Страница:
— Чем отличается крыса из канализации от крысы не из канализации? — спросил я.
— Не знаю. Но что за нами следят — факт. Первого я заманил в подворотню и настучал хорошенечко по башке. Второй не повелся, остался ждать меня у арки.
— У тебя паранойя, Громов, — сказал я. Похолодало, и я отхлебнул еще коньячку. На этот раз его вкус не показался мне таким уж мерзким. — За тобой не следит даже Бог. Всем плевать на тебя, Громов.
Он не ответил, но я увидел, как по его щеке катится одинокая слезинка.
Меня чуть не стошнило. С трудом, но сдержался. Отвернулся, чтобы успокоить разбушевавшийся желудок; отхлебнул из бутылки и вроде бы успокоил.
Потом хотел сказать еще что-то, но посмотрел на Лешку и застыл с открытым ртом: у него в руках была точно такая же бутылка, как у меня. И он пил из нее! Я посмотрел на свою руку — коньяк на месте, замерзшее бутылочное стекло холодит ладонь.
— Эй, Громов, как ты это делаешь?
— Чего «делаешь»?
— Твоя бутылка у меня! Почему же она и у тебя?
Громов поглядел на меня пристально:
— Ты что, успел уже выпить?
— На работе, — признался я, — сегодня не работали, с утра приняли по пять капель, а потом еще по семь. Но не просто так, а за дело: коллега наш в реанимацию попал, хулиганы его избили, и теперь он балансирует на грани между жизнью и смертью, поэтому мы и выпили за него. Улучшили Мишкину карму, слив во время застолья его грешки на себя. Появилась надежда, что он выкарабкается.
— Что за бред?
— Начальник системщиков так сказал, Павлыч. Он выпил больше всех и признался, что мечтает стать то ли буддистом, то ли иудаистом — я плохо усвоил, кем именно, потому что принял тоже немало, но что про карму речь велась — точно.
— Так вот, — сказал в ответ Громов, — если бы ты, любезный друг, с утра не принимал и не якшался с язычниками, то сохранил бы некоторую ясность рассудка и сообразил бы, что бутылка у нас не одна и та же, что их две и они очень даже разные. Ты сумел бы тогда догадаться, что существует ненулевая вероятность того, что я купил под Новый год не одну бутылку коньяка, а две или даже три! Это во-первых. А во-вторых, твой Павлыч скотина та еще, раз отворачивается от истинного Бога и ударяется в язычество.
— В буддизм, Громов!
— Один хрен. Для Бога все другие религии равны, и даже самый положительный буддист будет гореть в аду, а у самого мерзопакостного христианина есть шанс выкарабкаться.
Я схватился за голову:
— Леша, не грузи, — и сделал еще глоток.
— Мандарин не едет потомкам любовницы оказию хочет оказать, — сказал Коля и чихнул.
— Прикольный у тебя робот, Громов, — похвалил я, — даже чихать умеет. А он не простудится?
— Если бы… — с горечью протянул Лешка.
— Понятно.
— Устал я, Кирюха, — признался Громов-старший и дерябнул в очередной раз коньячку. — Нету прогресса: колесами пичкаю — не помогает. К психиатру водил, тот только руками махал, мол, на роботах не специализируюсь. Есть, говорят, в столице один специалист, Макаров его фамилия или Макаренко, точно не помню. Помню только — что-то хохлацкое в его фамилии проскакивает, впрочем, что в Макарове хохлацкого? Ничего. Значит, все ж Макаренко… но принимает он у черта на куличках, и очередь к нему, говорят, немалая, и не факт, что поможет.
Я выпил еще, наблюдая, как последний солнечный лучик исчезает в белесом тумане.
Признался ни с того ни с сего:
— Надоела мне работа. Стыдно сказать кому, где работаю — засмеют! Казалось бы, пускай смеются, лишь бы отношение на работе ко мне хорошее было, но и этого нет! Хохмят за спиной, шефу наверняка доносы строчат, зубоскалят в сортире — сам слышал. Павлыч после вчерашнего случая ходит за мной по пятам, выпытывает, что я в кабинете у Шутова делал, морду свою жиром заплывшую везде сует… А я ничего такого не делал! Я просто хотел спросить, как там его маленькая шлюха-дочь поживает и почему фотка ее до сих пор на сайте висит! Уроды… ненавижу их, Леша!
— С наступающим тебя, Кир, — невесело улыбнулся Леша и протянул мимо перегородки бутылку. — Не везет нам в жизни не потому, что мы козявки какие, — совсем нет. Не везет нам потому, что Бог нас испытывает.
Мы чокнулись.
«Дзень!» — дзенькнула бутылка.
— Дзен-буддизм, — сказал я. — Именно так.
— Язычество! — Леша нахмурился. — Плохо.
— Это я и имел в виду! Язычество — ужасно. Христианство рулит. Гей-гоп, даешь христианскую идею в массы!
Громов снова подобрел.
Меня охватило какое-то трепетное чувство, сродни приязни. Леша, конечно, рохля и повернут на религии, но беды у нас похожие, и мы одинокие опять же оба. Э-эх!..
— Яна озимые траст пони туман сотня арбуз словокоса ярило, — выпалил Коля и замолчал.
Мы тоже заткнулись.
— Что он сказал? — прошептал Громов-старший.
— Яот… блин, в голове путается. — Я прижал указательный палец ко лбу, стараясь сориентироваться, собрать мысли в одну точку, туда, где расположилась подушечка указательного пальца. — Яотптс… тьфу, ерунда получается!
— Дуй ко мне, — предложил Лешка. — Будем думать вместе. Тащи заодно всю закуску, которая у тебя есть.
Но думать сразу не получилось. Сначала я помогал Лешке чистить картошку, а потом мы вместе резали кружочками колбасу и лук, вареные яйца тоже резали — на салаты, но не кружочками, а кубиками. Изредка подгоняли уставшие организмы рюмкой коньяку. Колю установили посреди зальной комнаты и подключили к электрической сети — заряжаться. На полу перед ним оставили микрофон, который присоединили к старенькому DVD-рекордеру.
— На тот случай, если он опять что-нибудь скажет — все запишется, — объяснил довольный Леша.
— Надо же, — удивился я, уже изрядно пьяный.
Пока мотались из кухни в зал и обратно, Леша показал фокус: аккуратно поставил стакан, наполненный пивом, на рыжую голову киборга. Стакан стоял ровно и не дрожал.
— Хоть час так простоит, ни капли не прольется, — похвастался Громов-старший.
— Чудеса-а… — восхищенно протянул я. — Еще бы пиво в стакане не кончалось и ростом чуть пониже был, и совсем здорово…
Мы притащили в зал кухонный стол-раскладушку, разложили его, застелили нарядной, прожженной окурками всего в двух местах скатертью; украсили всевозможными блюдами с закусками и пузатыми коньячными бутылками. Нашлось и игристое вино, темно-красное и светлое; его мы водрузили на середину стола, потом уселись на диване, включили телевизор и выпили по этому поводу коньяку.
