Страница:
Все рассмеялись; Атэна изысканно передернула плечами и накинула шаль. Наруз, который слушал с открытым ртом и успел пережить, перечувствовать целый фейерверк разноречивых чувств, просто онемел. «Да, но… — заикаясь, пробормотал он, — это все правда, разве нет?» Новый взрыв хохота.
«Конечно, правда, — мрачно сказал Персуорден и добавил: — Я ни разу в жизни не был в Венеции».
И встал, потому как давно уже было время ехать, и под надзором бесстрастных черных слуг они надели бархатные плащи и маски, подобно актерам перед выходом на сцену, да они и были — актеры; а потом встали рядом, чтобы сопоставить одинаковые отражения в двух больших раззолоченных зеркалах между пальмами. Колючие смешки Пьера Бальбза, изысканные пошлости Тото; они вышли, пересмеиваясь, и вдохнули чистый ночной воздух, инквизиторы наслаждения и боли, александрийцы…
Машины приняли их, заботливые слуги и шоферы усадили их поудобнее, осторожно, как штуки драгоценных тканей или тюки с пряностями, нежно, как оранжерейные цветы. «Я чувствую себя таким хрупким, — пропищал Тото в бархатных объятиях шофера. — Этой стороною вверх, пожалуйста; осторожно, не уроните. Иногда я и сам теряюсь, которой же все-таки стороной вверх?» Мне кажется, он был единственный во всем Городе человек, до сих пор не знавший ответа на свой вопрос.
Когда машина тронулась, Жюстин наклонилась вперед и потянула его за рукав. «Есть разговор, только шепотом», — сказала она тихо, хотя подслушивать их все равно было некому: Нессим с Нарузом говорили о чем-то своем, и достаточно резко (голос Наруза с характерным мальчишеским надломом), Атэна была занята Пьером, мелодичный смех. «Тото… послушай, окажи мне услугу сегодня ночью, очень меня обяжешь. Я тебя пометила мелом, вот здесь, сзади, на рукаве. Позднее, когда бал начнется, я отдам тебе мое кольцо. Ш-ш. Я хочу исчезнуть на час или около того. Тихо, перестань хихикать». Тото повизгивал, задыхаясь, из-под бархатного капюшона. «А ты сможешь заводить шашни с кем тебе угодно, дорогой Тото, и все от моего имени. Ты согласен?»
Он откинул капюшон — на лице восторг, в глазах пляшут чертики, губы в скользкой злой улыбке сводника. «Конечно!» — прошептал он в ответ, весь уже захваченный, весь предвкушение. Безликий клобук — голос Жюстин, как голос оракула, наделил его своей особой красотой, красотой черепа, — кивал ему сквозь заверть бликов пролетающих в окошке фонарей. Болтовня и смех в машине, как тишина пустыни, оберегали разговор от посторонних. «Так ты согласен?» — «Ну, разумеется, моя дорогая».
Двоих мужчин в масках на переднем сиденье можно было бы принять за средневековых аббатов — привычный спор о теологических тонкостях. Атэна, оглушенная и поглощенная сама собой, болтала с Пьером. «Конечно, конечно!»
Жюстин взяла его за руку и перевернула задом наперед рукав, чтобы показать меловую метку. «Так я на тебя рассчитываю, — с той же властной хрипотцою в голосе и по-прежнему шепотом. — Не подведи меня!» Он тоже схватил ее за руку, поднес к губам игривым жестом купидона и поцеловал кольцо, снятое когда-то с пальца скелета византийского юноши, как целуют икону, свершившую наконец желанное, долгожданное чудо: ему предстояло из мужчины стать женщиной. Рассмеявшись вдруг, он едва ли не крикнул: «И что бы я ни натворил — грех падет на твою голову. Ты проведешь остаток дней…»
«Тише».
«А в чем дело? — встрепенулась Атэна Траша, учуяв шутку или же скандальную новость, достойную ее ушей. — О чьих грехах ты говоришь, Тото?»
«О моих собственных, — восторженно откликнулся из темноты Тото. — О чьих еще?» Жюстин откинулась на спинку сиденья, по-прежнему скрытая под капюшоном, и молчала. «Как мы долго едем», — сказала Атэна и снова повернулась к Пьеру. Машина свернула к воротам особняка, луч света выхватил из тьмы инталию (цвет топленого молока), резкой светотенью вычертив Пана, насилующего козу: руки вцепились в рога, голова в экстазе откинута назад. «Так не забудь», — сказала Жюстин снова, в последний раз позволив ему восторженно стиснуть ей пальцы. «Не забудь», — задержав еще ненадолго свои украшенные перстнями пальцы в его, прохладных и вялых, как сосцы дойной коровы. «Ты ведь расскажешь мне потом, если случится что-то особенное, правда?» Он только и мог пробормотать в ответ: «Ты чудо, чудо, чудо», — целуя кольцо со страстью нимфоманки, ощутившей внизу живота знакомую пульсацию.
Войдя в бальную залу, компания почти сразу распалась, как айсберг разламывается на куски под давлением теплых токов Гольфстрима и части его расходятся друг от друга все дальше и дальше. Восторженно кричащую Атэну унесло вдруг в самую давку гигантского роста домино, изрыгающее на ходу из-под капюшона невероятнейшие богохульства. Нессим, Наруз, Пьер — все они внезапно обратились в иероглифы, ключ утерян, и окунулись в лишенный форм и смыслов мир случайных встреч, маска к маске, — как некая новая форма насекомой жизни. Белая метка на рукаве Тото мелькнула еще раз-другой в толпе, все дальше и дальше, как бутылочная пробка на стремнине; и кольцо Жюстин — тоже (мне предстояло охотиться за ним весь вечер).
Черный джаз обрушился на залу и завертел всех и вся, погнал сквозь хаос безумных па, под барабанную чушь, под скрежет саксофонов, под вокал. Духи тьмы, казалось, победили окончательно, в клочья разодрав дневные ипостаси умов и душ, навеки утопив танцоров в одиноких темных озерцах канувших невозвратимо эго, выпустив на нолю полиморфные страсти Города. На илистых мелководьях бывших когда-то личными чувств и мыслей хозяйничали теперь иные существа, цепная свора Александрии — соленого мертвого озера, окруженного с трех сторон молчаливой, тихой, с распахнутыми настежь глазами пустыней, уходящей дальше, дальше, в Африку, под мертвою луной.
