О'Лайам-Роу позабавил даму парой сумасбродных выходок в ирландском вкусе, позволил ей над собой поиздеваться и между делом в разговоре с д'Обиньи подал две-три такие реплики, которые своим серьезным достоинством изумили обоих собеседников. В самом деле: тень замешательства мелькнула в лице д'Обиньи, и, обращаясь к леди Флеминг, он даже изменил своей обычной вежливости.
   Она как раз говорила о Шотландии, но, уловив перемену в тоне его милости, обратила на него свои светлые глаза:
   — Джон, если тебе так хочется поскорее уйти, можешь подождать внизу.
   И, к тихому изумлению О'Лайам-Роу, обиженный лорд д'Обиньи покинул комнату. Когда он с излишней решительностью захлопнул за собой дверь, торжествующая Дженни повернулась к ирландцу:
   — А теперь скажите: как вы собираетесь поступить с нашим ненаглядным?
   Она, нарушив все запреты, пришла поговорить о Лаймонде. О'Лайам-Роу, откровенно забавляясь, взял в руки ее подбитый мехом плащ и сказал:
   — Вы про Тади Боя? Года не пройдет, как он рассыплется в труху, если будет так суетиться, но пока что ирландец из него неплохой.
   — А что ж тогда такое плохой ирландец? Сегодня утром он явился ко мне в спальню и прочел нотацию… — Она осеклась: не в правилах Дженни было разрушать свой собственный очаровательный образ.
   Законы этикета ничего не значили для О'Лайам-Роу. Он набросил плащ на прямые плечи леди Флеминг и разгладил ткань, явно собираясь прощаться.
   — Тади, конечно, парень чудной, но женщины его любят.
   Дженни должна была понять, что никаких откровенных излияний не последует. О'Лайам-Роу все это просто не занимало.
   У двери она задержалась.
   — Не говорите ему, что я приходила. Иначе он опять явится читать мораль.
   О'Лайам-Роу, который знал о Лаймонде несколько больше, чем она ожидала, отметил, что леди Флеминг время от времени задумывается все же над последствиями своих поступков.
   — Мне и не придется ничего говорить, — возразил он. — Еще до захода солнца весь двор будет знать об этом.
   О'Лайам-Роу был прав. Том Эрскин один из первых услышал о визите Дженни, и эта новость только усилила тревогу, которую он и без того испытывал по поводу Тади Боя и его безопасности. Том поколебался немного, но с минуты на минуту ему уже нужно было отправляться с посольством в Аугсбург. Завершив все визиты, официальные и дружеские, он отпустил своих приближенных и проскользнул, никем не замеченный, в комнату, где Тади Бой, гость французской короны, провел беспокойную ночь.
   Успев уже, к своей досаде, принять коннетабля, почетную фрейлину мадам де Валантинуа и пажа королевы, Лаймонд среди застывших руин нетронутого завтрака готовился отбыть в «Золотой крест», где они с О'Лайам-Роу должны были оставаться вплоть до отъезда двора. Когда дверь открылась, он поднял голову.
   — Sacre chat d'ltalie! [18] — воскликнул Фрэнсис Кроуфорд. — Жена, женина мамаша и теперь сам супруг. Скоро все шотландские кланы со своими волынками соберутся на коврике у двери. Вы, кажется, предполагали держать дело в секрете?
   Эрскин мог склониться перед превосходящей силой ума, но грубостей сносить не намеревался.
   — К Дженни, я так понял, ходили вы.
   — Дорогой Томас, — сказал Лаймонд, — любой мужчина может навещать леди Флеминг, не рискуя навлечь на себя чье-либо усиленное внимание. К несчастью, она составила превратное мнение о ночных событиях или об отсутствии таковых и успела, подозреваю я, нажаловаться О'Лайам-Роу. Почтенную матушку вашей супруги следовало бы привязать к спине вакханки и как следует отхлестать кнутом.
   Эрскин произнес резким тоном:
   — Я только что был на прощальной аудиенции у короля. Это д'Обиньи привел Дженни к О'Лайам-Роу.
   — Почему он?
   — Они хорошо ладят.