— За телевидение! За Бога!
— Не богохульствуй, — строго возразил Громов. — Не сотвори кумира. Просто за Бога!
Я выпил и вспомнил о рекордере и стакане на голове мальчишки; как оказалось, Громов тоже это вспомнил. Мы немедленно выключили телевизор, сняли стакан с головы мальчишки (не пролилось ни капли!), включили рекордер на прослушивание и стали очень внимательно слушать тишину.
— Долго что-то, — после пяти минут тишины сказал Леша.
— Долго, — согласился я и включил ускоренное воспроизведение.
— Тишина ускорилась, — изрек Громов, опрокинув в рот рюмку.
— Как может тишина ускориться, Громов? — поинтересовался я, в бешеном темпе наворачивая салат из крабовых палочек. Мельком взглянул на часы, которые висели на стене. Стрелки троились, но ничего страшного в этом не было: я посмотрел на среднюю. До Нового года оставался час.
— А как может ноль стать больше? — спросил Леша. — Как он может стать величественнее?
— Ы?
— Вот ты скажи мне, президент Евросоюза — ноль?
— Без палочки, — подтвердил я, подливая коньячку.
— А по телику говорят, что он больше чем простой политик стал, что он величественнее многих властелинов прошлого! А чем он величественнее? По всему миру мясной кризис — скотина дохнет, а никто не знает почему. И еще этот дурацкий закон, который протащили «зеленые» — насчет того, что звери тоже разумны и есть их нельзя. К чему он привел? К тому, что несчастным зверям колют гадость, от которой они тупеют, а мы этих дебильных зверей жрем. Даже стыдно как-то. Жрем идиотов. Я, может, умных зверей есть хочу! Так почему, я спрашиваю, идиота называют величественным?
— Потому что он экспериментирует. Пытается вывести человечество из тупика нестандартными методами, — изрек я, стукнул фужером о бутылку шампанского (Лешкин фужер покоился без дела) и озвучил: — Дзень.
— Абсурдными методами! — возмутился Громов. — Если хочешь, я считаю президента Евросоюза люмпеном, пришедшим к власти. Фашистом, черт возьми, я его считаю. И просто чокнутым придурком.
— Почему же он у власти? Парадокс!
— Не парадокс, нет. господин мой хороший, не парадокс! Всего лишь проблема мента… ик…
— Мента?
— Менталитета! — Леша не сказал, а выплюнул это слово, будто оно было жеваной-пережеваной жевательной резинкой. — Прости старика за откровенность, Кир, я в последнее время перестал людям доверять — как нашим, таки забугорным. С ума все посходили. А лидеры, в том числе президент Евросоюза, чокнулись. Мир у пропасти, а Бог притворяется, что не видит. Богу начхать. Бог решил провести эксперимент и подсыпал в воздух волшебный порошок, из-за которого у людей поехала крыша. Бог — люмпен!
— Просил не богохульствовать, а сам что говоришь? Непорядок, Громов! — сказал я. — Кстати, что слово «люмпен» означает?
Громов не ответил. Он размахивал руками и кричал:
— Скажу как на духу, Кирюха, ведь я мог сына из детдома взять, сумел бы! Но не доверяю людям, Кирюха, не доверяю! Не хватило бы мне духу смотреть, как из ребенка-ангелочка зверь вырастает, нет, не получилось бы. Проблема в том, что люди созданы по Божьему подобию, а Бог отвернулся от нас. Вот и пошел я поэтому в «РОБОТА.НЕТ», вот и взял поэтому…
— Ядзбпсурнсп…
Я нажал на «паузу».
— Громов, твою мать, ты слышал?
Леша трезвел на глазах. Он собрался, как перед прыжком с трамплина, и кивнул мне:
— Записалось что-то. Перемотай назад, и давай послушаем.
Я послушно перемотал.
— Яша дзот бра петух супчик рот армянин слоник пост яд.
— Чего? Какой еще армянин? А ну сложи первые буквы слов, а то у меня мысли заплетаются!
— Ядбпср… язык сломать можно! Еще хуже, чем в прошлый раз.
— А что, кстати, в прошлый раз было?
— Яна… с зимой что-то связанное… дальше не помню.
Громов-старший заскрежетал зубами:
— Блин, чую, опять код какой-то… ладно, думаю, потом мы это расшифруем, успеем. Он свою первую фразу месяца два говорил без передыху — и с этой примерно то же будет. Давай, Кирюха, за нас!
Мы чокнулись и продолжили увлекательное, пропитанное этиловым спиртом путешествие в большой, величественный ноль.
Утром я проснулся от головной боли и собственного кашля. Проснулся, как ни странно, в своей постели. Смутно помнил, что попрощался с Громовым часа в три ночи. Вспомнилось также, что робот говорил еще что-то, вспомнилось, как мы с Лешкой бегали, роняя мебель, по комнатам, искали ручку, а когда нашли ее, забыли Колину фразу, плюнули и пошли пить дальше.
Ближе к трем Громов сознался, что когда-то у него была семья, рассказал, что с семьей приключилось (наврал с три короба, наверное), а я поведал ему, почему развелся с Машенькой Карповой. Рассказывал, не стесняясь слез. Потом мы обнялись и орали песню — какую, точно не помню. Что-то про холода, низкое серое небо и этап, который бредет в Тверь; про парнишку, который поймал воробьишку, но не съел его немедля, а закопал в землю. А через неделю воробья выкопала его возлюбленная, которая шла с женским этапом, и съела. А потом мальчишка умер сам, и, следуя завещанию, накарябанному кровью на полосатой робе, друзья-зэки закопали его. А через неделю…
Потом я пошел домой.
И вот сейчас лежу в постели. Болит голова — ох, зря мы коньяк с шампанским мешали! — и кашляю без перерыва, потому что зарождающаяся болезнь нещадно дерет горло.
— Заболел, блин, — прохрипел я искусственной елке, — зачем было на балкон выходить в одной куртке?
Елка ничего не ответила. Красные и желтые фонарики уныло свисали с нее, пыльные шарики лениво качались на облезлых еловых лапах. «Дождик» уродливыми космами спускался к полу.
Я сполз с кровати и попытался попасть ногами в тапочки — попадалось плохо, потому что сволочные ноги дрожали.
— А ведь Громов наверняка не заболел, — разозлился я, — точно, жив-здоров, хоть и был на морозе в одной рубашке. С него как с гуся вода!
