конюх Ждан и затопал к воротам отворять их хозяину-князю.
На дворе было пусто. Издали пялились в голубые сумерки тусклыми
своими бельмами окошки избушек, затянутые бычьим пузырем. Князь Иван
спешился и пошел уже наторенною в пробившейся траве дорожкою к
хоромам. Не зажигая огня, присел он в покое своем у раскрытого окошка
и увидел, что снова сбредаются к поварне мужики, бабы идут, уточкой
переваливается раздавшаяся Матренка, плетется за нею и Кузьма,
дожевывая на ходу наскоро перехваченный кусок. И опять бочечку
выкатила стряпея, и Аксенья на бочечку присела. Князь Иван поднялся с
места и, не замеченный никем, вышел на крыльцо.
Первые квакухи, видимо, только пробовали голоса на озерках за
Чертольем. Бесшумно, тише шагов кошачьих, пропархивала временами мимо
летучая мышь. Снизу явственно слышен был голос - женский, грудной,
певучий:
- Великая же река Обь устьем пала в море-океан. А Русская земля
осталася позади, и не видать ему Руси за Каменем-горой. И
встосковалось его сердце по Русской земле. "Боже, говорит, милостивый
спас! Сколь ни ходил, сколь травы ни топтал, краше Русской земли в
целом свете не видал".
Князь Иван напряг глаза, вгляделся: да, это девка Аксенья
говорит... Кому же, кроме девки этой? Не водилось на хворостининском
дворе бахарей досель. А девка и дальше - раскачивается на бочечке, не
говорит - поет:
- С вечера выпадала порошица перва; укинулись долу синие снеги. И
пошла из-за лесу поганая орда на сонных людей, на русские полки.
Иоаникий вспрянул, сонный человек, выехал в поле во главе полка. А за
кустиком, глянь, сидит стар-старичок, грибок-полевичок, пальчик сосет,
бородку жует... "Уходи отсюдова, старый старик: скоро будет тут злая
сечь". А старичок сидит на земле, говорит: "Кто тебя может избежати,
смертный час? Человече божий, бойся бога, стоит смерть у порога, труба
и коса... А здесь сколько ни ликовать, да по смерти гроба не
миновать". - "Гой ты, - говорит Иоаникий, - старый старик! Сколь
горько человеку от правды твоей! Скажи ж мне, кто ты, старый человек?"
И отвечает ему стар-старичок, грибок-полевичок: "Мы много по земле
ходоки, мы много всем скорбям знатоки"...
На дворе становилось темнее. Ветерок прошел по березам за
конюшнями. Квакухи на озерках расквакались во всю свою мочь. Уже и не
разобрать стало, что еще рассказывает Аксенья про Иоаникия и
старичка-полевичка.
"Чудно! - думал князь Иван, проходя к себе в покой. -
Роду-племени своего не упомнит, а повести рассказывать куда как
мастеровита. Что за притча такова?"
Утром на другой день увидел князь Иван в окошко проходившего по
двору Куземку.
- Кузьма! - окликнул его князь Иван. - Гей, Куземка! Пришли мне
девку ту, Аксенью; знаешь какую.
- Добро, князь Иван Андреевич, - откликнулся со двора Куземка, -
сейчас.
И Куземка пошел в поварню, головой покачивая, размышляя, к чему
понадобилась князю Ивану девка-чумичка: может, проведал князь Иван про
россказни ее ночные; может, и сам захотел послушать что-нибудь из
предивных ее повестей?
Аксенья, как ни была бледна после болезни, а побледнела еще пуще,
услыхав, что идти ей сейчас к князю Ивану Андреевичу в хоромы. И
Антонидка-стряпейка тоже перепугалась не на шутку, стала обнимать
Аксенью и крестить. Но делать было нечего: ни ухорониться было
Аксенье, ни сквозь землю провалиться, ни кошкой обернуться, ни птицей
вознестись. И, набросив на плечи вычиненный плат свой, поднялась
Аксенья в хоромы и столовою палатою вышла в князь-Иванов покой.