Запертые наглухо в одиночных камерах масок, мы принялись рыскать из комнаты в комнату, с этажа на этаж ярко освещенного особняка в поисках нам одним попятных отличительных знаков, держа наготове чувства, как кинжалы; розы, приколотой на рукав домино, кольца, шарфа, цветной бусинки. Что-нибудь, хотя бы что-нибудь, чтоб отличить любимого в толпе. Клобуки и маски, как зримые символы потаенных наших «я», сопутствовали нам, сосредоточенным и нищим в духе, — так отцы-пустынники искали Бога. И медленно, с неодолимой непреложной тяжестью, чугунный маховик карнавального бала понемногу набрал ход, то вознося нас, то бросая вниз. Тут и там, как искра смысла в темном тексте, вдруг мелькнет знакомое лицо, знакомый голос: тореро, пьющий в коридоре виски, окликнет тебя со знакомой чуть заметной шепелявинкой — Тони Умбада; или Поццо ди Борго на секунду скинет маску, чтобы успокоить жену: та дрожит и на грани истерики. Снаружи, на темном газоне у пруда, сидит одинокий Амариль, он тоже дрожит и ждет. Маску он снять не решился из опасения, что лицо его может разочаровать, а то и отпугнуть ее, буде она все-таки придет на свидание, назначенное год назад. Если ты влюбился в маску, будучи в маске сам… у кого из вас первого достанет смелости ее снять? Может, таким влюбленным имеет смысл навсегда остаться в масках? (Мысли бегут взапуски в сентиментальной голове Амариля… Чем больше мук, тем крепче чувство.)
Впечатляющих размеров прачка в подозрительно знакомой шляпе и мужских ботинках (Помбаль, ну конечно же!) загнала в дальний угол у камина плюгавенького римского центуриона и поливает его отборной бранью — жестяным каким-то попугайским голосом. Вот еще словечко долетело: «Salaud». [85] Тщедушный генеральный консул порывисто взмахивает руками, пытается протестовать, рвется на свободу, но если уж Помбаль в кого вцепился… Зрелище — высший класс. С центуриона слетает каска; Помбаль водружает его на эстраду и начинает ритмично ударять костлявым его превосходительства задом в большой барабан, целуя притом самого господина посла взасос. Представляю, как он сейчас ликует. До конца досмотреть не удается — смыкается толпа, домино пополам с конфетти, с серпантином, и стирает Помбаля, как мокрой тряпкой с грифельной доски. Мы как сардины в банке, тело к телу, капюшон в капюшон, глаза в глаза. Жюстин так и не видно.
В большой, увешанной гобеленами комнате звенел и звенел телефон, иголочкой прокалывая шум. Я увидел, как слуга снял трубку, поднес ее к уху, потом положил с телефоном рядом и, как охотничий пес, пошел рыскать по комнатам, пока наконец не вернулся с Нессимом, улыбающимся и без маски. Нессим сказал что-то в трубку, быстро и нетерпеливо. Потом точно так же положил ее на столик, дошел до большой бальной залы и с порога принялся внимательно оглядывать танцующих. «Случилось что-то?» — спросил я, подходя к нему и скидывая на ходу капюшон. Он улыбнулся и покачал головой. «Никак не найду Жюстин. Клеа рвется с ней поговорить. Ты ее не видел?» Да уж, вопрос так вопрос! — я целый вечер только и делал, что искал ее кольцо, — безрезультатно. Мы постояли еще, вглядываясь в медленный хаос танцующих пар, внимательно, как два рыбака в ожидании поклевки. «Нет», — сказал он, и я отозвался: «Нет». Подошел Пьер Бальбз, встал рядом и тоже снял капюшон: «Я танцевал с ней минуту назад. Вышла, должно быть».
Нессим вернулся к телефону и сказал громко, я слышал каждое слово: «Она где-то здесь. Да, совершенно точно. Нет. Ничего не случилось. Пьер только что с ней танцевал. Тут столько народу. Может быть, она вышла в сад. Передать что-нибудь? Может, она перезвонит тебе позже? Договорились. Нет-нет, просто загорелся камин. Уже погасили». Он положил трубку и обернулся к нам. «В любом случае, — сказал он, — у нас в холле рандеву без масок, в три».
Бал снова впитал нас, как капли, и даже исполнившие свой долг пожарные уже успели присоединиться к танцующим. Краем глаза я заметил четырех полногрудых демониц, несших в оранжерею бесчувственную тушу упившейся вусмерть прачки, под бурные аплодисменты собравшихся. Помбаль, должно быть, в очередной раз вступил в бескомпромиссный поединок с одним из своих любимых сортов виски. Шляпу он потерял, но у него хватило предусмотрительности надеть под нее огромный парик — мелким бесом завитые соломенного цвета кудельки. Пожалуй, его и впрямь никто не узнает в таком-то парике.
Ровно в три Жюстин вошла в холл из сада и сняла маску; Нессим предложил нас подбросить, меня и Пьера, но мы решили остаться и поддержать по мере сил слабеющее пламя праздника. Гости засобирались домой, одна за другой отъезжали машины. Нессим нежно ее поцеловал и спросил: «Где твое кольцо?» — вопрос этот давно уже вертелся у меня на языке, но я все не решался… Она улыбнулась — так очаровательно, так невинно — и сказала в ответ: «Я танцевала последний тур с Тото, буквально несколько минут назад, и он его стащил. Где этот маленький пакостник? Я без колечка домой не поеду». Мы обыскали весь этаж, но Тото не нашли, и Нессим — он очень устал — решил списать его как пропавшего без вести. Поручение Клеа он тоже не забыл передать — и моя любимая женщина послушно, на моих глазах, подошла к телефону и набрала нужный номер. Говорила она тихо, и пару раз на ее лице появилось — и погасло — удивленное выражение; в конце концов она сказала: «Ну конечно же, со мной все в порядке», — прежде чем пожелать Клеа спокойной ночи, несколько, на мой взгляд, не ко времени. Затем они вышли наружу, и луна окатила их с головы до ног холодным молочным светом; мы с Пьером проводили их до машины. За рулем сидел Селим, бесстрастный, ястребиноликий. «Доброй ночи!» — сказала Жюстин, чуть коснувшись губами моей щеки. Еще она шепнула: «Завтра!» — и, покуда мы шли обратно к дому, это слово отдавалось у меня в голове на все лады, как свист пролетевшей мимо пули. На лице у Нессима странное выражение проказливой безмятежности, как у человека, решившего расслабиться после серьезной траты сил.