Тут я вспомнил о курице, которой меня снабдил Игорек. Тупая птица до сих пор морозится в холодильнике. Вчера я ее так и не приготовил. Не приготовил потому, что ни разу с курицей кулинарных отношений не имел; готовкой занималась жена, а до жены, помнится, мать. Поначалу я надеялся, что курицу приготовит Игорева суженая, когда они семьей будут праздновать Новый год у меня, но увы. Без Маши я никому не нужен, даже семье лучшего друга. И никто теперь не запечет для меня в духовке проклятую птицу.
— Надо было курицу вчера к Громову оттаранить, — пробормотал я, идя вдоль стенки, чтобы не упасть, — он кулинар знатный, чего-нибудь сварганил бы, а впрочем, и ладно, что не оттаранил, все равно мы пьяные были, а в алкогольном состоянии еду не распробовать, спирт на вкусовые анализаторы пагубно влияет.
Разговор сам с собой и убедительные аргументы успокоили меня, к тому же мне удалось наконец добраться до кухни. Здесь я заварил чашку крепчайшего чая и залпом выпил его, закусывая лимоном (кроме лимона, соевого соуса, курицы и полпакета молока, в холодильнике ничего не было). Горлу чуть полегчало. Пока пил чай, глядел в окно, на котором таяли, стекая к раме, морозные узоры. На улице было тихо и пока бело, хотя температура держалась около нуля. К полудню снег подтает основательно и от новогодней белизны не останется и следа. Зато наружу полезет всякое дерьмо. Оно всегда лезет наружу первым.
Вздохнув, я повернулся к холодильнику и достал из него открытый пакет молока. Понюхал. Сделал глоток — молоко скисло, причем давно. Подумаешь!
Пока пил, глядел на то, что лежало на холодильнике.
Вот что там было: старый радиоприемник, хрустальная ваза, на дне которой валялись конфетные фантики без конфет, кусочек черствого печенья, ручка без стержня, засаленная колода игральных карт и блокнот. Блокнот был старый, замусоленный; края обложки истрепались и разлохматились. Я взял блокнот. Пролистал. Между страниц нашел выцветший листок с номером телефона. Номер был незнакомый.
Я повертел листок в руках. Вспомнил давний-давний вечер, промозглую осень, панельную девятиэтажку в темных полосах от дождя и ее — раскрашенную в угольно-черный макияж несчастную девчонку, а по совместительству — подстилку всего класса.
Лена. Девушка, которая осталась инвалидом на всю жизнь.
Я вернулся в прихожую, уселся на табурет, а телефонный аппарат поставил на колени. Глядя в бумажку, набрал номер. В трубке раздались длинные гудки. Один. Другой. Может, Лена там уже не живет? Третий. Все, хватит. Новый Год, люди отдыхают. Четвертый. Пора вешать трубку. Пятый. Последний раз, и все! Ше…
— Алло!
— Алло… можно Лену? Она ведь… здесь живет?
— Живет… это я.
Голос у нее изменился; стал усталый и безразличный. На всякий случай я уточнил:
— Вы — та самая Лена, которая несколько месяцев училась в школе номер восемь и давала всему…
— Кир, ты, что ли?
— …
— Чего молчишь?
— Думал, соврать или не надо.
— …
— Лена…
— Опять убежать хотел?
— Да, это я. Кир.
— Я поняла. — Она усмехнулась.
— Как ты?
— Да так… катаюсь.
— На лыжах по снегу с Эвереста? — схохмил я, надеясь приободрить Лену.
— В инвалидной коляске. Дома по разбитому паркету. Я думала, ты знаешь.
— …
— Сочиняешь правдоподобную ложь?
— Да, знаю. Ты извини, что не позвонил тогда. Поболтать или еще что. Но куча проблем навалилась. То книжка интересная, то передача по телику, то с компашкой пиво пили; Машка опять же; а еще вместе с Игорьком участвовал в демонстрации за ограничение прав сексуальных меньшинств. Очень важная демонстрация, ты не думай. Чертовы педики все заполонили. В смысле тогда заполонили, сейчас их поубавилось. В общем, занят был. Сама теперь убедилась в этом, и никакого морального права винить меня у тебя нету.
— Что с тобой, Кир?
— Ы?
— Я спрашиваю, что с тобой. Ты… не такой. Я к тому, что когда-то ты был благородный… не знаю… самый правильный мальчишка в классе; и я ждала твоего звонка… знал бы ты, как я ждала твоего звонка. Каждую ночь. Каждый вечер. Сидела в инвалидной коляске и ждала. Отец проходил мимо, вздыхал, спрашивал, когда пойду спать, — я посылала его на хрен и ждала. Впрочем, я всегда посылала его на хрен. Потому что папа не давал мне развиться. Не давал стать… свободной. Он меня провожал в школу до третьего класса, представляешь? За ручку водил, и девчонки смеялись, а я плакала. И потом я плакала, когда эти шлюхи обсуждали в школьном сортире, скольким пацанам дали; курили тонкие сигареты и, хрипло смеясь, хвастали, у кого из парней член больше. А я стояла рядом и молчала. И плакала. Мне не о чем было с ними говорить. Впрочем, неважно. По-тому что теперь ты изменился. И звонишь мне, чтобы говорить гадости. Чтобы рассказать, как ты боролся с педиками, вместо того чтоб позвонить. Так?
— Нет. Я звоню, чтобы… ну чтобы успокоить совесть. Чтобы эта чертовка заткнулась. Чтобы можно было во всем обвинить тебя — ведь именно ты виновата, что я не позвонил. Вела себя неправильно. Пыталась меня соблазнить. А я был молодой и идеалист. Признайся, тебе хоть немного стыдно?
— Кир, ты серьезно или тебя «несет»?
— Не знаю.
— Кир, не придуривайся. Это не ты, я знаю. Это не можешь быть ты. Ты не мог так измениться! — Кажется, она заплакала.
— Лена…
— В любом случае я рада.
— Что я позвонил?
— Нет. Что я выпрыгнула из окна и стала… этим. Иначе я могла превратиться во что-то вроде тебя.
— Но…
— Кир, попробуй измениться в обратную сторону. Если еще не поздно.
Короткие гудки.
Я с силой шмякнул блокнот о трельяж — он заскользил по гладкой поверхности и шлепнулся с другой стороны в самую груду книг. Сначала я хотел достать его, даже перегнулся через трельяж, но потом плюнул. «К черту все», — сказал я про себя и вернулся на кухню. Там прежде всего подошел к окну, уперся ладонями в подоконник и зевнул на стекло. Белое от дыхания пятно протер рукой. Стекло было холодным: окна на зиму заклеить я забыл.
— Сволочи! — крикнул я.
Легче не стало.
Тогда я распахнул окно настежь, выхватил курицу из морозилки и швырнул ее в окно.
— Получите, гады! — крикнул я.
— Ох, бл…
Внизу в белом снегу сидел, очумело тряся головой, мужик в коричневом пальто и серой вязаной шапке; он пополз на четвереньках по снегу, из-под шапки его сочилась кровь, а рядом валялась моя курица.
