяк потянул меня за собой в самый конец очереди.
— А мальчишка?
— Оставь здесь. Детям нельзя на такое смотреть… никто его не тронет, обещаю.
Мы стали за милиционером. Он, в отличие от толстяка, не хмурился; зубоскалил, болтал о чем-то с парнем с бензопилой. У парня того голос оказался на удивление тонкий и жалостливый.
— Что будет? — Я толкнул Прокуророва в бок.
Он, угрюмо уставившись в пол, отвечал:
— Увидишь. Мерзкое зрелище, но шеф одобряет и сам в представлении участвует, значит, оно необходимо. — Сказав это, толстяк с испугом посмотрел на стоящего впереди мента в тигровой шкуре, но тот ничего не слышал, занятый беседой с девушкой в малороссийском народном одеянии. Из обрывков фраз выяснилось, что это его жена. Жена вела себя фривольно: цеплялась то за бензопильщика, то за мужа. Мне она сразу перестала нравиться. Шлюха.
Очередь продвигалась быстро, без суеты и толкания. Раза два мне передавали папиросу. Не зная здешних обычаев, я притворялся, что затягиваюсь, и всучивал папиросу Прокуророву в его пухлый кулачок. Толстяк тянул дым в себя изо всех сил; потом кашлял, отхаркивая мокроту в бандану и передавал беломорину дальше.
Воняло потом и горелой бумагой, а еще травкой. От густого запаха на лестнице у меня чуть не случилось помутнение. С непривычки, наверное. Я вжался руками в перила и устоял; хотелось усесться на пол и сидеть-сидеть-сидеть…
Время пролетело незаметно, и совсем скоро мы оказались на балконе с неровно побеленной балюстрадой. Отсюда была видна Александровская монорельсовая станция, частные домики за ней, серый пакгауз с блестящей мокрой крышей. Злой ветер продувал балкон — и нас заодно. Хорошо, на балконе мы не задержались; вошли в неприметную дверку в кирпичной стене, рядом с которой дежурил очередной охранник в костюме «Unoratti». Охранник цепко оглядел нас, но ничего не сказал. Мы очутились на темном чердаке. Здесь стояли вперемешку столы, стулья и старинные шкафы, прикрытые пыльными простынями.
По широкой деревянной лестнице мы поднимались на крышу. Толстяк пыхтел впереди, в нескольких сантиметрах над головой. Тело мое приобрело необычайную легкость, казалось, еще чуть-чуть, и я взлечу. Проклятая трава, видать, подействовала. Приходилось изо всех сил сосредоточиваться на спине толстяка, на его черной футболке с мокрым от пота пятном посередине.
На крыше было холоднее. Я обрадовался, что не сдал куртку в гардероб; остальные же пришли как есть и, кажется, не обращали на холод никакого внимания. Ступали по плоской, в кусках разбитого шифера, крыше и ежились под порывами колючего ветра. Где-то справа визжала автомобильная сирена; по черному небу к зениту карабкались пепельно-серые тучи. Справа виднелся краешек Ледяной Башни.
Было скользко: толстяк порой терял равновесие и цеплялся за мой рукав, чтобы не упасть.
Народ расположился плотно, в несколько рядов: мы успели втиснуться в передний, аккурат между милиционером и бензопильщиком. Кто-то прихватил фонарики, и в наступившей тишине все следили за желтыми кругляшами, которые стремительно носились по крыше. Большая часть кругляшей задерживалась на поломанной телевизионной антенне, которая торчала из крыши, будто крест. С перекладины «креста» свисали изолированные провода. На самой антенне я увидел связанного по рукам и ногам пушистого зверька. Сначала подумал, что это большой кот, но потом в лучах фонариков мелькнули умные, испуганные глаза и вытянутая морда; черный с проседью мех и длинный, веревкой, хвост. Я вздрогнул, а к горлу подступила желчь.
Обезьяна.
Крохотные, как у человека, темные ладошки мартышки были крепко привязаны к перекладине. На шерсти темнели красные пятна. Наверное, кровь. Зверек щурил глаза на свет и слабо дергался. Похоже, обезьяна висела здесь давно.