Кое-кто успел уже допиться до духовидения — в оранжерее видели призрака. Общий смех. «Но я уверяю вас, — Атэна Траша, почти на взвизге. — Мы сидели на диване, я и Жак, ну скажи им, Жак!» Подбежал кто-то в маске, пискнул из пищалки ей в лицо и метнулся назад. «Это Тото!» — крикнули из толпы. Я ухватил домино за рукав, скинул капюшон — то была Хлоя Мартиненго. «Но я уверяю вас, — снова Атэна, — оно простонало нечто вроде… — Атэна запнулась на миг — лицо застыло задумчивой хмурой гримаской — и пропела вдруг совершенно загробным, сходящим понемногу на нет голосом: — Justice… Justice». [87] Кругом снова рассмеялись, несколько голосов принялись наперебой передразнивать ее. «Justice, — заревело домино и понеслось вверх по лестнице. — Justice!»
Снова оставшись один, я вдруг почувствовал: мое разочарование понемногу принимает форму физического чувства голода — и пересек не торопясь бальную залу в направлении столовой, откуда неслась весь вечер возбуждающая канонада — там открывали шампанское. Бал был все еще в разгаре, домино бились в танце, как белье на ветру, визгливым поросячьим выводком заходились саксофоны. В алькове сидела, подняв до колен подол платья, — ноги у нее и в самом деле хороши — Друзилла Банубула; она растянула ногу, и два кающихся арлекина накладывали ей на колено повязку. Она упала, или ее, скорее, нарочно сшибли с ног. На кушетке за ее спиной беспробудно спал негрский знахарь с моноклем в глазу. В следующей комнате чувствительная дама в вечернем туалете играла на рояле джаз и пела, и пьяные слезы ручьями текли у нее из глаз. Толстый старик с волосатыми ногами, одетый Венерой Милосской, склонился над ней. Он тоже рыдал и тряс брюхом.
В столовой между тем оказалось сравнительно тихо, и я сразу же заметил Персуордена — он был без маски и, кажется, довольно пьян. Он что-то говорил, обращаясь к Маунтоливу, а Маунтолив ходил вокруг стола странной своей скользящей с подскоком походкой и накладывал на тарелку ломтики холодной индюшки и салат. Персуорден сварливо и бессвязно ругал Червони за то, что вместо шампанского тот выставил «спуманте». «Осторожность и еще раз осторожность, — крикнул он мне через всю комнату, — это просто жидкая головная боль». Но свой стакан он тем не менее наполнять не забывал, четким, преувеличенно аккуратным движением. Маунтолив бросил на меня через плечо внимательный мягкий взгляд — я как раз потянулся за тарелкой — и с явным облегчением назвал меня по имени. «А, Дарли, — сказал он, — а мне вдруг почудилось, что вы — один из моих секретарей. Они шпионили за мной весь вечер. Испортили мне удовольствие. Эррол даже и мысли не допускает о том, чтобы нарушить протокол и уехать раньше Главы Миссии; мне пришлось спрятаться в саду и ждать, пока до этих бедолаг не дойдет, что я уже уехал. Когда я только поступил на службу, мой тогдашний шеф просто насмерть меня загонял по всяким нудным приемам, и я дал себе слово: если когда-нибудь сам стану послом, младших сотрудников посольства я от подобного рода обязанностей избавлю». Говорил он необычайно мягко, не расставляя четких акцентов и пауз, и собеседник сразу же проникался к нему невольной симпатией; я тоже не избежал общей участи, хотя и знал, что это у него профессиональное, как у большинства дипломатов высокого класса. Он столько лет тренировался на своих подчиненных, ненавязчиво заставляя их забывать о разнице в статусе, что выработал в конце концов маску предельной искренности, совершенно естественную на первый взгляд, в действительности же невероятно фальшивую. Как великие актеры, способные с пол-оборота сыграть любое чувство. И тем не менее я каждый раз с досадой ловил себя на откровенной к нему симпатии. Мы медленно сошлись у стола, переговариваясь, наполняя тарелки.
«Дэвид, что ты видел в саду?» — с издевкою спросил Персуорден, и посол посмотрел на него задумчиво и прямо, словно желая упредить неосторожную и, более того, неуместную фразу. «Я видел, — улыбнулся Маунтолив и взял бокал, — Я видел влюбленного Амариля у озера — он беседовал с женщиной в домино. Может быть, мечте его и впрямь суждено осуществиться?» Амарилева любовь была притчей во языцех. «Дай-то Бог».
«А что ещё? — сказал Персуорден тоном вызывающим и весьма вульгарным, так, словно собирался Маунтолива шантажировать. — Что еще, кого еще ты там видел, Дэвид?» Он и впрямь был пьян, и в тоне его, хоть и дружеском, зазвучали вполне хулиганские нотки. Маунтолив порозовел и уставился к себе в тарелку.
С тем я их и оставил и отправился в обратный путь, вооруженный полной тарелкой и бокалом шампанского. В душе шевельнулось чувство некоторой — с оттенком презрения — неприязни к Персуордену и сочувствия к Маунтоливу, которого поставили в неловкое положение. Мне хотелось уединиться, поесть в тишине и подумать о Жюстин. В холле тузили друг друга три ярко нарумяненные грации, все до одной мужчины, судя по голосам, и я каким-то чудом пронес мимо них свой груз без потерь. Шутливо рыча, как разыгравшиеся псы, они старались ухватить друг друга за гениталии. Мне вдруг пришла в голову мысль подняться в библиотеку — уж там-то об эту пору никого быть не должно. Не так давно Червони приобрел доселе неизвестные рукописи Кавафиса — а вдруг он их не запер. Червони был заядлый библиофил.
На втором этаже толстый человек на тощих ножках, одетый Красной Шапочкой, барабанил в дверь клозета; слуги «гуверами» пылесосили покрытые сажей ковры и переговаривались вполголоса. Библиотека была этажом выше. В одной из спален ритмично скрипела кровать, внизу, в ванной, кого-то рвало, в густой хроматической гамме. Поднявшись по лестнице, я толкнул ногой герметично закрывающуюся дверь, она подалась с суховатым сосущим звуком и впустила меня. Длинная комната была пуста, отблескивал неярко свет на полированном дереве полок, на стеклах, и только в дальнем конце, у огня, сидел Мефистофель — и держал на коленях книгу. Он поднял голову и снял очки, чтобы получше меня рассмотреть, — Каподистриа. Ничего не скажешь, костюм по хозяину. Крючковатый хищный клюв, маленькие, близко посаженные глазки. «Входи, — крикнул он. — Я уж было испугался, что кому-то взбрело в голову заняться здесь любовью, в таком случае… toujour la politesse… [88] я бы счел себя обязанным… Что ты там ешь? Тут чудно, у огня. А я как раз пытался отыскать одну цитату, она у меня весь вечер не шла из головы».
Я сел с ним рядом и поставил тарелку на столик между креслами — прошу! «Я хотел взглянуть на новые рукописи Кавафиса», — сказал я.
«Они все под замком — рукописи».