— …лят-т-ть… — шептал мужик. Он увидел курицу и попытался встать, но ноги его задрожали, подкосились, и мужик снова пополз, толкая перед собой тушку. Он полз, а сзади оставался красный след, но все равно мужик был счастлив. Он кричал на всю улицу «Ура!», толкал курицу и истекал кровью. Я наблюдал за этой сценой с открытым ртом, а потом, словно очнувшись, захлопнул окно.
Меня трясло. Я говорил себе:
— Видишь, к чему приводит твое поведение, Полев. Надо тебе выйти на улицу и прогуляться; хорошенько обмозговать нынешнее состояние. Надо выйти и пройтись по белому снежку, который успело натрусить за ночь; скоро он растает, а ты, как дурак, пропустишь этот день. Надо тебе погулять и подумать: пора решать что-то насчет проклятой жизни; надо измениться, забыть старое — первое января все-таки. Мужика вон курицей чуть насмерть не зашиб. Итак, решено! Одеваюсь и иду. И эта прогулка ознаменует начало новой жизни. Простой, но прекрасной. Не будет больше размышлений по ночам, не будет поедания наволочки, не будет ненависти на работе, не будет курицы, летящей в окно и стукающей по башке прохожего. Прекрасный белый снег очистит все. Я изменюсь… в обратную сторону.
Я допил чай и пошел в прихожую — одеваться.
МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ПЕРВАЯ
Сплетение второе
На улице было пустынно, и мир вне подъезда показался мне миром молочно-белой тишины. В нем правили безмолвие и недобитые вороны на старом тополе, что растет рядом с детской площадкой.
Вороны тихонько каркали, стараясь забраться на ветку повыше, и оттуда беспокойно разглядывали окрестности. Они зорко следили за редкими передвижениями соседей-людей в сторону супермаркета. Люди выглядели грустными и блеклыми на фоне снега. Прохожих, казалось, начеркала чья-то неумелая рука, а ворон нет — ворон нарисовал мастер; резкими мазками выделил наглые глаза, грифелем очертил крылья и клювы.
Я вспомнил, что за каждую пичугу в мясницкой на Герасименко дают полштуки, и решил вернуться домой за любимой воздушкой «Волк-11», но передумал. Непорядок отстреливать на Новый год невинных птиц. Хотя орут они, конечно, препротивно.
Руки в карманы, и я вот гуляю по свежему снежку, обновляю его, проделываю в сугробах тропу. Приятно осознавать себя одним из первооткрывателей новогоднего снега, но жаль все-таки, что я не самый первый: в стороне протоптана еще одна дорожка, на которой изрядное количество чужих следов.
Конечно, это нечестно. По всем законам справедливости я должен был первым испоганить хрустящее белоснежье, первым втоптать его в грязь, а тут — глядите-ка — кто-то успел раньше!
— Не знаю. Но что за нами следят — факт. Первого я заманил в подворотню и настучал хорошенечко по башке. Второй не повелся, остался ждать меня у арки.
— У тебя паранойя, Громов, — сказал я. Похолодало, и я отхлебнул еще коньячку. На этот раз его вкус не показался мне таким уж мерзким. — За тобой не следит даже Бог. Всем плевать на тебя, Громов.
Он не ответил, но я увидел, как по его щеке катится одинокая слезинка.
Меня чуть не стошнило. С трудом, но сдержался. Отвернулся, чтобы успокоить разбушевавшийся желудок; отхлебнул из бутылки и вроде бы успокоил.
Потом хотел сказать еще что-то, но посмотрел на Лешку и застыл с открытым ртом: у него в руках была точно такая же бутылка, как у меня. И он пил из нее! Я посмотрел на свою руку — коньяк на месте, замерзшее бутылочное стекло холодит ладонь.
— Эй, Громов, как ты это делаешь?
— Чего «делаешь»?
— Твоя бутылка у меня! Почему же она и у тебя?
Громов поглядел на меня пристально:
— Ты что, успел уже выпить?
— На работе, — признался я, — сегодня не работали, с утра приняли по пять капель, а потом еще по семь. Но не просто так, а за дело: коллега наш в реанимацию попал, хулиганы его избили, и теперь он балансирует на грани между жизнью и смертью, поэтому мы и выпили за него. Улучшили Мишкину карму, слив во время застолья его грешки на себя. Появилась надежда, что он выкарабкается.
— Что за бред?
— Начальник системщиков так сказал, Павлыч. Он выпил больше всех и признался, что мечтает стать то ли буддистом, то ли иудаистом — я плохо усвоил, кем именно, потому что принял тоже немало, но что про карму речь велась — точно.
— Так вот, — сказал в ответ Громов, — если бы ты, любезный друг, с утра не принимал и не якшался с язычниками, то сохранил бы некоторую ясность рассудка и сообразил бы, что бутылка у нас не одна и та же, что их две и они очень даже разные. Ты сумел бы тогда догадаться, что существует ненулевая вероятность того, что я купил под Новый год не одну бутылку коньяка, а две или даже три! Это во-первых. А во-вторых, твой Павлыч скотина та еще, раз отворачивается от истинного Бога и ударяется в язычество.
— В буддизм, Громов!
— Один хрен. Для Бога все другие религии равны, и даже самый положительный буддист будет гореть в аду, а у самого мерзопакостного христианина есть шанс выкарабкаться.
Я схватился за голову:
— Леша, не грузи, — и сделал еще глоток.
— Мандарин не едет потомкам любовницы оказию хочет оказать, — сказал Коля и чихнул.
— Прикольный у тебя робот, Громов, — похвалил я, — даже чихать умеет. А он не простудится?
— Если бы… — с горечью протянул Лешка.
— Понятно.
— Устал я, Кирюха, — признался Громов-старший и дерябнул в очередной раз коньячку. — Нету прогресса: колесами пичкаю — не помогает. К психиатру водил, тот только руками махал, мол, на роботах не специализируюсь. Есть, говорят, в столице один специалист, Макаров его фамилия или Макаренко, точно не помню. Помню только — что-то хохлацкое в его фамилии проскакивает, впрочем, что в Макарове хохлацкого? Ничего. Значит, все ж Макаренко… но принимает он у черта на куличках, и очередь к нему, говорят, немалая, и не факт, что поможет.
Я выпил еще, наблюдая, как последний солнечный лучик исчезает в белесом тумане.
Признался ни с того ни с сего:
— Надоела мне работа. Стыдно сказать кому, где работаю — засмеют! Казалось бы, пускай смеются, лишь бы отношение на работе ко мне хорошее было, но и этого нет! Хохмят за спиной, шефу наверняка доносы строчат, зубоскалят в сортире — сам слышал. Павлыч после вчерашнего случая ходит за мной по пятам, выпытывает, что я в кабинете у Шутова делал, морду свою жиром заплывшую везде сует… А я ничего такого не делал! Я просто хотел спросить, как там его маленькая шлюха-дочь поживает и почему фотка ее до сих пор на сайте висит! Уроды… ненавижу их, Леша!