   — Ну так следует их разлучить. Скажите ей, что это — кровосмешение. И пусть она держится подальше также и от О'Лайам-Роу. Тем более, что там ей все равно не светит. О'Лайам-Роу может оторвать ножку от жареного голубя, разрезать фазана, распотрошить фаршированного кролика, но я более чем уверен, что раздеть женщину он…
   — Особенно если учесть, что он знает, кто такая Дженни, и восхищается вашим целомудрием куда более, нежели она сама. Все это глупости. Вы говорите так, словно она какая-нибудь шлюха с Пон-Трункат. Не бойтесь: мы не будем сообщаться с вами больше, чем того потребует необходимость. Но помните, что и вы взяли на себя некоторые обязательства.
   — О да, — отозвался Лаймонд. — Этой ночью Маргарет хорошо потрудилась: вы можете гордиться ею. Полагаю, если бы наши покойные друзья и возлюбленные могли нас видеть, они бы нами тоже гордились. Маргарет, кажется, думает, что даже Кристиан…
   Выражение, появившееся на лице Эрскина, остановило его. На мгновение глаза их встретились; потом Лаймонд отвернулся, презрительно скривив губы.
   — Ну хорошо. Вы уезжаете в Брюссель, потом в Аугсбург, а Маргарет остается. И когда же вы вернетесь?
   — После Рождества. А затем поеду домой через Англию. Тем временем маленькая королева, насколько это зависит от нас, будет жить с матерью, а не с детьми Генриха. Все предложенные вами меры предосторожности будут приняты. Мы установим постоянное наблюдение за тем, что она ест, и за тем, что она делает; день и ночь с нее не будут спускать глаз. Но мы не сможем обеспечить полной безопасности, потому что наших стараний никто не должен заметить. Не дай Бог, возникнет подозрение, будто мы сомневаемся в том, что французская сторона способна обеспечить должную охрану. Но мы сделаем все, что в наших силах. А вы должны наблюдать за окружением короля.
   Лаймонд ничего не ответил. Он кончил собирать свои скудные пожитки и теперь стоял у двери, явно ожидая, когда гость уйдет. Эрскин спросил себя, знает ли он, что ему предстоит, и сказал:
   — Бог ведает, сколько времени пройдет, пока вы доберетесь до Блуа. Вы поплывете вверх по реке, останавливаясь во всех замках и дворцах, и в каждом пробудете ровно столько, сколько потребуется, чтобы истребить всю дичь в окрестных лесах. В этой сумасшедшей стране нет ничего важнее охоты. За отцом Генриха всегда таскалось тысяч пятнадцать народу, с постелями, гардеробами и мебелью; государственные бумаги подписывались в седле, и герольды попарно бежали за свитой, надеясь на аудиенцию. Двор никогда не оставался на одном месте больше двух недель, разве что шла война — и все послы в Европе возненавидели охоту на всю оставшуюся жизнь.
   Томас многое мог бы еще сказать по этому поводу, но что-то в поведении Лаймонда заставило его прерваться.
   — Ах да: вы, конечно, хорошо знаете Францию.
   — Однажды, — заявил Лаймонд, — когда мне некуда было девать деньги, я часть из них вложил в французскую землю. Мне принадлежит Севиньи.
   Никлас Эрплгарт из Севиньи приходился Томасу Эрскину другом, и он осведомился осторожно:
   — Но Ник?..
   — Ник — мой арендатор. — Лаймонд явно не желал больше говорить на эту тему. — Но как же королева-мать сможет без вас успешно произвести свой государственный переворот?
   Том Эрскин так и подскочил, словно у ног его разорвалась бомба. Вдовствующая королева многое собиралась осуществить за время своего пребывания во Франции, но лишь одну из ее задач можно было бы по праву назвать государственным переворотом — и все, что касалось до этого дела, хранилось в строгом секрете. На глазах у всех шотландские лорды купались в почестях; награды сыпались направо и налево, как рис во время свадебной церемонии, а наследник правителя Аррана, ни слова не знающий по-французски, был поставлен во главе шотландских войск во Франции и получал в год двенадцать тысяч крон.
   Но никто не мог знать того, что знал Том Эрскин: на теперешней встрече шотландской королевы-матери и Генриха Французского должно быть окончательно решено, поможет ли Франция вдовствующей королеве добиться ее самой главной цели, а именно — устранить графа Аррана от дел и править самостоятельно вплоть до совершеннолетия маленькой Марии.
   Лаймонд был нужен королеве-матери, и Лаймонд заподозрил правду. Сейчас или никогда: момент был самый подходящий, чтобы заручиться его поддержкой. Но Эрскин знал, что Лаймонд был нужен королеве как воин, а не как политик. Недоверчивой, вечно интригующей, ей не хотелось иметь рядом с собою такой развитый, блестящий, доходящий до самой сути вещей ум.