«Понятно».
Огонь горел ярко, поленья трещали, и в комнате, уставленной книгами вдоль стен, было уютно и тихо. Я скинул капюшон, прошелся вдоль полок, разглядывая корешки, и снова сел в кресло. Да Капо тем временем закончил что-то списывать из книги на листок бумаги. «Чудно, — сказал он с отсутствующим видом. — Это собрание буддийских текстов в восьми томах — дело рук отца Маунтолива. Ты знал?»
«Кажется, слышал», — от прямого ответа я предпочел уклониться.
«Он служил в Индии судьей. Потом вышел в отставку, но никуда оттуда не уехал, он и сейчас там; крупнейший в мире специалист по текстам на пали, я имею в виду европейцев, конечно. Да уж… Маунтолив его уже лет двадцать не видел. Говорит, стал теперь одеваться как saddhi. [89] Вы, англичане, до мозга костей эксцентрики. Что бы ему не работать над своими текстами где-нибудь в Оксфорде, а?»
«Может быть, климат?»
«Может быть, — он согласился. — Вот. То, что я искал, — так и знал, что где-нибудь в четвертом томе». Он с силой захлопнул книгу.
«Что там?»
Он повернул листок с выписанной цитатой к огню и прочел мне с видом озадаченным и вместе с тем довольным: «Плод от древа добра и зла по сути своей — лишь плоть; да и яблоко по сути — только прах яблока».
«И ты хочешь сказать, что выписал это из буддийского текста?» — спросил я.
«Нет, конечно, это Маунтолив-старший, собственной персоной, из предисловия».
«Мне кажется…»
Где-то поблизости раздался придушенный крик, и Каподистриа вздохнул.
«Не знаю, какого черта я каждый год являюсь на этот треклятый карнавал, — сказал он сварливо, допивая свой виски. — И время-то астрологически неблагоприятное. То есть — для меня. И что ни год — случается какое-нибудь безобразие. Просто с души воротит. Два года назад Арнельха вынули из петли в доме Фонтана, в галерее для музыкантов. Не правда ли, забавно? Очень с его стороны неосмотрительно, если он сам до этого додумался. А потом Мартэн Фери дрался на дуэли с Джакомо Форте… И не захочешь, вспомнишь про дьявола. Потому-то я дьяволом и оделся. И болтаюсь тут, жду, когда народ побежит продавать мне души. Ага!» Он втянул носом воздух, потер ладонью о ладонь — звук шелеста пергаментных страниц — и рассмеялся коротко и сухо. Потом встал и сунул в рот последний ломтик индюшки: «Бог ты мой, ты видел, который теперь час? Нет, мне пора домой. Вельзевулу время спать».
«Вот и мне тоже, — сказал я, разочарованный тем, что так и не взглянул на почерк старого поэта. — Мне тоже».
«Тебя подбросить? — спросил он, когда, минув еще раз глотнувшую воздуху дверь, мы окунулись в осоловелую от музыки атмосферу гаснущего праздника. — Вряд ли стоит искать хозяев, чтобы пожелать им спокойной ночи. Червони сейчас, должно быть, давно уж спит».
Лениво перебрасываясь фразами, мы спустились в зал, где музыка текла сплошным потоком и волнами синкоп набегала нам под ноги. Да Капо снова водрузил на место маску и шел со мной рядом этакой зловещей черной птицей — демон, да и только. С минуту мы стояли и смотрели на танцующих, потом он зевнул и сказал: «Н-да, вот уж где самое время и место цитировать Кавафиса — „Бог оставляет Антония“. Доброй ночи. Я сплю на ходу, а потому уезжаю, хотя, боюсь, сей вечер еще будет горазд на сюрпризы. Иначе не бывает».
И он не ошибся. Я постоял еще немного, тупо глядя на танцующие пары, потом спустился вниз, в прохладную темень ночи. У ворот еще стояли лимузины и сонные слуги, но улицы уже успели опустеть, и шаги мои звучали диковато и резко, отлепляясь за моей спиной от тротуара. На углу Фуад парочка белых шлюх безнадежно подпирала стену. Они торопливо затянулись и окликнули меня один раз, негромко. В волосы они вплели цветы магнолии.
Зевая на ходу, я зашел на Этуаль, чтобы проверить, не на работе ли еще Мелисса, но там никого не оказалось, кроме какого-то пьяного семейства, которое наотрез отказывалось идти домой, хотя Золтан уже соскирдовал вокруг них на танцевальной площадке столы и стулья со всего зала. «Она пошла рано, — объяснил он мне. — Бэнд уходил. Девочки уходили. Все уходили. Только вот эти canaille [90] из Асуана. У нее брат полицейский, мы закрывать опасаемся». Какой-то толстяк взялся вдруг изображать танец живота, сладострастно поводя лобком и бедрами, и вся компания принялась хлопать в такт. Я ретировался и прошел еще под окнами жалкой Мелиссиной квартирки в смутной надежде — а вдруг она не спит. Мне нужно было с кем-нибудь поговорить; нет, я просто хотел стрельнуть сигарету. И все. Это уже потом мне захотелось бы спать с ней, ласкать, сжать в объятиях любимое стройное тело и, вдыхая кислый запах перегара и сгоревшего табака, все время думать о Жюстин. Но света у нее в окошке не было: она или спала, или еще не вернулась. Золтан сказал, что она уехала с компанией каких-то вдребезги пьяных деляг, переодетых адмиралами. «Des petits commerçants quelconques» [91], — фыркнул он презрительно и тут же извинился.
Нет, это будет пустая ночь, будут блики болезненно-тусклого лунного света на гребнях волн во внешней гавани, и море станет снова и снова бездумно вылизывать пирсы, и линия берега пропадет, растворится, растает в предутренней белизне, отблескивая серым, как слюда. Я постоял немного на Корниш, отрывая кусочек за кусочком от полоски серпантина, и каждый подавался под пальцами с некой сухой непреложностью, как рвутся, наверное, нити человеческого взаимопонимания. Потом побрел, полусонный, к дому, и в голове у меня вертелись слова Да Капо: «Сей вечер еще будет горазд на сюрпризы».
«Конечно, правда, — мрачно сказал Персуорден и добавил: — Я ни разу в жизни не был в Венеции».