— С наступающим тебя, Кир, — невесело улыбнулся Леша и протянул мимо перегородки бутылку. — Не везет нам в жизни не потому, что мы козявки какие, — совсем нет. Не везет нам потому, что Бог нас испытывает.
Мы чокнулись.
«Дзень!» — дзенькнула бутылка.
— Дзен-буддизм, — сказал я. — Именно так.
— Язычество! — Леша нахмурился. — Плохо.
— Это я и имел в виду! Язычество — ужасно. Христианство рулит. Гей-гоп, даешь христианскую идею в массы!
Громов снова подобрел.
Меня охватило какое-то трепетное чувство, сродни приязни. Леша, конечно, рохля и повернут на религии, но беды у нас похожие, и мы одинокие опять же оба. Э-эх!..
— Яна озимые траст пони туман сотня арбуз словокоса ярило, — выпалил Коля и замолчал.
Мы тоже заткнулись.
— Что он сказал? — прошептал Громов-старший.
— Яот… блин, в голове путается. — Я прижал указательный палец ко лбу, стараясь сориентироваться, собрать мысли в одну точку, туда, где расположилась подушечка указательного пальца. — Яотптс… тьфу, ерунда получается!
— Дуй ко мне, — предложил Лешка. — Будем думать вместе. Тащи заодно всю закуску, которая у тебя есть.
Но думать сразу не получилось. Сначала я помогал Лешке чистить картошку, а потом мы вместе резали кружочками колбасу и лук, вареные яйца тоже резали — на салаты, но не кружочками, а кубиками. Изредка подгоняли уставшие организмы рюмкой коньяку. Колю установили посреди зальной комнаты и подключили к электрической сети — заряжаться. На полу перед ним оставили микрофон, который присоединили к старенькому DVD-рекордеру.
— На тот случай, если он опять что-нибудь скажет — все запишется, — объяснил довольный Леша.
— Надо же, — удивился я, уже изрядно пьяный.
Пока мотались из кухни в зал и обратно, Леша показал фокус: аккуратно поставил стакан, наполненный пивом, на рыжую голову киборга. Стакан стоял ровно и не дрожал.
— Хоть час так простоит, ни капли не прольется, — похвастался Громов-старший.
— Чудеса-а… — восхищенно протянул я. — Еще бы пиво в стакане не кончалось и ростом чуть пониже был, и совсем здорово…
Мы притащили в зал кухонный стол-раскладушку, разложили его, застелили нарядной, прожженной окурками всего в двух местах скатертью; украсили всевозможными блюдами с закусками и пузатыми коньячными бутылками. Нашлось и игристое вино, темно-красное и светлое; его мы водрузили на середину стола, потом уселись на диване, включили телевизор и выпили по этому поводу коньяку.
— За телевидение! За Бога!
— Не богохульствуй, — строго возразил Громов. — Не сотвори кумира. Просто за Бога!
Я выпил и вспомнил о рекордере и стакане на голове мальчишки; как оказалось, Громов тоже это вспомнил. Мы немедленно выключили телевизор, сняли стакан с головы мальчишки (не пролилось ни капли!), включили рекордер на прослушивание и стали очень внимательно слушать тишину.
— Долго что-то, — после пяти минут тишины сказал Леша.
— Долго, — согласился я и включил ускоренное воспроизведение.
— Тишина ускорилась, — изрек Громов, опрокинув в рот рюмку.
— Как может тишина ускориться, Громов? — поинтересовался я, в бешеном темпе наворачивая салат из крабовых палочек. Мельком взглянул на часы, которые висели на стене. Стрелки троились, но ничего страшного в этом не было: я посмотрел на среднюю. До Нового года оставался час.
— А как может ноль стать больше? — спросил Леша. — Как он может стать величественнее?
— Ы?
— Вот ты скажи мне, президент Евросоюза — ноль?
— Без палочки, — подтвердил я, подливая коньячку.
— А по телику говорят, что он больше чем простой политик стал, что он величественнее многих властелинов прошлого! А чем он величественнее? По всему миру мясной кризис — скотина дохнет, а никто не знает почему. И еще этот дурацкий закон, который протащили «зеленые» — насчет того, что звери тоже разумны и есть их нельзя. К чему он привел? К тому, что несчастным зверям колют гадость, от которой они тупеют, а мы этих дебильных зверей жрем. Даже стыдно как-то. Жрем идиотов. Я, может, умных зверей есть хочу! Так почему, я спрашиваю, идиота называют величественным?
— Потому что он экспериментирует. Пытается вывести человечество из тупика нестандартными методами, — изрек я, стукнул фужером о бутылку шампанского (Лешкин фужер покоился без дела) и озвучил: — Дзень.
— Абсурдными методами! — возмутился Громов. — Если хочешь, я считаю президента Евросоюза люмпеном, пришедшим к власти. Фашистом, черт возьми, я его считаю. И просто чокнутым придурком.
— Почему же он у власти? Парадокс!
— Не парадокс, нет. господин мой хороший, не парадокс! Всего лишь проблема мента… ик…
— Мента?
— Менталитета! — Леша не сказал, а выплюнул это слово, будто оно было жеваной-пережеваной жевательной резинкой. — Прости старика за откровенность, Кир, я в последнее время перестал людям доверять — как нашим, таки забугорным. С ума все посходили. А лидеры, в том числе президент Евросоюза, чокнулись. Мир у пропасти, а Бог притворяется, что не видит. Богу начхать. Бог решил провести эксперимент и подсыпал в воздух волшебный порошок, из-за которого у людей поехала крыша. Бог — люмпен!
— Просил не богохульствовать, а сам что говоришь? Непорядок, Громов! — сказал я. — Кстати, что слово «люмпен» означает?
Громов не ответил. Он размахивал руками и кричал:
— Скажу как на духу, Кирюха, ведь я мог сына из детдома взять, сумел бы! Но не доверяю людям, Кирюха, не доверяю! Не хватило бы мне духу смотреть, как из ребенка-ангелочка зверь вырастает, нет, не получилось бы. Проблема в том, что люди созданы по Божьему подобию, а Бог отвернулся от нас. Вот и пошел я поэтому в «РОБОТА.НЕТ», вот и взял поэтому…
— Ядзбпсурнсп…
Я нажал на «паузу».
— Громов, твою мать, ты слышал?
Леша трезвел на глазах. Он собрался, как перед прыжком с трамплина, и кивнул мне:
— Записалось что-то. Перемотай назад, и давай послушаем.
Я послушно перемотал.
— Яша дзот бра петух супчик рот армянин слоник пост яд.