   Итак, руки у Тома были связаны. Он поколебался немного — и прозвучал холодный ответ, имевший самые роковые последствия:
   — Королева-мать, как вам, наверное, известно, никого не посвящает в свои дела. Она, я полагаю, знает, что делает. И, во всяком случае, другой альтернативы нет.
   Кроуфорд из Лаймонда поднял свои тонкие, крашеные брови.
   — А союз с Англией?
   Значит, ему известно, что затевается.
   — Равносильный самоубийству, — глухо проговорил Том Эрскин.
   — Вовсе нет — пока вы можете прийти ко мне, — подхватил Лаймонд с шутовским поклоном, — и купить на шесть пенсов радости и веселья.
   Больше говорить было не о чем. Где-то в глубине сознания Эрскин ощущал, что сослужил плохую службу вдовствующей королеве — да в какой-то степени и Лаймонду тоже. Сердце говорило ему, что, если бы Лаймонд не упомянул имени Кристиан, его, Томаса Эрскина, первый порыв был бы совсем иным. Не помогало даже то, что он догадывался: сам Лаймонд упомянул имя Кристиан вовсе не под влиянием порыва.
   Сразу после того как Эрскин ушел, явился Робин Стюарт, чтобы препроводить Тади Боя в гостиницу. Наглая усмешка не сходила с его лица.
   — Радуешься, а?
   — Уж не без того.
   — Мне говорили, что тебя всю ночь разыгрывали в кости.
   — Мне тоже говорили: три — нет, четыре раза. Но о самом интересном для меня ни единая душа и словом не обмолвилась. Кто хоть выиграл-то?
   — Я полагаю, — сказал лучник несколько напряженным голосом, — что выиграл сьер д'Энгиен. — Тади Бой так и зашелся от смеха, и Стюарт смерил его неодобрительным взглядом. — В таких кругах порок ничего не значит. Найдутся люди, которые, чтобы попасть в высшее общество, станут вытворять все, что угодно, хоть в кошачьем дерьме измажутся по уши.
   — Мне об этом судить не дано, — сказал Тади Бой, устремив на лучника чистый, невинный взор. — Я пока что в таких торгах не участвовал — ни с той, ни с другой стороны.
   Суровый голос Робина Стюарта потеплел.
   — Иные, — сказал он, — задирают нос, когда женщины начинают вольно вести себя, и думают, что жизнь устроена раз и навсегда, и воображают Бог знает что. Но они не знают французских дам. Каждую ночь у них новая прихоть, и то, что вчера еще было мило, сегодня летит в сточную яму. Ты должен знать…
   — Я знаю одно, — прервал его Тади Бой, — что у меня болит голова. Пойдем скорее.
   На этот раз Лаймонд сказал правду. Пристально взглянув на него, Стюарт начал проповедь, которая, повторяясь снова и снова на разные лады, преследовала Тади Боя долгих четыре месяца.
   — Послушай, ты должен вести себя осмотрительней! Нужно бросить пить! Они станут подстрекать тебя ради забавы — и ты совсем пропадешь… Тебе хоть ожоги-то подлечили?
   — О да. И заплели хвост, как берберийскому барану. Хочешь посмотреть? Но, ради всего святого, идем скорее.
   Добравшись до «Золотого креста», избавившись от дотошного Стюарта, Лаймонд доплелся наконец до комнаты О'Лайам-Роу, переступил порог и тихо закрыл за собою дверь. Они молча глядели друг на друга, и тишина, установившаяся в комнате, была чревата опасностью. Но вот О'Лайам-Роу улыбнулся в густые усы и заговорил своим сочным голосом:
   — Вижу я, голова у тебя раскалывается, неугомонный мой, и поделом. Садись. Ты так давно пренебрегаешь своими обязанностями, что уже, наверное, забыл, что Филиму О'Лайам-Роу, сумасшедшему твоему хозяину, не надо ничего указывать, и он иногда способен держать язык за зубами. Слышал я, что ты лучший лютнист со времен Херемона 35). Это ты мне докажешь завтра.
   — И на том спасибо, — сказал Лаймонд. Проходя мимо, он на мгновение коснулся рукою плеча О'Лайам-Роу, а затем в изнеможении рухнул в кресло. Через пять минут он уже крепко спал.