И встал, потому как давно уже было время ехать, и под надзором бесстрастных черных слуг они надели бархатные плащи и маски, подобно актерам перед выходом на сцену, да они и были — актеры; а потом встали рядом, чтобы сопоставить одинаковые отражения в двух больших раззолоченных зеркалах между пальмами. Колючие смешки Пьера Бальбза, изысканные пошлости Тото; они вышли, пересмеиваясь, и вдохнули чистый ночной воздух, инквизиторы наслаждения и боли, александрийцы…
Машины приняли их, заботливые слуги и шоферы усадили их поудобнее, осторожно, как штуки драгоценных тканей или тюки с пряностями, нежно, как оранжерейные цветы. «Я чувствую себя таким хрупким, — пропищал Тото в бархатных объятиях шофера. — Этой стороною вверх, пожалуйста; осторожно, не уроните. Иногда я и сам теряюсь, которой же все-таки стороной вверх?» Мне кажется, он был единственный во всем Городе человек, до сих пор не знавший ответа на свой вопрос.
Когда машина тронулась, Жюстин наклонилась вперед и потянула его за рукав. «Есть разговор, только шепотом», — сказала она тихо, хотя подслушивать их все равно было некому: Нессим с Нарузом говорили о чем-то своем, и достаточно резко (голос Наруза с характерным мальчишеским надломом), Атэна была занята Пьером, мелодичный смех. «Тото… послушай, окажи мне услугу сегодня ночью, очень меня обяжешь. Я тебя пометила мелом, вот здесь, сзади, на рукаве. Позднее, когда бал начнется, я отдам тебе мое кольцо. Ш-ш. Я хочу исчезнуть на час или около того. Тихо, перестань хихикать». Тото повизгивал, задыхаясь, из-под бархатного капюшона. «А ты сможешь заводить шашни с кем тебе угодно, дорогой Тото, и все от моего имени. Ты согласен?»
Он откинул капюшон — на лице восторг, в глазах пляшут чертики, губы в скользкой злой улыбке сводника. «Конечно!» — прошептал он в ответ, весь уже захваченный, весь предвкушение. Безликий клобук — голос Жюстин, как голос оракула, наделил его своей особой красотой, красотой черепа, — кивал ему сквозь заверть бликов пролетающих в окошке фонарей. Болтовня и смех в машине, как тишина пустыни, оберегали разговор от посторонних. «Так ты согласен?» — «Ну, разумеется, моя дорогая».
Двоих мужчин в масках на переднем сиденье можно было бы принять за средневековых аббатов — привычный спор о теологических тонкостях. Атэна, оглушенная и поглощенная сама собой, болтала с Пьером. «Конечно, конечно!»
Жюстин взяла его за руку и перевернула задом наперед рукав, чтобы показать меловую метку. «Так я на тебя рассчитываю, — с той же властной хрипотцою в голосе и по-прежнему шепотом. — Не подведи меня!» Он тоже схватил ее за руку, поднес к губам игривым жестом купидона и поцеловал кольцо, снятое когда-то с пальца скелета византийского юноши, как целуют икону, свершившую наконец желанное, долгожданное чудо: ему предстояло из мужчины стать женщиной. Рассмеявшись вдруг, он едва ли не крикнул: «И что бы я ни натворил — грех падет на твою голову. Ты проведешь остаток дней…»
«Тише».
«А в чем дело? — встрепенулась Атэна Траша, учуяв шутку или же скандальную новость, достойную ее ушей. — О чьих грехах ты говоришь, Тото?»
«О моих собственных, — восторженно откликнулся из темноты Тото. — О чьих еще?» Жюстин откинулась на спинку сиденья, по-прежнему скрытая под капюшоном, и молчала. «Как мы долго едем», — сказала Атэна и снова повернулась к Пьеру. Машина свернула к воротам особняка, луч света выхватил из тьмы инталию (цвет топленого молока), резкой светотенью вычертив Пана, насилующего козу: руки вцепились в рога, голова в экстазе откинута назад. «Так не забудь», — сказала Жюстин снова, в последний раз позволив ему восторженно стиснуть ей пальцы. «Не забудь», — задержав еще ненадолго свои украшенные перстнями пальцы в его, прохладных и вялых, как сосцы дойной коровы. «Ты ведь расскажешь мне потом, если случится что-то особенное, правда?» Он только и мог пробормотать в ответ: «Ты чудо, чудо, чудо», — целуя кольцо со страстью нимфоманки, ощутившей внизу живота знакомую пульсацию.
Войдя в бальную залу, компания почти сразу распалась, как айсберг разламывается на куски под давлением теплых токов Гольфстрима и части его расходятся друг от друга все дальше и дальше. Восторженно кричащую Атэну унесло вдруг в самую давку гигантского роста домино, изрыгающее на ходу из-под капюшона невероятнейшие богохульства. Нессим, Наруз, Пьер — все они внезапно обратились в иероглифы, ключ утерян, и окунулись в лишенный форм и смыслов мир случайных встреч, маска к маске, — как некая новая форма насекомой жизни. Белая метка на рукаве Тото мелькнула еще раз-другой в толпе, все дальше и дальше, как бутылочная пробка на стремнине; и кольцо Жюстин — тоже (мне предстояло охотиться за ним весь вечер).
Черный джаз обрушился на залу и завертел всех и вся, погнал сквозь хаос безумных па, под барабанную чушь, под скрежет саксофонов, под вокал. Духи тьмы, казалось, победили окончательно, в клочья разодрав дневные ипостаси умов и душ, навеки утопив танцоров в одиноких темных озерцах канувших невозвратимо эго, выпустив на нолю полиморфные страсти Города. На илистых мелководьях бывших когда-то личными чувств и мыслей хозяйничали теперь иные существа, цепная свора Александрии — соленого мертвого озера, окруженного с трех сторон молчаливой, тихой, с распахнутыми настежь глазами пустыней, уходящей дальше, дальше, в Африку, под мертвою луной.
Запертые наглухо в одиночных камерах масок, мы принялись рыскать из комнаты в комнату, с этажа на этаж ярко освещенного особняка в поисках нам одним попятных отличительных знаков, держа наготове чувства, как кинжалы; розы, приколотой на рукав домино, кольца, шарфа, цветной бусинки. Что-нибудь, хотя бы что-нибудь, чтоб отличить любимого в толпе. Клобуки и маски, как зримые символы потаенных наших «я», сопутствовали нам, сосредоточенным и нищим в духе, — так отцы-пустынники искали Бога. И медленно, с неодолимой непреложной тяжестью, чугунный маховик карнавального бала понемногу набрал ход, то вознося нас, то бросая вниз. Тут и там, как искра смысла в темном тексте, вдруг мелькнет знакомое лицо, знакомый голос: тореро, пьющий в коридоре виски, окликнет тебя со знакомой чуть заметной шепелявинкой — Тони Умбада; или Поццо ди Борго на секунду скинет маску, чтобы успокоить жену: та дрожит и на грани истерики. Снаружи, на темном газоне у пруда, сидит одинокий Амариль, он тоже дрожит и ждет. Маску он снять не решился из опасения, что лицо его может разочаровать, а то и отпугнуть ее, буде она все-таки придет на свидание, назначенное год назад. Если ты влюбился в маску, будучи в маске сам… у кого из вас первого достанет смелости ее снять? Может, таким влюбленным имеет смысл навсегда остаться в масках? (Мысли бегут взапуски в сентиментальной голове Амариля… Чем больше мук, тем крепче чувство.)