— Чего? Какой еще армянин? А ну сложи первые буквы слов, а то у меня мысли заплетаются!
— Ядбпср… язык сломать можно! Еще хуже, чем в прошлый раз.
— А что, кстати, в прошлый раз было?
— Яна… с зимой что-то связанное… дальше не помню.
Громов-старший заскрежетал зубами:
— Блин, чую, опять код какой-то… ладно, думаю, потом мы это расшифруем, успеем. Он свою первую фразу месяца два говорил без передыху — и с этой примерно то же будет. Давай, Кирюха, за нас!
Мы чокнулись и продолжили увлекательное, пропитанное этиловым спиртом путешествие в большой, величественный ноль.
Утром я проснулся от головной боли и собственного кашля. Проснулся, как ни странно, в своей постели. Смутно помнил, что попрощался с Громовым часа в три ночи. Вспомнилось также, что робот говорил еще что-то, вспомнилось, как мы с Лешкой бегали, роняя мебель, по комнатам, искали ручку, а когда нашли ее, забыли Колину фразу, плюнули и пошли пить дальше.
Ближе к трем Громов сознался, что когда-то у него была семья, рассказал, что с семьей приключилось (наврал с три короба, наверное), а я поведал ему, почему развелся с Машенькой Карповой. Рассказывал, не стесняясь слез. Потом мы обнялись и орали песню — какую, точно не помню. Что-то про холода, низкое серое небо и этап, который бредет в Тверь; про парнишку, который поймал воробьишку, но не съел его немедля, а закопал в землю. А через неделю воробья выкопала его возлюбленная, которая шла с женским этапом, и съела. А потом мальчишка умер сам, и, следуя завещанию, накарябанному кровью на полосатой робе, друзья-зэки закопали его. А через неделю…
Потом я пошел домой.
И вот сейчас лежу в постели. Болит голова — ох, зря мы коньяк с шампанским мешали! — и кашляю без перерыва, потому что зарождающаяся болезнь нещадно дерет горло.
— Заболел, блин, — прохрипел я искусственной елке, — зачем было на балкон выходить в одной куртке?
Елка ничего не ответила. Красные и желтые фонарики уныло свисали с нее, пыльные шарики лениво качались на облезлых еловых лапах. «Дождик» уродливыми космами спускался к полу.
Я сполз с кровати и попытался попасть ногами в тапочки — попадалось плохо, потому что сволочные ноги дрожали.
— А ведь Громов наверняка не заболел, — разозлился я, — точно, жив-здоров, хоть и был на морозе в одной рубашке. С него как с гуся вода!
Тут я вспомнил о курице, которой меня снабдил Игорек. Тупая птица до сих пор морозится в холодильнике. Вчера я ее так и не приготовил. Не приготовил потому, что ни разу с курицей кулинарных отношений не имел; готовкой занималась жена, а до жены, помнится, мать. Поначалу я надеялся, что курицу приготовит Игорева суженая, когда они семьей будут праздновать Новый год у меня, но увы. Без Маши я никому не нужен, даже семье лучшего друга. И никто теперь не запечет для меня в духовке проклятую птицу.
— Надо было курицу вчера к Громову оттаранить, — пробормотал я, идя вдоль стенки, чтобы не упасть, — он кулинар знатный, чего-нибудь сварганил бы, а впрочем, и ладно, что не оттаранил, все равно мы пьяные были, а в алкогольном состоянии еду не распробовать, спирт на вкусовые анализаторы пагубно влияет.
Разговор сам с собой и убедительные аргументы успокоили меня, к тому же мне удалось наконец добраться до кухни. Здесь я заварил чашку крепчайшего чая и залпом выпил его, закусывая лимоном (кроме лимона, соевого соуса, курицы и полпакета молока, в холодильнике ничего не было). Горлу чуть полегчало. Пока пил чай, глядел в окно, на котором таяли, стекая к раме, морозные узоры. На улице было тихо и пока бело, хотя температура держалась около нуля. К полудню снег подтает основательно и от новогодней белизны не останется и следа. Зато наружу полезет всякое дерьмо. Оно всегда лезет наружу первым.
Вздохнув, я повернулся к холодильнику и достал из него открытый пакет молока. Понюхал. Сделал глоток — молоко скисло, причем давно. Подумаешь!
Пока пил, глядел на то, что лежало на холодильнике.
Вот что там было: старый радиоприемник, хрустальная ваза, на дне которой валялись конфетные фантики без конфет, кусочек черствого печенья, ручка без стержня, засаленная колода игральных карт и блокнот. Блокнот был старый, замусоленный; края обложки истрепались и разлохматились. Я взял блокнот. Пролистал. Между страниц нашел выцветший листок с номером телефона. Номер был незнакомый.
Я повертел листок в руках. Вспомнил давний-давний вечер, промозглую осень, панельную девятиэтажку в темных полосах от дождя и ее — раскрашенную в угольно-черный макияж несчастную девчонку, а по совместительству — подстилку всего класса.
Лена. Девушка, которая осталась инвалидом на всю жизнь.
Я вернулся в прихожую, уселся на табурет, а телефонный аппарат поставил на колени. Глядя в бумажку, набрал номер. В трубке раздались длинные гудки. Один. Другой. Может, Лена там уже не живет? Третий. Все, хватит. Новый Год, люди отдыхают. Четвертый. Пора вешать трубку. Пятый. Последний раз, и все! Ше…
— Алло!
— Алло… можно Лену? Она ведь… здесь живет?
— Живет… это я.
Голос у нее изменился; стал усталый и безразличный. На всякий случай я уточнил:
— Вы — та самая Лена, которая несколько месяцев училась в школе номер восемь и давала всему…
— Кир, ты, что ли?
— …
— Чего молчишь?
— Думал, соврать или не надо.
— …
— Лена…
— Опять убежать хотел?
— Да, это я. Кир.
— Я поняла. — Она усмехнулась.
— Как ты?
— Да так… катаюсь.
— На лыжах по снегу с Эвереста? — схохмил я, надеясь приободрить Лену.
— В инвалидной коляске. Дома по разбитому паркету. Я думала, ты знаешь.
— …
— Сочиняешь правдоподобную ложь?
— Да, знаю. Ты извини, что не позвонил тогда. Поболтать или еще что. Но куча проблем навалилась. То книжка интересная, то передача по телику, то с компашкой пиво пили; Машка опять же; а еще вместе с Игорьком участвовал в демонстрации за ограничение прав сексуальных меньшинств. Очень важная демонстрация, ты не думай. Чертовы педики все заполонили. В смысле тогда заполонили, сейчас их поубавилось. В общем, занят был. Сама теперь убедилась в этом, и никакого морального права винить меня у тебя нету.
— Что с тобой, Кир?
— Ы?