— Идет… — шепнул кто-то справа и тут же замолчал.
Зашуршал битый шифер; кто-то тяжело шагал к нам, светлые кругляши суетливо заметались по крыше и высветили мужчину в золотистом костюме и ритуальной африканской маске. Он бухал тяжелыми башмаками по крыше; шел с другого ее края.
— Шеф, — пискнул Прокуроров и сжал мой рукав; впрочем, почти сразу отпустил.
Загадочный шеф был крупным мужиком, бывшим борцом, пожалуй. Маска его, желтая с ореховым, в тон костюму; ее покрывали рубиновые и васильковые узоры. На переносице линии сходились и опять уходили в стороны, образуя замысловатые узоры на щеках и скулах. Отверстия для рта не было — на маске в том месте были нарисованы нарочито крупные и плоские, как совки, зубы.
В неверном свете шеф желтых напоминал то ли сумасшедшего клоуна, то ли выжившего из ума Кинг-Конга.
В руках у него, как по мановению волшебной палочки, появился нож — огромный, десантный, с широкими долами. По рядам пошло волнение, а шеф явно играл на публику. Он провел острым лезвием по воздуху перед мордой обезьянки — та дернулась, пискнула что-то едва слышно; я вдруг сообразил, что пасть мартышки заклеена скотчем.
Лезвием коснувшись плеча обезьяны, человек в желтом протянул лезвие ножа в нашу сторону, и все увидели, что с самого его кончика свисает красная капля.
Выглядело это отвратительно. Хотелось кинуться вперед, спасти, помочь зверенышу, но…
Я боялся.
Да, я собирался измениться. Собирался… в обратную сторону. Но боже мой господи… Не сегодня. Только не сегодня. Потому что шеф желтых смотрит вроде бы на меня и, кажется, я буду следующим.
Я запаниковал. Может, трава подействовала? Без разницы. Надо валить отсюда. Я в стане врага. Дайте мне затянуться. Ага, спасибо. Теперь пора уходить.
Я вернул папиросу и стал выбираться из плотных рядов молодежи. Поспешил к чердачному выходу, а Прокуроров шептал вслед, и голос его был тягучий и завораживающий, как в дурном сне:
— Ты подумай все-таки… подумай, Полев… такая сила… от нее отказываться — грех…
Я не думал о силе. Я думал о том, что надо быстрее попасть домой. Что надо бежать и не останавливаться.
Я еще изменюсь. Стану благородным и смелым и спасу обезьянку. Потом. Чуть позже.
На балкончике с балюстрадой меня задержал охранник:
— Куда? — рявкнул он.
— Все в порядке, — ляпнул я. — Шеф отпустил.
Помедлив, охранник посторонился; я с трудом протиснулся между ним и перилами и побежал вниз.
Внизу было тихо. Второй охранник стоял у стойки и потягивал пиво; бармен рассказывал ему какую-то байку. Моего Коленьку они успешно использовали как подставку для стаканов.
Подбежав к стойке, я быстро расплатился и потащил мальчишку за собой. Бармен и охранник смотрели на нас с подозрением; когда мы очутились у двери, они о чем-то зашептались.
— Не нравится мне это, Коля, — шептал я роботу, — давай-ка быстрее. Шевели булками!
Мы бегом поднялись по лестнице и вышли в переулок. Здесь было темно. Шел снег с дождем. Фонарей не было, и улочка освещалась светом, льющимся из редких окон, и ущербной желтой луной.
Мы топали с Колей по мокрому асфальту так быстро, как могли. Вернее, так быстро, как мог робот, а бежать он отказывался. Шел медленно и степенно, как на параде. Метров за сто до арки, за которой начинался цивилизованный район, я услышал шорох. Остановился и огляделся. Вокруг было совершенно темно и почти ничего не видно. Слева стояли контейнеры с мусором, за ними покосившийся железный забор и еще дальше заброшенный трехэтажный дом; справа возвышалась панельная пятиэтажка, три подъезда которой были завалены шлакобетонными балками, а над козырьком четвертого на шнуре покачивалась горящая лампочка. Похоже, подъезд был заселен: в некоторых окнах горел свет. Спереди и сзади — тьма.