Впечатляющих размеров прачка в подозрительно знакомой шляпе и мужских ботинках (Помбаль, ну конечно же!) загнала в дальний угол у камина плюгавенького римского центуриона и поливает его отборной бранью — жестяным каким-то попугайским голосом. Вот еще словечко долетело: «Salaud». [85] Тщедушный генеральный консул порывисто взмахивает руками, пытается протестовать, рвется на свободу, но если уж Помбаль в кого вцепился… Зрелище — высший класс. С центуриона слетает каска; Помбаль водружает его на эстраду и начинает ритмично ударять костлявым его превосходительства задом в большой барабан, целуя притом самого господина посла взасос. Представляю, как он сейчас ликует. До конца досмотреть не удается — смыкается толпа, домино пополам с конфетти, с серпантином, и стирает Помбаля, как мокрой тряпкой с грифельной доски. Мы как сардины в банке, тело к телу, капюшон в капюшон, глаза в глаза. Жюстин так и не видно.
Где-то около двух часов пополуночи занимается пожар — виной тому один из каминов на втором этаже, но, честно говоря, ничего серьезного не происходит, и пожар даже веселит нашу публику совершеннейшей своей уместностью. Суетятся слуги, и сразу же их оказывается как-то слишком много; потом я замечаю самого Червони: он, без маски, бежит вверх по лестнице — и тут же где-то рядом заливается трелью телефон. Повалил вдруг откуда-то дым, как серная пыль из бездонной шахты, клубами. Буквально через несколько минут подъехала пожарная машина со включенной сиреной, и холл заполонили маскарадные фигуры pompiers [86] с топорами и ведрами. Встреченные бурею восторга, они — топоры наизготовку — прошествовали наверх, к камину, и мужественно разнесли его на куски. Другая часть того же племени взобралась на крышу и принялась лить воду, ведро за ведром, в дымоход. Весь второй этаж тут же погрузился в некое подобие лондонского смога — дым, копоть, водяной пар. Со всех сторон, крича от восторга, в туман сбежались маски и принялись выплясывать, как дервиши. Те маленькие недоразумения, без которых праздник не праздник. Я вдруг поймал себя на том, что кричу со всеми вместе. Должно быть, я к тому времени уже изрядно выпил.
Старина Тиресий,
Нет никого любезней,
Нужней и бесполезней,
Чем
Старина Тиресий.
В большой, увешанной гобеленами комнате звенел и звенел телефон, иголочкой прокалывая шум. Я увидел, как слуга снял трубку, поднес ее к уху, потом положил с телефоном рядом и, как охотничий пес, пошел рыскать по комнатам, пока наконец не вернулся с Нессимом, улыбающимся и без маски. Нессим сказал что-то в трубку, быстро и нетерпеливо. Потом точно так же положил ее на столик, дошел до большой бальной залы и с порога принялся внимательно оглядывать танцующих. «Случилось что-то?» — спросил я, подходя к нему и скидывая на ходу капюшон. Он улыбнулся и покачал головой. «Никак не найду Жюстин. Клеа рвется с ней поговорить. Ты ее не видел?» Да уж, вопрос так вопрос! — я целый вечер только и делал, что искал ее кольцо, — безрезультатно. Мы постояли еще, вглядываясь в медленный хаос танцующих пар, внимательно, как два рыбака в ожидании поклевки. «Нет», — сказал он, и я отозвался: «Нет». Подошел Пьер Бальбз, встал рядом и тоже снял капюшон: «Я танцевал с ней минуту назад. Вышла, должно быть».
Нессим вернулся к телефону и сказал громко, я слышал каждое слово: «Она где-то здесь. Да, совершенно точно. Нет. Ничего не случилось. Пьер только что с ней танцевал. Тут столько народу. Может быть, она вышла в сад. Передать что-нибудь? Может, она перезвонит тебе позже? Договорились. Нет-нет, просто загорелся камин. Уже погасили». Он положил трубку и обернулся к нам. «В любом случае, — сказал он, — у нас в холле рандеву без масок, в три».
Бал снова впитал нас, как капли, и даже исполнившие свой долг пожарные уже успели присоединиться к танцующим. Краем глаза я заметил четырех полногрудых демониц, несших в оранжерею бесчувственную тушу упившейся вусмерть прачки, под бурные аплодисменты собравшихся. Помбаль, должно быть, в очередной раз вступил в бескомпромиссный поединок с одним из своих любимых сортов виски. Шляпу он потерял, но у него хватило предусмотрительности надеть под нее огромный парик — мелким бесом завитые соломенного цвета кудельки. Пожалуй, его и впрямь никто не узнает в таком-то парике.
Ровно в три Жюстин вошла в холл из сада и сняла маску; Нессим предложил нас подбросить, меня и Пьера, но мы решили остаться и поддержать по мере сил слабеющее пламя праздника. Гости засобирались домой, одна за другой отъезжали машины. Нессим нежно ее поцеловал и спросил: «Где твое кольцо?» — вопрос этот давно уже вертелся у меня на языке, но я все не решался… Она улыбнулась — так очаровательно, так невинно — и сказала в ответ: «Я танцевала последний тур с Тото, буквально несколько минут назад, и он его стащил. Где этот маленький пакостник? Я без колечка домой не поеду». Мы обыскали весь этаж, но Тото не нашли, и Нессим — он очень устал — решил списать его как пропавшего без вести. Поручение Клеа он тоже не забыл передать — и моя любимая женщина послушно, на моих глазах, подошла к телефону и набрала нужный номер. Говорила она тихо, и пару раз на ее лице появилось — и погасло — удивленное выражение; в конце концов она сказала: «Ну конечно же, со мной все в порядке», — прежде чем пожелать Клеа спокойной ночи, несколько, на мой взгляд, не ко времени. Затем они вышли наружу, и луна окатила их с головы до ног холодным молочным светом; мы с Пьером проводили их до машины. За рулем сидел Селим, бесстрастный, ястребиноликий. «Доброй ночи!» — сказала Жюстин, чуть коснувшись губами моей щеки. Еще она шепнула: «Завтра!» — и, покуда мы шли обратно к дому, это слово отдавалось у меня в голове на все лады, как свист пролетевшей мимо пули. На лице у Нессима странное выражение проказливой безмятежности, как у человека, решившего расслабиться после серьезной траты сил.