Она вошла и стала у дверей, глянув на статного русобородого
человека в расстегнутом бешмете, в шитой шелком тюбетейке, в мягких
сапогах с медными бляшками по голенищам. А князь Иван подошел к ней
близко и увидел на бледном лице алые губы, под сросшимися бровями
черные глаза, все лицо ее разглядел, кожу ее, словно эмалью
наведенную, всю красоту Аксеньи, не стертую горем, не порушенную
бедой, не вытравленную болезнью.
- Кто ты? - спросил князь Иван, не отрывая глаз от девки, которая
стояла перед ним, прерывисто дыша, вскидывая ресницы свои вверх и
вновь затеняя ими чуть порозовевшие от волнения скулы.
- Аксенья, - ответила девка вздохнув.
- Знаю, что Аксенья, - улыбнулся князь Иван. - А откуда ты, чья
ты, какого отца дочерь?
- Не знаю, - молвила чуть слышно Аксенья.
- Вот так! - удивился князь Иван. - А откуда ты на росстани
забрела, где до того была?
- Не знаю, - ответила Аксенья еще тише.
- Вчера под ночь что это ты разбаивала на дворе работникам моим?
- А это так, - вспыхнула Аксенья. - Что вспомнилось... Что в
голову взбрело...
- Где ж это ты наслушалась повестей таких про Анику-воина и
Русскую землю?
- Не знаю, не помню, - опять потухла девка.
Князь Иван пожал плечами, отошел к окну, взглянул на Аксенью со
стороны и заметил из-под ветоши застиранной маленькие девичьи ноги,
покрытые серой пылью.
- Похитили, что ли, тебя люди лихие и кинули беспамятную на
росстанях, или как? А сдается мне, что не простого ты роду, не холопа
дочерь...
- Не знаю, не знаю, - залепетала Аксенья, и слезы брызнули у нее
из глаз, покатились по щекам, стали ниспадать ей на грудь, прикрытую
коричневым потертым, по каймам посекшимся платом. Она выпростала руку
из-под плата, чтобы слезы с глаз смахнуть, распахнула и вовсе плат и
принялась обмахрившимся краем вытирать мокрое от слез лицо.
- Чего ж ты плачешь? - шагнул к двери, подле которой стояла
Аксенья, князь Иван. - Бог с тобой... Живи, как жила доселе, на дворе
тут. Я чаю, найдется у нас дело и для тебя. Ступай. Чего уж!..
Князь Иван и рукой махнул, но тут блеснули ему круглые, как
горошинки, исчерна-красные камушки на открывшейся из-под плата шее
Аксеньи, драгоценные камни, кой-где принизанные к золотой цепочке.
- Погоди! Что у тебя тут вот?
Аксенья вскинула на князя Ивана заплаканные глаза.
- Тут вот что? - коснулся князь Иван пальцем шеи Аксеньи. - Тут
вот, - повторил он, потянув к себе цепочку, вытянув из пазухи
Аксеньиной крест на цепочке этой, малый крестик нательный, выточенный
из такого же, как и горошинки, исчерна-красного сверкающего камня. А к
кресту каменному привешена на колечке золотая бляшка: орлик хвостатый
с пониклыми крылышками, вокруг орлика начеканено - "Борис Феодорович
всея Русин..." Дальше и не прочитал князь Иван. Волосы зашевелились у
него под тюбетейкой, пот проступил на лбу около зажившего рубца.
- Постой, - молвил князь Иван глухо. - Тебя как звать?
Аксеньей?.. Постой...
Он выронил из рук своих Аксеньин крест, подошел к столу и вытер
платком лоб.
- Ступай, - молвил он не оборачиваясь. - Иди.
Ни о чем не догадываясь, пошла обратно Аксенья, убирая по дороге
за пазуху крест, кутая в плат свой шею и грудь. И в поварне поведала
она Антонидке, что все у нее обошлось, что не сделал ей никакого лиха
сердобольный князь.