Снова шорох. Может, дворняга копается в мусоре? Почему местные не сожрали ее до сих пор?
— Выйдем, Коля, на свет, — предложил я и потянул мальчишку к освещенному подъезду. Мы шлепали по лужам нарочно громко, а я прислушивался к любым шорохам и вдруг резко остановился. Зашуршало. Стихло. Так и есть, кто-то идет за нами. Этот кто-то сделал еще один шаг и замер.
Я притворился, будто ищу что-то в карманах, сигарету, может, или монетку; сделал еще несколько шагов. У самого подъезда замер на секунду вглядываясь в железную табличку на разбитой деревянной двери. На табличке черной краской были выведены фамилии жильцов. Незнакомые, чужие фамилии.
Я вошел в подъезд. Здесь было чисто, но все равно пахло затхлостью; из подвала, в который вело пять или шесть ступенек, несло сыростью; лампочек на площадках не предусмотрели, и чем выше я поднимался, тем темнее становилось.
Я тащил мальчишку наверх. На втором этаже услышал, как внизу скрипит дверь. Побежал выше, тянул робота изо всех сил. На четвертом этаже было совсем темно: окна здесь были забиты штакетником. Я замер у самой лестницы, а робота заставил лечь на бок. Ноги он подтянул к груди, а руками обхватил колени. Лежал бесшумно, и я тоже замер. Шаги стихли этажом ниже. На пятом заиграла музыка; мне приходилось вслушиваться изо всех сил, чтобы не прозевать соглядатая.
Снова послышались шаги. Они становились все громче и громче. Шпион поднимался.
Один. Два. Три…
Всегдашняя моя привычка считать ступеньки пригодилась.
От одной площадки к другой ведет ровно двенадцать ступенек.
Четыре. Пять. Шесть…
Соглядатай замер, прислушиваясь. Что-то подозревает. Видит меня? Нет же, не может быть, здесь так темно, что хоть глаз выколи.
Опять пошел.
Девять, десять… двенадцать.
Под ногами у него скрипнула плитка. Он здесь, совсем рядом, на площадке между этажами. Ждет.
Я бесшумно присел на корточки, одной рукой вцепился в перила, другой уперся в стену, прижал подошвы ботинок к спине мальчишки и замер.
Шаг. Другой. Третий. Четвертый.
Пора!
Я толкнул Колю в спину обеими ногами. Робот покатился по лестнице как раз в тот момент, когда соглядатай достал фонарик и посветил вперед. Яркий свет ослепил меня, и я многое пропустил, но, судя по отчаянному крику шпиона, ему тоже пришлось несладко. Грохнуло, а потом раздался слабый стон. Фонарик отлетел в сторону, но не разбился; светил в стену площадкой ниже.
Шум, похоже, услышали многие. На пятом этаже прикрутили музыку. Надо спешить, пока милицию не вызвали.
Я кубарем скатился с лестницы, подхватил фонарик и посветил на охранника в костюме «Unoratti», который валялся на полу головой к батарее отопления. Передо мной был тот самый мужик, который пил пиво с барменом. Он стонал, ворочая головой из стороны в сторону, по лбу у него протянулась тонкая струйка крови. В ногах охранника в той же позе — ноги прижаты к груди — лежал мой верный робот. Я схватил мальчишку за руку и заставил подняться.
— Молодец, Коля, — пробормотал я, спускаясь вниз, освещая дорогу фонариком. — Сработал как надо.
У подъезда на секунду остановился и поводил фонариком из стороны в сторону: вдруг соглядатай пришел не один? Но вокруг было пустынно. Мокрый снег прекратился, и асфальт влажно поблескивал в лучах электрического света.
Быстрым шагом мы с Колей шли к арке. Выглядел мальчишка неважно, грязный как черт, но чистить его было некогда.