Кое-кто успел уже допиться до духовидения — в оранжерее видели призрака. Общий смех. «Но я уверяю вас, — Атэна Траша, почти на взвизге. — Мы сидели на диване, я и Жак, ну скажи им, Жак!» Подбежал кто-то в маске, пискнул из пищалки ей в лицо и метнулся назад. «Это Тото!» — крикнули из толпы. Я ухватил домино за рукав, скинул капюшон — то была Хлоя Мартиненго. «Но я уверяю вас, — снова Атэна, — оно простонало нечто вроде… — Атэна запнулась на миг — лицо застыло задумчивой хмурой гримаской — и пропела вдруг совершенно загробным, сходящим понемногу на нет голосом: — Justice… Justice». [87] Кругом снова рассмеялись, несколько голосов принялись наперебой передразнивать ее. «Justice, — заревело домино и понеслось вверх по лестнице. — Justice!»
Снова оставшись один, я вдруг почувствовал: мое разочарование понемногу принимает форму физического чувства голода — и пересек не торопясь бальную залу в направлении столовой, откуда неслась весь вечер возбуждающая канонада — там открывали шампанское. Бал был все еще в разгаре, домино бились в танце, как белье на ветру, визгливым поросячьим выводком заходились саксофоны. В алькове сидела, подняв до колен подол платья, — ноги у нее и в самом деле хороши — Друзилла Банубула; она растянула ногу, и два кающихся арлекина накладывали ей на колено повязку. Она упала, или ее, скорее, нарочно сшибли с ног. На кушетке за ее спиной беспробудно спал негрский знахарь с моноклем в глазу. В следующей комнате чувствительная дама в вечернем туалете играла на рояле джаз и пела, и пьяные слезы ручьями текли у нее из глаз. Толстый старик с волосатыми ногами, одетый Венерой Милосской, склонился над ней. Он тоже рыдал и тряс брюхом.
В столовой между тем оказалось сравнительно тихо, и я сразу же заметил Персуордена — он был без маски и, кажется, довольно пьян. Он что-то говорил, обращаясь к Маунтоливу, а Маунтолив ходил вокруг стола странной своей скользящей с подскоком походкой и накладывал на тарелку ломтики холодной индюшки и салат. Персуорден сварливо и бессвязно ругал Червони за то, что вместо шампанского тот выставил «спуманте». «Осторожность и еще раз осторожность, — крикнул он мне через всю комнату, — это просто жидкая головная боль». Но свой стакан он тем не менее наполнять не забывал, четким, преувеличенно аккуратным движением. Маунтолив бросил на меня через плечо внимательный мягкий взгляд — я как раз потянулся за тарелкой — и с явным облегчением назвал меня по имени. «А, Дарли, — сказал он, — а мне вдруг почудилось, что вы — один из моих секретарей. Они шпионили за мной весь вечер. Испортили мне удовольствие. Эррол даже и мысли не допускает о том, чтобы нарушить протокол и уехать раньше Главы Миссии; мне пришлось спрятаться в саду и ждать, пока до этих бедолаг не дойдет, что я уже уехал. Когда я только поступил на службу, мой тогдашний шеф просто насмерть меня загонял по всяким нудным приемам, и я дал себе слово: если когда-нибудь сам стану послом, младших сотрудников посольства я от подобного рода обязанностей избавлю». Говорил он необычайно мягко, не расставляя четких акцентов и пауз, и собеседник сразу же проникался к нему невольной симпатией; я тоже не избежал общей участи, хотя и знал, что это у него профессиональное, как у большинства дипломатов высокого класса. Он столько лет тренировался на своих подчиненных, ненавязчиво заставляя их забывать о разнице в статусе, что выработал в конце концов маску предельной искренности, совершенно естественную на первый взгляд, в действительности же невероятно фальшивую. Как великие актеры, способные с пол-оборота сыграть любое чувство. И тем не менее я каждый раз с досадой ловил себя на откровенной к нему симпатии. Мы медленно сошлись у стола, переговариваясь, наполняя тарелки.
«Дэвид, что ты видел в саду?» — с издевкою спросил Персуорден, и посол посмотрел на него задумчиво и прямо, словно желая упредить неосторожную и, более того, неуместную фразу. «Я видел, — улыбнулся Маунтолив и взял бокал, — Я видел влюбленного Амариля у озера — он беседовал с женщиной в домино. Может быть, мечте его и впрямь суждено осуществиться?» Амарилева любовь была притчей во языцех. «Дай-то Бог».
«А что ещё? — сказал Персуорден тоном вызывающим и весьма вульгарным, так, словно собирался Маунтолива шантажировать. — Что еще, кого еще ты там видел, Дэвид?» Он и впрямь был пьян, и в тоне его, хоть и дружеском, зазвучали вполне хулиганские нотки. Маунтолив порозовел и уставился к себе в тарелку.
С тем я их и оставил и отправился в обратный путь, вооруженный полной тарелкой и бокалом шампанского. В душе шевельнулось чувство некоторой — с оттенком презрения — неприязни к Персуордену и сочувствия к Маунтоливу, которого поставили в неловкое положение. Мне хотелось уединиться, поесть в тишине и подумать о Жюстин. В холле тузили друг друга три ярко нарумяненные грации, все до одной мужчины, судя по голосам, и я каким-то чудом пронес мимо них свой груз без потерь. Шутливо рыча, как разыгравшиеся псы, они старались ухватить друг друга за гениталии. Мне вдруг пришла в голову мысль подняться в библиотеку — уж там-то об эту пору никого быть не должно. Не так давно Червони приобрел доселе неизвестные рукописи Кавафиса — а вдруг он их не запер. Червони был заядлый библиофил.
На втором этаже толстый человек на тощих ножках, одетый Красной Шапочкой, барабанил в дверь клозета; слуги «гуверами» пылесосили покрытые сажей ковры и переговаривались вполголоса. Библиотека была этажом выше. В одной из спален ритмично скрипела кровать, внизу, в ванной, кого-то рвало, в густой хроматической гамме. Поднявшись по лестнице, я толкнул ногой герметично закрывающуюся дверь, она подалась с суховатым сосущим звуком и впустила меня. Длинная комната была пуста, отблескивал неярко свет на полированном дереве полок, на стеклах, и только в дальнем конце, у огня, сидел Мефистофель — и держал на коленях книгу. Он поднял голову и снял очки, чтобы получше меня рассмотреть, — Каподистриа. Ничего не скажешь, костюм по хозяину. Крючковатый хищный клюв, маленькие, близко посаженные глазки. «Входи, — крикнул он. — Я уж было испугался, что кому-то взбрело в голову заняться здесь любовью, в таком случае… toujour la politesse… [88] я бы счел себя обязанным… Что ты там ешь? Тут чудно, у огня. А я как раз пытался отыскать одну цитату, она у меня весь вечер не шла из головы».