    XXIX. ПОДЕЛОМ!



А князь тем временем метался по комнате, сдергивал с себя
тюбетейку и, помявши ее в руках, останавливался где попало, чтобы
снова наладить свою пеструю шапочку на макушку себе.
"Ой, как же? Что же это? - вихрем проносилось в голове у него. -
Царевна Аксенья, царь-Борисова дочь! В доме у меня, здесь! Тут вот
стояла она..." Туман. Весь покой словно в тумане. Вот ее лицо за
пологом тумана; из-под плата выбилась черная прядь... Вот стройные
руки царевны, вот крохотные ее ноги, вся ее поруганная краса. "Нет,
нет, прочь! - попятился князь Иван, словно в комнате перед ним и
впрямь стояла Аксенья, о красоте которой слагали песни в народе. -
Прочь! Соблазн это... колдовство... Надо скакать во дворец не медля.
Надобно кликнуть Кузьму. Ведь государственное это дело, тайное,
страшное..."
Князь Иван опустился на лавку, бледный, изнемогший. Глядит -
рассеялся туман, в комнате прозрачно, открыто окно, ветер за окном
играет листвой. И князь Иван приклонился к столу и стал быстро водить
пером по бумаге, исписывая один листок за другим. Потом, прочитав
написанное, изодрал все листки, Куземку кликнул и принялся опять
расспрашивать стремянного своего про девку Аксенью, точно с неба
упавшую на росстани и привезенную Куземкой же на хворостининский двор.
Куземка говорил, что знал и что уже ведомо было и князю Ивану. А
коль до повестей девкиных, то верно: совсем с разума сбились княжеские
челядинцы - их хлебом не корми, вином не потчуй, только дай послушать
про Анику-воина, про рыцаря златых ключей, про Париж и Вену. И
откудова только берется это у девки простой! Повестушек и историй,
бывальщин и сказок, заплачек и песен... Про Русскую землю самому
Куземке довелось прослушать трижды, а Кузьма готов сейчас прослушать
то же хотя бы и в четвертый раз.
Князь Иван отпустил Куземку и снова склонился к бумаге. Он писал,
марал, драл написанное в клочки и наконец все же справился с
грамоткой, которую слал "оружнику изрядному, врагов победителю
храброму, в государстве честью почтенному, думному дворянину и воеводе
Петру Феодоровнчу Басманову".
Куземке и отоспаться не дали после обеда в этот день. Стал
торопить Кузьму князь Иван - поскорей седлать, ехать во дворец
государев, спросить там Петра Федоровича и отдать грамотку боярину в
собственные руки. Да по дороге остерегаться - не обронить бы грамотки
как-нибудь. Куземка обернул грамотку тряпкой, упрятал сверточек себе в
колпак и натянул колпак на голову, укрыв им и уши и глаза. И вынесся
Куземка со двора на улицу, стал виться по переулкам, запрокидывая
лицо, поглядывая из-под нахлобученного колпака на выныривавшую из-за
поворотов Ивановскую колокольню в Кремле. Но, не доезжая Чертольских
ворот, подле часовни на распутье, Куземка сдержал коня.
Двери часовни были раскрыты настежь, в темной глубине ее
теплились свечи, гроб был открыт, и с седла своего увидел Куземка
девичий лик в золоте волос и в бумажном венчике на восковом челе.
Вместе с синим дымком, что вился из кадила, шел наружу и звонкий
голос, повторявший нараспев слова заупокойной молитвы.
У Куземки сжалось сердце от того, что увидел он здесь, от красоты
человеческой, положенной в гроб. Осторожно снял Куземка с головы
колпак свой, перекрестился и застыл в седле, но вдруг вздрогнул он,
услышав позади себя блеяние козы, нелепое, неуместное, никак не идущее
к печальному обряду в часовне: "Бэ-бэ-бэ-бэ... Мэ-мэ-мэ-мэ..."