— Спасибо скажешь, — сказал я, довольный, когда мы садились в вагон монорельса. — Я тебя спас. Ну и себя заодно, но благородный человек о себе не скажет ни слова.
Как только мы вошли в наш подъезд, Коля встал. Встал намертво, навсегда, навечно, замер столбом возле первой ступеньки и закрыл глаза. Я дернул его за руку. Громов-младший качнулся, но не упал. Я дернул сильнее — он качнулся сильнее, но все равно не упал.
— Блин, неужели заряд кончился? — пробормотал я, раскачивая киборга из стороны в сторону. — Эй, есть кто живой! — крикнул ему в ухо. Постучал кулаком по черепушке. Черепушка звучала глухо.
Робот молчал. Заряд и вправду кончился.
Я прислонил его к перилам и потащил наверх к лифту, перекатывая мальчишку с бока на бок. Потом таким же манером протащил вдоль стеночки, сдирая побелку.
— Ну ты и тяжелый, чертяка…
Аккуратно причесанные волосы мальчишки немедленно растрепались; костюм, и так грязный, покрылся белыми пятнами.
Кое-как докатив Колю до дверей лифта, я нажал на кнопку.
Ничего не произошло.
Кнопка не загорелась. Лифт не сдвинулся с места.
— Нет, господи, нет… — бормотал я, отчаянно, раз за разом, вдавливая кнопку в пластиковую панель. Лифт уговорам моего пальца не поддавался. Тогда я бросил кнопку, подошел и стукнул в обитую европанелью дверь напротив. Позвонил и снова стукнул. Вначале внутри было тихо, а затем за дверью зашевелились, заворчали, как медведи, потревоженные во время спячки, шепотом выругались, и в глазке загорелся желтый огонек.
— Кто там?
Это была наша лифтерша, Клавдия Степановна. Тетка на редкость вредная и, кажется, немного не в себе. К ней я старался не обращаться, но сейчас был другой случай.
— Клавдия Степановна, лифт не работает! — сказал я желтому огоньку вежливо.
— Знаю! — мигнув, ответил огонек.
— Не могли бы вы…
— Не могла б! Мастера придут завтра утром или к обеду! И вообще, сам виноват! Нечего шляться неизвестно где по ночам, понял?
Я посмотрел .на часы — они утверждали, что сейчас самое что ни на есть детское время: без пятнадцати девять.
— Клавдия…
— Ты меня не понял? Ты ходишь по волоску, парень. Уходи!
— Я-то уйду, но…
— Не испытывай мое терпение! От меня так просто никто не уходил!
— Однако…
— Я даю тебе последний шанс.
Я смолчал. Огонек мигнул и погас.
— Мымра! — шепнул я и коснулся двери носком ботинка — остался едва заметный отпечаток. Дело было провернуто тихо и незаметно, но Клавдия Степановна услышала и завизжала:
— Убирайся, шпана! Милицию вызову!
Пришлось убираться.
Я постоял возле робота немножко, задумчиво почесал затылок, а потом решил, что никто его за пять минут не украдет, и, перепрыгивая ступеньки, побежал наверх. На родном одиннадцатом этаже минут пять отдыхал, упершись руками в стену, пытался вернуть потерянное между этажами дыхание.
Долго колотил в Лешкину дверь, но он так и не открыл. Вместо этого мигнул огонек в глазке квартиры тети Дины; мигнул и погас. Потом за ее дверью заиграли на фортепиано. Этюд Шопена в исполнении Маурицио Поллини. Я смутно представлял, кто такой Шопен, а про Поллини вообще ничего не знал, пока тетя Дина не принялась рассказывать всем, какая она музыкально образованная.
Наверное, тетя Дина таким образом хотела заглушить голос совести, ведь кусочек яблочного пирога мне так никто и не предложил.
— Уродство, — пробормотал я и в последний раз саданул по двери ногой. — Ты сволочь, Громов, самая настоящая подлая сволочь! Однажды ты попросишь меня посидеть с мальчишкой, а я скажу: сдохни, паскудный Громов! Хрен тебе! Не буду с ним сидеть!