Я сел с ним рядом и поставил тарелку на столик между креслами — прошу! «Я хотел взглянуть на новые рукописи Кавафиса», — сказал я.
«Они все под замком — рукописи».
«Понятно».
Огонь горел ярко, поленья трещали, и в комнате, уставленной книгами вдоль стен, было уютно и тихо. Я скинул капюшон, прошелся вдоль полок, разглядывая корешки, и снова сел в кресло. Да Капо тем временем закончил что-то списывать из книги на листок бумаги. «Чудно, — сказал он с отсутствующим видом. — Это собрание буддийских текстов в восьми томах — дело рук отца Маунтолива. Ты знал?»
«Кажется, слышал», — от прямого ответа я предпочел уклониться.
«Он служил в Индии судьей. Потом вышел в отставку, но никуда оттуда не уехал, он и сейчас там; крупнейший в мире специалист по текстам на пали, я имею в виду европейцев, конечно. Да уж… Маунтолив его уже лет двадцать не видел. Говорит, стал теперь одеваться как saddhi. [89] Вы, англичане, до мозга костей эксцентрики. Что бы ему не работать над своими текстами где-нибудь в Оксфорде, а?»
«Может быть, климат?»
«Может быть, — он согласился. — Вот. То, что я искал, — так и знал, что где-нибудь в четвертом томе». Он с силой захлопнул книгу.
«Что там?»
Он повернул листок с выписанной цитатой к огню и прочел мне с видом озадаченным и вместе с тем довольным: «Плод от древа добра и зла по сути своей — лишь плоть; да и яблоко по сути — только прах яблока».
«И ты хочешь сказать, что выписал это из буддийского текста?» — спросил я.
«Нет, конечно, это Маунтолив-старший, собственной персоной, из предисловия».
«Мне кажется…»
Где-то поблизости раздался придушенный крик, и Каподистриа вздохнул.
«Не знаю, какого черта я каждый год являюсь на этот треклятый карнавал, — сказал он сварливо, допивая свой виски. — И время-то астрологически неблагоприятное. То есть — для меня. И что ни год — случается какое-нибудь безобразие. Просто с души воротит. Два года назад Арнельха вынули из петли в доме Фонтана, в галерее для музыкантов. Не правда ли, забавно? Очень с его стороны неосмотрительно, если он сам до этого додумался. А потом Мартэн Фери дрался на дуэли с Джакомо Форте… И не захочешь, вспомнишь про дьявола. Потому-то я дьяволом и оделся. И болтаюсь тут, жду, когда народ побежит продавать мне души. Ага!» Он втянул носом воздух, потер ладонью о ладонь — звук шелеста пергаментных страниц — и рассмеялся коротко и сухо. Потом встал и сунул в рот последний ломтик индюшки: «Бог ты мой, ты видел, который теперь час? Нет, мне пора домой. Вельзевулу время спать».
«Вот и мне тоже, — сказал я, разочарованный тем, что так и не взглянул на почерк старого поэта. — Мне тоже».
«Тебя подбросить? — спросил он, когда, минув еще раз глотнувшую воздуху дверь, мы окунулись в осоловелую от музыки атмосферу гаснущего праздника. — Вряд ли стоит искать хозяев, чтобы пожелать им спокойной ночи. Червони сейчас, должно быть, давно уж спит».
Лениво перебрасываясь фразами, мы спустились в зал, где музыка текла сплошным потоком и волнами синкоп набегала нам под ноги. Да Капо снова водрузил на место маску и шел со мной рядом этакой зловещей черной птицей — демон, да и только. С минуту мы стояли и смотрели на танцующих, потом он зевнул и сказал: «Н-да, вот уж где самое время и место цитировать Кавафиса — „Бог оставляет Антония“. Доброй ночи. Я сплю на ходу, а потому уезжаю, хотя, боюсь, сей вечер еще будет горазд на сюрпризы. Иначе не бывает».
И он не ошибся. Я постоял еще немного, тупо глядя на танцующие пары, потом спустился вниз, в прохладную темень ночи. У ворот еще стояли лимузины и сонные слуги, но улицы уже успели опустеть, и шаги мои звучали диковато и резко, отлепляясь за моей спиной от тротуара. На углу Фуад парочка белых шлюх безнадежно подпирала стену. Они торопливо затянулись и окликнули меня один раз, негромко. В волосы они вплели цветы магнолии.
Зевая на ходу, я зашел на Этуаль, чтобы проверить, не на работе ли еще Мелисса, но там никого не оказалось, кроме какого-то пьяного семейства, которое наотрез отказывалось идти домой, хотя Золтан уже соскирдовал вокруг них на танцевальной площадке столы и стулья со всего зала. «Она пошла рано, — объяснил он мне. — Бэнд уходил. Девочки уходили. Все уходили. Только вот эти canaille [90] из Асуана. У нее брат полицейский, мы закрывать опасаемся». Какой-то толстяк взялся вдруг изображать танец живота, сладострастно поводя лобком и бедрами, и вся компания принялась хлопать в такт. Я ретировался и прошел еще под окнами жалкой Мелиссиной квартирки в смутной надежде — а вдруг она не спит. Мне нужно было с кем-нибудь поговорить; нет, я просто хотел стрельнуть сигарету. И все. Это уже потом мне захотелось бы спать с ней, ласкать, сжать в объятиях любимое стройное тело и, вдыхая кислый запах перегара и сгоревшего табака, все время думать о Жюстин. Но света у нее в окошке не было: она или спала, или еще не вернулась. Золтан сказал, что она уехала с компанией каких-то вдребезги пьяных деляг, переодетых адмиралами. «Des petits commerçants quelconques» [91], — фыркнул он презрительно и тут же извинился.
Нет, это будет пустая ночь, будут блики болезненно-тусклого лунного света на гребнях волн во внешней гавани, и море станет снова и снова бездумно вылизывать пирсы, и линия берега пропадет, растворится, растает в предутренней белизне, отблескивая серым, как слюда. Я постоял немного на Корниш, отрывая кусочек за кусочком от полоски серпантина, и каждый подавался под пальцами с некой сухой непреложностью, как рвутся, наверное, нити человеческого взаимопонимания. Потом побрел, полусонный, к дому, и в голове у меня вертелись слова Да Капо: «Сей вечер еще будет горазд на сюрпризы».