Куземка обернулся и увидел стаю пахолят - прислужников панских,
безусых пареньков в цветных кунтушиках и польских шапках. Разместились
пахолята вдоль плетня против часовни, казали языки и скалили зубы,
пересмешничали и кривлялись. Они уже не только блекотали по-козьему, а
кто как горазд тявкали, выли, мяукали, ржали по-лошадиному, ревели
по-бычьи.
Древний старик в посконном армячке выглянул из часовни; он
замахал руками на пахолят, нагло глумившихся над русским обрядом, и
пошел на них, ничего не видя сразу на свету, спотыкаясь на исчахших
своих ногах. А пахолята стали метать в него камушки, и дед застрял
посреди дороги, не зная, куда оборотиться, не понимая, откуда такая
напасть. Но Куземка понял, и расправа у него была коротка. Не говоря
ни слова, он рванул поводья так, что кобылка его, как змеей ужаленная,
хватила с места и одним прыжком подскочила к плетню. Здесь Куземка
ляпнул вдоль плетня шелепугоц своей, взвыли пахолята хором, мигом
через плетень перекинулись и рассыпались меж деревьев.
- Поделом вам, пащенки! - крикнул им Куземка, но спохватился,
вспомнив про письмо в колпаке у себя, бережно натянул колпак на голову
и припустил во весь опор к Кремлю.

    XXX. ЧЕРНЫЙ ВОЗОК И ЗОЛОТАЯ КАРЕТА



Куземка вернулся домой спустя час. А спустя еще час подкатил к
Хворостининским воротам черный, ничем не приметный возок. И вышла из
возка этого старица, а за ней полезли два мужика ярыжных, вошли они
все трое в калитку, перемолвились со случившимся тут конюхом Жданом,
погрозились псам дворовым и по тропке прошли прямо в поварню.
Аксенья с Антонидкою стояли спиною к дверям, раскрытым настежь:
Антонидка прополаскивала в лохани тарелки и ложки с обеда, Аксенья
вытирала их перекинутым через плечо полотенцем. И обе обернулись
сразу, когда тень пала на пол от людей, загородивших двери.
Завидя старицу, Аксенья опустила руки, и оловянная тарелка,
выскользнув из пальцев, завертелась по глиняному полу. И сама Аксенья
опустилась в ужасе на пол и стала отползать от старицы, а старица,
постукивая клюкою, наступала на Аксенью и приговаривала:
- Царевна!.. Аксенья Борисовна!.. Куды забрела... Дитятко
родное... Уйдем отсюда!.. Уйдем... Негоже тут... Непригоже тебе быть
здесь...
Но Аксенья все ползла по глиняному полу, по желтоватому праху,
пока не забилась в угол и податься ей дальше некуда стало. Тогда она
прокричала пронзительно и долго:
- А-а-а-а!..
И вслед за ней закричала Антонидка, заметалась по поварне,
кинулась к дверям... Но мужики ярыжные сбили стряпейку с ног и,
оглушенную ударом, сунули за печь. А старица, подобравшись к Аксенье
вплотную, топнула ногой, клюкою стукнула, слюною брызнула:
- Замолчи, змея!.. Нишкни!.. А то я те в воду сейчас с каменем на
шее!
Аксенья умолкла, только глаза она раскрыла немыслимо широко и
замерла без движения, без дыхания. Ярыжные подняли ее с полу и понесли
к воротам, живую или мертвую, того не ведали они и до этого не было
дела им. И, когда хлопнула за мужиками калитка, князь Иван выглянул в
окошко. Он только и увидел что Куземку посреди двора с разинутым ртом
да старицу в черной однорядке, семенившую к воротам.