Ответа не поступило. Тогда я крикнул:
— Подлюка ты, тупой Громов! Я из-за твоего мальчишки жизнью сегодня рисковал; спасал его от волосатых лап разбойников в кашемировых костюмах! Если бы не я, идиотский Громов, твоего пацана уже бы не было; остались бы от него проводки да микросхемки!
Громов все равно не ответил, поэтому пришлось спускаться.
Лампочку на площадке первого этажа давно выкрутили, и Колин силуэт терялся во мраке. В темноте мальчишка еще больше напоминал статую: окоченевшую, застывшую во времени тень неандертальца. На них, неандертальцев, любуются, ими восхищаются посетители музеев, но в реальной жизни этим тварям делать нечего.
Я поплевал на ладони и аккуратно опустил тело мальчишки на пол — ногами на лестницу — перепрыгнул его, схватил за щиколотки и потащил. Тащил медленно, но упорно, а Колина голова смешно подпрыгивала на ступеньках и стучала наподобие движущегося поезда.
Выдохся я на площадке между вторым и третьим этажами. Прислонил Громова-младшего к стене и закурил, размышляя. Думалось немножко об этих самых «желтых», об оглушенном охраннике и о несчастной мартышке на крыше — вдруг убили? Потом пришло в голову, что надо связаться с Игорьком, узнать, как он там. Новый год прошел, а я даже не поздравил его.
Игорь наверняка звонил в предновогодний вечер, когда я заливал глотку у Громова. Волновался, быть может.
Докурив сигарету, я принялся за работу с утроенной силой, но выдохся еще быстрее. На площадке между третьим и четвертым этажами не курил, а просто стоял у стены и отдыхал. Дыхание сбилось, появилась хрипотца; к тому же стало безумно жаль себя, и тогда, чтобы не впасть в отчаяние, я сказал:
— А ну-ка заткнись и не ной, Кирилл Полев. Да, я знаю, ты ничего не говорил, но заткнись хотя бы мысленно. Ишь ты, дышать ему стало нечем, и разнюнился. Сам ведь виноват — на черта куришь? Не дело это — плакаться. Вот Игорек бы так не поступил. Нет, товарищ Полев, он бы не поступил так ни за что и никогда, потому что Малышев — человек иной, необычный. Сильный и прямой. Светлый, можно сказать. А заболевание у него похлеще твоего!
Я схватился за Колины ноги и снова потащил. Когда в голове проскальзывала зловредная мысль бросить парализованного робота на ступеньках, я вспоминал Игорька, его стойкий характер и непревзойденную волю к жизни.
Игорь Малышев родился и рос единственным ребенком в семье. Лет до одиннадцати он был здоровым, веселым мальчишкой — мать, если не пьянствовала в ту самую минуту, если не кричала благим матом в белой горячке, звала его «солнышком» или «Игоряшкой». Игорь и впрямь напоминал солнце: он предпочитал бегать по двору в оранжевых шортах и канареечной майке, а торчащие в стороны огненно-рыжие волосы только подчеркивали сходство.
Отец у Малышева был, однако очень часто пропадал в других городах — по работе, а когда Игорю исполнилось восемь, и вовсе не вернулся из очередной командировки. Жизнь в их каморке стала совсем грустная. Мама сказала, что папа погиб, защищая честь женщины. Что могила его далеко-далеко на юге, там, где растут пальмы и в густых синих тенях платанов русские режут кавказцев. И наоборот. Потом она плакала, бранясь последними словами на какую-то неизвестную шлюху. Наверное, на ту самую женщину, честь которой защищал папа.
Мальчишка горевал месяца два или три, а потом свыкся. Помог дружный двор. Здесь все знали друг друга, здесь все было на виду; друг другу помогали советом и делом. Больным носили лекарства из аптеки; скидывались вместе и ходили на народные гуляния или в кино, а летними вечерами взрослые вытаскивали во двор столы и резались в домино или нарды. Мелкота бегала рядом и веселилась.