   За те десять дней, которые ирландцам еще оставалось провести в Руане, их посвятили в основные правила придворного ритуала — ведь в предстоящие четыре месяца и тому, и другому волей-неволей придется этому ритуалу подчиняться. Король вставал на заре, проводил утренний прием, читал донесения и обсуждал их со своим Тайным советом, а в десять утра все отправлялись слушать мессу. Затем к монарху допускали избранных посетителей: секретари, курьеры, послы, герольды, дипломаты, воины и духовенство приходили с новостями, любезностями, дарами и жалобами.
   Потом наступало время докладов о текущих делах: от архитектора, который строил новые дворцы для короля или мадам Дианы; из Сен-Жермена о болезни любимого сокола; исходящее от безупречно отлаженных служб коннетабля учтивое напоминание о том, что кому-то было обещано в дар вино, и дворецкий означенного вельможи явился за ним; весточки от детей и их портреты. Кто-то умер в Париже, оставив бенефиций 36), и в приемной, дожидаясь аудиенции у короля, появлялось новое лицо: сей достойный дворянин наверняка купил новость заранее, у лечащего врача. Посол, желающий снискать расположение двора, приносит слух о новом судебном процессе в Тулузе — и вот за ужином недостает какого-нибудь нуждающегося придворного, который уже занял денег, чтобы попытаться купить его.
   Обедали в полдень. После обеда собирался Большой совет, но уже не столь безотлагательно, как в те дни, когда Франция рассчитывала завладеть Италией, или когда, одолев наконец Англию, собиралась отщипнуть у нее Булонь. Однако и на этот год прогнозы не были такими уж радужными, невзирая на чисто символический мир, заключенный с юным английским королем, ибо и новый Папа, и император Карл из семейства Габсбургов, старинных врагов Франции, проявляли какое-то подозрительное дружелюбие.
   Освободившись от опеки и начав царствовать, Генрих с упоением жаловал своих фаворитов. Диана, коннетабль, Сент-Андре, д'Обиньи и все прочие едва не опустошили королевскую казну. Но самым победоносным образом король проявлял свою богоданную власть, устраивая бесконечные перевороты в Германии. Заключив союз с протестантами и неверными — с германскими князьками и мусульманами-турками, — он надеялся разгромить Карла. К несчастью, денег на все не хватало. Большой совет мог предложить только одно: лавировать, никому не давать определенного ответа, даже дорогой сестре шотландской королеве; всячески сдерживать нетерпеливых ирландских союзников, а также сделать один-два холодных дружеских жеста в сторону Англии, которая, впрочем, сама была расколота междуусобной войной: старая история — борьба сановников за власть на период несовершеннолетия Эдуарда.
   Генриху Французскому лавировать не составляло труда. Вечерами он бывал у королевы, задавал роскошные ужины, проводил столько времени, сколько мог — а было его предостаточно, — со своей Дианой; и в редкие минуты досуга играл на лютне. Остальные же дневные часы во все время пребывания в Руане были посвящены официальным церемониям.
   Столица Нормандии, которая некогда отказалась принять великого сенешаля, задумавшего устроить торжественный въезд накануне своей отставки, теперь твердо решилась выжать все до последней капли из этой поистине королевской оказии — к тому же следовало перещеголять Лион. За въездом короля последовал торжественный въезд королевы Екатерины; обильно уснащенное речами подношение вазы, солонки и других столовых безделиц, сверкающих, как скинии; парадный обед и унылый фарс, поставленный одной из двух комических трупп Руана, которая так была преисполнена чувством значительности момента, что не знала, куда и девать разочарованную публику.
   Состоялся также торжественный визит во Дворец правосудия, где король со своим двором заслушал судебное разбирательство: оным предлогом воспользовался Бруске, тем же вечером явившийся в аббатство Сент-Уэн. Все прозвучавшие утром хорошо отрепетированные речи адвокатов; речь королевского прокурора: Levezvous: le roi 1'entend [19] — и тоже заготовленное заранее постановление суда, полное лестных классических аллюзий, — все это на радость придворным дамам спародировал королевский шут.
   Во время представления смеялись, но не слишком. Король переоделся, вышел к народу, как всегда, обаятельный, смиренно и почтительно исполняя свой долг, а затем в узком избранном кругу насладился музыкой Тади Боя Баллаха, дыхание которого благоухало розами, а песенки были неподражаемы. Тади Бой трудился не покладая рук.