— Я спрашиваю, что с тобой. Ты… не такой. Я к тому, что когда-то ты был благородный… не знаю… самый правильный мальчишка в классе; и я ждала твоего звонка… знал бы ты, как я ждала твоего звонка. Каждую ночь. Каждый вечер. Сидела в инвалидной коляске и ждала. Отец проходил мимо, вздыхал, спрашивал, когда пойду спать, — я посылала его на хрен и ждала. Впрочем, я всегда посылала его на хрен. Потому что папа не давал мне развиться. Не давал стать… свободной. Он меня провожал в школу до третьего класса, представляешь? За ручку водил, и девчонки смеялись, а я плакала. И потом я плакала, когда эти шлюхи обсуждали в школьном сортире, скольким пацанам дали; курили тонкие сигареты и, хрипло смеясь, хвастали, у кого из парней член больше. А я стояла рядом и молчала. И плакала. Мне не о чем было с ними говорить. Впрочем, неважно. По-тому что теперь ты изменился. И звонишь мне, чтобы говорить гадости. Чтобы рассказать, как ты боролся с педиками, вместо того чтоб позвонить. Так?
— Нет. Я звоню, чтобы… ну чтобы успокоить совесть. Чтобы эта чертовка заткнулась. Чтобы можно было во всем обвинить тебя — ведь именно ты виновата, что я не позвонил. Вела себя неправильно. Пыталась меня соблазнить. А я был молодой и идеалист. Признайся, тебе хоть немного стыдно?
— Кир, ты серьезно или тебя «несет»?
— Не знаю.
— Кир, не придуривайся. Это не ты, я знаю. Это не можешь быть ты. Ты не мог так измениться! — Кажется, она заплакала.
— Лена…
— В любом случае я рада.
— Что я позвонил?
— Нет. Что я выпрыгнула из окна и стала… этим. Иначе я могла превратиться во что-то вроде тебя.
— Но…
— Кир, попробуй измениться в обратную сторону. Если еще не поздно.
Короткие гудки.
Я с силой шмякнул блокнот о трельяж — он заскользил по гладкой поверхности и шлепнулся с другой стороны в самую груду книг. Сначала я хотел достать его, даже перегнулся через трельяж, но потом плюнул. «К черту все», — сказал я про себя и вернулся на кухню. Там прежде всего подошел к окну, уперся ладонями в подоконник и зевнул на стекло. Белое от дыхания пятно протер рукой. Стекло было холодным: окна на зиму заклеить я забыл.
— Сволочи! — крикнул я.
Легче не стало.
Тогда я распахнул окно настежь, выхватил курицу из морозилки и швырнул ее в окно.
— Получите, гады! — крикнул я.
— Ох, бл…
Внизу в белом снегу сидел, очумело тряся головой, мужик в коричневом пальто и серой вязаной шапке; он пополз на четвереньках по снегу, из-под шапки его сочилась кровь, а рядом валялась моя курица.
— …лят-т-ть… — шептал мужик. Он увидел курицу и попытался встать, но ноги его задрожали, подкосились, и мужик снова пополз, толкая перед собой тушку. Он полз, а сзади оставался красный след, но все равно мужик был счастлив. Он кричал на всю улицу «Ура!», толкал курицу и истекал кровью. Я наблюдал за этой сценой с открытым ртом, а потом, словно очнувшись, захлопнул окно.
Меня трясло. Я говорил себе:
— Видишь, к чему приводит твое поведение, Полев. Надо тебе выйти на улицу и прогуляться; хорошенько обмозговать нынешнее состояние. Надо выйти и пройтись по белому снежку, который успело натрусить за ночь; скоро он растает, а ты, как дурак, пропустишь этот день. Надо тебе погулять и подумать: пора решать что-то насчет проклятой жизни; надо измениться, забыть старое — первое января все-таки. Мужика вон курицей чуть насмерть не зашиб. Итак, решено! Одеваюсь и иду. И эта прогулка ознаменует начало новой жизни. Простой, но прекрасной. Не будет больше размышлений по ночам, не будет поедания наволочки, не будет ненависти на работе, не будет курицы, летящей в окно и стукающей по башке прохожего. Прекрасный белый снег очистит все. Я изменюсь… в обратную сторону.
Я допил чай и пошел в прихожую — одеваться.
МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ПЕРВАЯ
— Если ты сумел выстрелить в нарисованного героя, сумеешь и в настоящего, — сказал я громко и внятно, стреляя Маше в лицо. Пуля вошла ей в переносицу, раздробила кость и взорвала затылок темно-красным цветком; Маша повалилась на пол. Ее голова ударилась о пол с глухим стуком, глаза подернулись белой пленкой. Легкое голубое платьице трогательно облепило Машины бедра. Левая ножка дернулась и застыла.
Я склонился над ней и застыл тоже. Мэр за моей спиной шумно выдохнул.
— Ты чего натворил, твою мать?! Это же…
— Фантом. Нарисованный герой. Выдумка.
— Откуда ты знаешь?
— Я не видел ее возраст.
— Ах да…
Он подошел к Машеньке на деревянных ногах, наклонил голову так, что стало видно плешь на его затылке:
— Как живая. Что же здесь происходит все-таки?
— Не знаю, — пробормотал я, усаживаясь на пол, вертя в руках пистолет, который мы добыли у поверженного охранника. — Скорее всего, старые друзья шалят.
— Как это?
— Потом объясню.
Мы стояли посреди темного коридора; его освещали тусклые лампы дневного света, которые крепились на стенах под самым потолком. Мы со страхом глядели вдоль анфилады, а серые двери в камеры поскрипывали на сквозняке. Двери были сварены из кусков металла; в местах стыка шел неровный шов, а в верхней части двери умещалось оконце, закрытое жестяной ставенкой. В самих камерах было пусто.
Сумерки впереди и сзади, запах плесени и звук капающей воды где-то сбоку. И тело ненастоящей Маши на грязном бетонном полу.
— Сколько мы уже идем? — тихо спросил мэр, усаживаясь рядом. От него воняло потом. Мэр боялся. Мэр жалел уже, что увязался за мной.
— Час. Может, полтора.
— Вернемся назад?
— Сзади ничего уже нет.
— Какого черта тогда ты лыбишься? — разозлился он. — Ты меня потащил за собой! Ты! Тебе и вытаскивать!
— Остынь. Ты сам за мной пошел.
— Где мы?
— Возможно, мы сидим в камерах. Или лежим. На нарах. Спим. Все, что происходит вокруг, — всего лишь сон.
— Шутки вздумал шутить? Кто эта женщина? Ты знаешь ее?
Я посмотрел на Машу: маленькая родинка у щиколотки, царапинка на мизинце левой руки, незагорелый ободок кожи у основания безымянного на правой.
— Она моя бывшая жена.
— Зачем ты ей в лицо выстрелил?
— Не знаю. А ты всегда знаешь, зачем что-то делаешь?