Компания, в которой играл Игорек, тоже оказалась подходящей: озорная, но добрая; ребята не чурались работы, помогали взрослым, участвовали в проектах «облагораживания» двора. Любили играть все вместе и не обижали друг друга.
Единственной проблемой в годы после ухода отца оставались частые запои матери. Все-таки она сильно скучала по гуляке-мужу. С ней беседовали по душам — на время это и впрямь помогало; затем все начиналось снова.
Когда Игорьку стукнуло тринадцать, в одну из комнат коммуналки переехала семья: мать, отец и сын — Игорьков одногодка. Семья казалась интеллигентной: они по секрету поведали двору, что жизнью обижены незаслуженно, что на самом деле их место не в захолустном дворе и не в грязной коммунальной квартире. Говорили вроде искренне и народ задеть не пытались; просто что на ум приходило, то язык и молол. Во дворе семью стали уважать, кто-то даже пытался выяснить по своим каналам, почему главу семейства погнали с предыдущего места работы. Кто-то удивлялся, отчего не работает мать семейства. Она всегда ходила по двору, надменно приподняв узкий подбородок, — если вообще выбиралась на улицу. Чаще она сидела дома, и ее бледное злое лицо в пыльном окне распугивало малышню.
Сын семейства, плотный парнишка (звали его Славик), не снимая, носил тонкие стильные очки в костяной оправе. Вышел он во двор только на пятый или даже шестой день после переезда. До этого Игорек встречал Славика пару раз в коридоре. Новенький при встрече отворачивался и спешил в свою комнату; громко хлопал белой с облупившейся краской дверью. Лицо у него при этом было такое, будто он увидел жирнющего таракана. Игорек старался не обращать внимания на поведение мальчишки. Мало ли что у парня на уме, может, огорчается, что пришлось съехать со старой квартиры. В конце концов Славик появился во дворе. Стоял жаркий летний денек, конец июня; в воздухе лениво кружил тополиный пух; на новеньком была стильная льняная футболка и дорогие джинсы, простроченные толстыми красными нитками; большие пальцы рук Славик засунул в задние карманы, как ковбой. Еще он нарочно небрежно держал во рту длинную зеленую травинку.
Славик подошел к столу, где ребята следили за партией в шахматы: Игорь играл против белобрысого мальчишки. Шахматы были старые, достались Игорю в наследство от дедушки. Фигурки выглядели очень красиво. Игорь говорил всем, что они сделаны из слоновой кости, хотя на самом деле не был в этом уверен. Но в любом случае фигурки были на редкость славные, изящные даже. Доска была иссушенная, с застарелыми серыми пятнами; иногда казалось, что от нее пахнет морской водой. Около резной защелки к доске прилипла травинка, и Игорь говорил всем, что это водоросль. Ведь дед служил моряком; бывал и в Турции, и в Колумбии, даже в далекую Австралию заглядывал.
Славик минут пять молча следил за игрой, а потом сказал:
— Конопатый, ходи конем.
У Игорька кольнуло в сердце. Так его еще никто не называл. Ход был хороший, и он сам собирался передвинуть коня вперед, но презрительная фраза Славика обрубила что-то внутри, и Игорь отступил ферзем.
Славик промолчал. Но когда Игорьку через три хода поставили мат, сказал:
— Я ж тебе говорил, рыжий.
Игорь снова стерпел. Не говоря ни слова, собрал шахматы в коробку. Черная, старая-старая травинка уныло свисала со своего обычного места, и он смотрел на нее, а к глазам подступали слезы. Чтоб не разреветься, Игорек часто шмыгал носом. Вроде помогало.
Тем временем подростки и мелюзга окружили Славика. Тот, посмеиваясь, откалывая шуточки и в то же время с загадочной грустью в голосе рассказывал о том, что семья его жила в центре города: в дорогом высотном доме, в роскошной двухуровневой квартире. Рассказывал он и о том, какими богатствами его семья владела, утверждал, что скоро они, богатства эти, к ним вернутся. Надо, мол, разгрести дела — и порядок.