   О'Лайам-Роу все это забавляло. Когда до него доходили слухи о долгих вечерах, посвященных romances eruditos и romances artisticos [20], принц Барроу отпускал иногда сомнительную похвалу — мол, самые ловкие пальцы, когда-либо перебиравшие струны, принадлежат конечно же ирландцу. Наконец король отбыл: ему предстоял еще торжественный въезд в город Дьеп, а потом, через Фекан и Гавр, он должен был вернуться к Сене и по воде отправиться на юг. Пять королей проводили зиму на Луаре, которая несла свои обильные воды меж известковых отмелей по всей центральной Франции, от Орлеана до Атлантики, и на ее пологих берегах прихотливо раскинулись замки и дворцы, города и веси, виноградники и мельницы, тони и охотничьи угодья. Двенадцать сотен лет по этой реке и ее берегам паломники двигались в Тур, самый священный город Европы после Рима; еще галлоримляне строили здесь свои виллы, а Плантагенеты 37) пытались сделать эту долину английской, пока их не изгнали оттуда, и благодарная Франция не заменила англичан шотландцами.
   Но много воды утекло с тех пор, как Дугласы правили Туренью. Французские короли полюбили эти края и сделали их центром страны. Они правили из Блуа, Амбуаза или Плесси, возвращались туда, окончив войну; туда вкладывали добытые трофеи, там воспитывали детей и претворяли в жизнь новые понятия об архитектуре. Канцлеры, казначеи, адмиралы и коннетабли тоже строили здесь свои жилища, разбивали парки и сады, устраивали охотничьи угодья — и даже когда отец Генриха стал все чаще и чаще останавливаться в Париже и Фонтенбло, привычный путь не был забыт: через Руан, Мант, Сен-Жермен, Фонтенбло, Корбей, Мелен и по суше до Гиени двигались с неизменностью перелетных птиц повозки, мулы, лошади и носилки, толпы слуг и дворян, нескончаемый обоз, тяжеловооруженные всадники и публичные девки, которые с непогрешимой точностью угадывали, куда поутру направится двор.
   Из Гиени, через Шатонеф, Орлеан, Амбуаз и Блуа, большие барки доставляли французский двор домой. Приятная и ровная, здоровая и изобилующая дичью, долина Луары видела немало нежелательных посольств, которые в кровь сбивали колени и обдирали костяшки пальцев, а все же уезжали домой ни с чем, не будучи ни оскорбленными, ни обласканными. В эти благодатные края король и его приближенные и собирались прибыть к Рождеству.
   Двор выступил в путь, но сразу же разделился надвое, как амеба. В Манте умер Людовик, двухгодовалый сын короля. Весь королевский дом и все службы остались на месте или вернулись с полдороги. Но те слуги, присутствие которых на похоронах маленького принца не казалось обязательным, а также доезжачие и придворная молодежь, в том числе и трое ирландцев, продолжили путь в Сен-Жермен-ан-Лэ.
   Как проводник и советчик О'Лайам-Роу и его свиты, полноправный заместитель лорда д'Обиньи, Робин Стюарт почувствовал, задолго до свершившегося события, что золотая молодежь жаждет крови Тади Боя. На О'Лайам-Роу, чужестранца, который не вовремя распустил свой язык и оказался в опале, они попросту не обращали внимания. Но Конде, де Женстан, Сент-Андре, д'Энгиен и все их друзья хладнокровно отметили про себя чрезмерное внимание к оллаву со стороны монаршей четы. Стюарт, который раньше всех открыл Тади Боя, наблюдал с сардоническим видом, как д'Энгиен, молодой, остроумный, тщеславный, способный при случае изменить даже тем счастливчикам, что, сменяя друг друга, содержали его, безо всякого гнева решил преподать своему трофею маленький урок. Тади Бою предстояло получить, услужливо передала молва, пару хороших ударов мешком по голове.
   Роль мешка должна была выполнить мишень, деревянный сарацин, подвешенный на столбе: к нему полагалось приблизиться на полном скаку и три раза ударить копьем. Мишень была подвешена так, что, если ударить недостаточно сильно, всадник получал сокрушительную затрещину. Забава эта пользовалась огромным успехом.
   Каким образом Тади Боя заставили принять участие в состязании, Стюарт так и не узнал. Но в один теплый, серый октябрьский день О'Лайам-Роу, лучник и все франты, без дела шатавшиеся по двору, повернулись спиной к недавно перестроенному замку Сен-Жермен и к его просторным террасам, с которых открывалась великолепная панорама Сены, и направились на ристалище смотреть турнир.