Он задумался:
— По крайней мере, если кого-то убиваю, я знаю — за ч… — Мэр осекся и со злостью поглядел на меня.
— Политика — грязная вещь, — зевнул я. — Думаешь, удивился? Не-а. За что-то ведь тебя посадили.
— Таких, как я, сажают не за убийство. Таких, как я, сажают за деньги. Не младенец все-таки, мог бы понять.
— Понял.
— Так почему ты ей в лицо выстрелил?
— А если бы я выстрелил ей в ногу или в руку — тебя бы это не удивило? Или спрашивал бы: а почему не в плечо? Не в печень? Не в аппендикс?
Он замялся.
— Почему ты не спрашиваешь, зачем я вообще в нее выстрелил? — заорал я. — Почему не спрашиваешь, зачем мы развелись? Не интересуешься, к кому она ушла? Какого хрена тебя интересует именно то, почему я выстрелил ей в лицо?
— Ладно, забыли…
— Нет, не забыли. Да, я действовал по наитию. Это не моя бывшая жена. Маша не может оказаться здесь именно сейчас. Я знаю. Но вдруг? Вдруг это была настоящая она? Так почему, спрашивается, я выстрелил ей в лицо?
— Почему? — внимательно разглядывая потолок, спросил мэр.
Я сразу успокоился. Зажмурил глаза и ответил:
— Не знаю.
Потом сказал:
— Я хотел выстрелить ей в… другое место. Но мне стало стыдно.
Я склонился над ней и застыл тоже. Мэр за моей спиной шумно выдохнул.
— Ты чего натворил, твою мать?! Это же…
— Фантом. Нарисованный герой. Выдумка.
— Откуда ты знаешь?
— Я не видел ее возраст.
— Ах да…
Он подошел к Машеньке на деревянных ногах, наклонил голову так, что стало видно плешь на его затылке:
— Как живая. Что же здесь происходит все-таки?
— Не знаю, — пробормотал я, усаживаясь на пол, вертя в руках пистолет, который мы добыли у поверженного охранника. — Скорее всего, старые друзья шалят.
— Как это?
— Потом объясню.
Мы стояли посреди темного коридора; его освещали тусклые лампы дневного света, которые крепились на стенах под самым потолком. Мы со страхом глядели вдоль анфилады, а серые двери в камеры поскрипывали на сквозняке. Двери были сварены из кусков металла; в местах стыка шел неровный шов, а в верхней части двери умещалось оконце, закрытое жестяной ставенкой. В самих камерах было пусто.
Сумерки впереди и сзади, запах плесени и звук капающей воды где-то сбоку. И тело ненастоящей Маши на грязном бетонном полу.
— Сколько мы уже идем? — тихо спросил мэр, усаживаясь рядом. От него воняло потом. Мэр боялся. Мэр жалел уже, что увязался за мной.
— Час. Может, полтора.
— Вернемся назад?
— Сзади ничего уже нет.
— Какого черта тогда ты лыбишься? — разозлился он. — Ты меня потащил за собой! Ты! Тебе и вытаскивать!
— Остынь. Ты сам за мной пошел.
— Где мы?
— Возможно, мы сидим в камерах. Или лежим. На нарах. Спим. Все, что происходит вокруг, — всего лишь сон.
— Шутки вздумал шутить? Кто эта женщина? Ты знаешь ее?
Я посмотрел на Машу: маленькая родинка у щиколотки, царапинка на мизинце левой руки, незагорелый ободок кожи у основания безымянного на правой.
— Она моя бывшая жена.
— Зачем ты ей в лицо выстрелил?
— Не знаю. А ты всегда знаешь, зачем что-то делаешь?
Он задумался:
— По крайней мере, если кого-то убиваю, я знаю — за ч… — Мэр осекся и со злостью поглядел на меня.
— Политика — грязная вещь, — зевнул я. — Думаешь, удивился? Не-а. За что-то ведь тебя посадили.
— Таких, как я, сажают не за убийство. Таких, как я, сажают за деньги. Не младенец все-таки, мог бы понять.
— Понял.
— Так почему ты ей в лицо выстрелил?
— А если бы я выстрелил ей в ногу или в руку — тебя бы это не удивило? Или спрашивал бы: а почему не в плечо? Не в печень? Не в аппендикс?
Он замялся.
— Почему ты не спрашиваешь, зачем я вообще в нее выстрелил? — заорал я. — Почему не спрашиваешь, зачем мы развелись? Не интересуешься, к кому она ушла? Какого хрена тебя интересует именно то, почему я выстрелил ей в лицо?
— Ладно, забыли…
— Нет, не забыли. Да, я действовал по наитию. Это не моя бывшая жена. Маша не может оказаться здесь именно сейчас. Я знаю. Но вдруг? Вдруг это была настоящая она? Так почему, спрашивается, я выстрелил ей в лицо?
— Почему? — внимательно разглядывая потолок, спросил мэр.
Я сразу успокоился. Зажмурил глаза и ответил:
— Не знаю.
Потом сказал:
— Я хотел выстрелить ей в… другое место. Но мне стало стыдно.
Сплетение второе
ШИЗОФРЕНИЯ КАК ОНА ЕСТЬ, ИЛИ «ЖЕЛТЫЙ ДОМ»
Если за эталон взять меня, то есть представить, что мое мировоззрение, поведение и так далее — самые правильные, то отсюда следует неутешительный вывод: шизофренией больны все. Кроме, ясное дело, меня.
Троечник с психфака
На улице было пустынно, и мир вне подъезда показался мне миром молочно-белой тишины. В нем правили безмолвие и недобитые вороны на старом тополе, что растет рядом с детской площадкой.
Вороны тихонько каркали, стараясь забраться на ветку повыше, и оттуда беспокойно разглядывали окрестности. Они зорко следили за редкими передвижениями соседей-людей в сторону супермаркета. Люди выглядели грустными и блеклыми на фоне снега. Прохожих, казалось, начеркала чья-то неумелая рука, а ворон нет — ворон нарисовал мастер; резкими мазками выделил наглые глаза, грифелем очертил крылья и клювы.
Я вспомнил, что за каждую пичугу в мясницкой на Герасименко дают полштуки, и решил вернуться домой за любимой воздушкой «Волк-11», но передумал. Непорядок отстреливать на Новый год невинных птиц. Хотя орут они, конечно, препротивно.
Руки в карманы, и я вот гуляю по свежему снежку, обновляю его, проделываю в сугробах тропу. Приятно осознавать себя одним из первооткрывателей новогоднего снега, но жаль все-таки, что я не самый первый: в стороне протоптана еще одна дорожка, на которой изрядное количество чужих следов.
Конечно, это нечестно. По всем законам справедливости я должен был первым испоганить хрустящее белоснежье, первым втоптать его в грязь, а тут — глядите-ка — кто-то успел раньше!