   Никто из стоявших вокруг Стюарта не говорил о технике боя: обсуждались чьи-то новые сапоги, время от времени беседа касалась любовных похождений состязающихся. Но, что бы там ни было, все зрители владели оружием и судили со знанием дела. Было вложено немало фантазии в то, чтобы изменить саму мишень: иные времена, иные союзы требовали этого — вместо турка на столбе болталась обыкновенная бочка, которой пририсовали глаза, нос и подбородок; посередине шла полоса, ниже которой очки не засчитывались.
   Бочка слегка раскачивалась на ветерке, и это вселяло тревогу в сердца заговорщиков, которым стоило немалых трудов снять ее со столба и до краев наполнить холодной водой.
   И конечно же первым всадником, который, будучи избран слепой судьбою, должен был трижды ударить копьем в деревянную мишень, явился Тади Бой Баллах, с непокрытой головой, слегка сбитый с толку, усаженный на очень высокого коня.
   До барьера нужно было проскакать сто шагов. Там, на дальнем конце площадки, колыхалась ярко расписанная бочка; и судей, и зрителей было подозрительно много. Тади Бой стукнул пятками свою огромную лошадь, вдоль изгороди зазвенели копыта — впереди, на крепком столбе, мишень дожидалась удара.
   Невысокий, весь в черном человечек доскакал до столба, примерился и ударил. Очков он не заработал: отметина пришлась гораздо ниже полосы, обозначающей пояс. Копье вонзилось в дерево со стуком, который слышали все, но Тади Бой мгновенно вытащил его и пригнулся в тот самый момент, когда бочка угрожающе развернулась. В чистом воздухе Сен-Жермена зазвучали насмешливые крики, а Жан де Бурбон, сьер д'Энгиен, весь покраснел. На Тади Боя не обрушился из пробоины поток холодной воды. Каким-то необъяснимым образом бочка оказалась сухой.
   Трижды Тади Бой скакал вдоль изгороди, и придворные шалопаи веселыми криками приветствовали явное неумение оллава и столь же безжалостно высмеивали Конде и его брата, чей замысел провалился. Поскольку другого развлечения не предвиделось, состязание было продолжено. Тади Бой удалился с площади, и сам д'Энгиен приготовился к первому заезду.
   Стройный, смуглый, с длинными ресницами и румяными, полными, как у всех Бурбонов, губами, сьер д'Энгиен прекрасно владел копьем. Удар, точный и сильный, пришелся в самый нос нарисованного на бочке врага. Послышалось шипение, из пробоины вырвались клубы пара — и дрожащая, изогнутая струя кипятка окатила благородного всадника, не успевшего отъехать.
   Его заставили выполнить все три условленных заезда и только потом срезали и осмотрели бочку. До половины она была пуста, но посередине лежала прокладка, а сверху был налит крутой кипяток: Тади Бой, вдруг понял д'Энгиен, не случайно целился низко.
   Звуки лютни и толпа, плотным кольцом окружившая музыканта, подсказали Жану де Бурбону, где ему искать своего хитроумного возлюбленного. Плащ принца, подбитый мехом, промок насквозь; в сапогах плескалась вода — какое-то мгновение казалось, что д'Энгиен, как архиепископ Пизанский, готов вонзить зубы в своего обидчика. Но он быстро одумался, склонился, опершись рукой на стройное колено, и сказал только:
   — За это, милый мой, ты у меня поплатишься.
   Тади Бой поднял глаза. Окруженный целой гирляндой разряженных молодых придворных, он сидел на траве, скрестив ноги, и взгляд его был чистым и невинным, как у зимородка, высиживающего птенцов.
   — O'Con que la lavare, la tez de la mi cara?.. [21] — пропел он и улыбнулся, заметив развившиеся локоны и мокрое, лоснящееся, с расплывшейся краской лицо. — Это ведь игра… кому как повезет.
   В Сен-Жермене они провели пять дней, и жители этого города предпочли бы, наверное, чтобы их посетила чума. После забавы с копьем они принялись праздно шататься по городу; затем стреляли из аркебузы, пока, уже в темноте, не вышел чей-то паж и не попросил тишины. Раздосадованные, они перешли на луки и упражнялись до утра, снабдив наконечники стрел свистками. Пронзительный кошачий концерт, перебудивший всю округу, явился бессмертным подвигом лично Тади Боя.