Тихо стало с той поры на хворостининском дворе. Днями солнце
заливало нестерпимым светом пустое пространство между хоромами и
житницей. По вечерам белесый пар с озерков подстилался к окошкам
работников, пустым и мутным, как бельма слепого. И Антонидка, не
стерпев тоски, кидалась на лавку в подушку и начинала выть и
присказывать, повторяя слышанное не раз на рынках, от странников, от
калик перехожих, от старух убогих:
- Аксенья... царевна... малая птичка... белая перепелка...
Но в поварню вбегал перепуганный Кузьма. Он зажимал рот
Антонидке, он кричал на стряпейку, он увещевал ее:
- Уймись, Антонида... не накличь себе лиха... Твойское ли то
дело? Уж и куды нам те лихие царские дела!
Антонидка перестала причитать, но выла еще подолгу тоненько и
глухо в перовую свою подушку. И так прошло у них пять дней, а на
шестой ясным утром подал Куземка князю Ивану оседланного бахмата, и
князь Иван один, без стремянного своего, поехал со двора. Хоть и
ранний был час, но людно было на улицах, а кое-где и протиснуться
сквозь человеческие толпы не просто было князю Ивану. И только за
Боровицкими воротами, уже в Кремле, дал всадник шпоры коню, чтобы хоть
сколько-нибудь наверстать упущенное в уличной давке время.
Площадка перед дворцом была пуста, только конюхов кучка держала
под уздцы царского карабаира. Князь Иван, оставив бахмата своего за
воротами, побежал к крыльцу, шарпая луженою шпорою по траве. Но
Димитрий и сам уже спускался с крыльца. Он был одет сегодня просто:
суконный емурлук и суконная же мурмолка*, только тесмяком бесценным
опоясано было по стану. Лихо вскочил он в седло и на караковом
карабаире своем двинулся к воротам. И карабаир тоже убран был немудро:
ни обычных бубенчиков золотых, ни гремячих цепей, ни жемчужной кисти
на шее. (* Емурлук - верхняя одежда, обычно надевавшаяся на случай
ненастной погоды. Мурмолка - высокая шапка с плоской, кверху несколько
суживающейся тульей из какой-нибудь материи и меховыми отворотами.)
За воротами и князь Иван сел в седло и поехал рядом с Димитрием
кривоколенными улками кремлевскими, то и дело перегороженными боярским
ли двором, монастырским подворьем, либо приказной избой. Точно
голубятни, лепились там одно к другому всякие прирубы, чердаки,
заклети, звонарни. И солнце золотое, как шелковистой кисеей, окутало
всю эту груду бревен и теса.
За Неглинной речкой к Можайской дороге - опять толпы людей, и
Димитрию с князем Иваном пришлось взять в объезд. Ямскими слободами
выехали они к Дорогомилову и здесь стали за деревьями, не узнанные
никем.
А по дороге уже проносились в московскую сторону верховые, ударяя
плетками в маленькие наседельные литавры, протягивая плетками же
всякого встречного, кинувшегося прочь не слишком скоро. Стрельцы
конные с луками и колчанами строились по дороге. На зеленом лугу
разместились польские песенники - целая сотня голубых жупанов*; они-то
и грянули, когда от Кунцева, еще издалека, пошли к городу на рысях
гусары, сверкая на солнце золотыми драконами на булатных шлемах. И
песня польских людей показалась знакомой князю Ивану. Да это пан
Феликс наигрывал на хрустальной своей свирелке, припевая и притопывая:
(* Жупан - род кафтана (в старинном польском костюме).)
В каждом часе, в счастье, как и в несчастье,
Я буду тебе верен.
И заодно с песнею этой вспомнил князь Иван поросший лопухами двор
пана Феликса, где не был князь Иван уже больше года; вспомнил и
латынь, которую втолковывал когда-то в трухлявом "замке" своем
мудролюбивому княжичу беспечальный шляхтич; и Анницу вспомнил князь
Иван и Василька... Но тут Димитрий вцепился в рукав князю Ивану. Он
был бледен, рыжекудрый царь, и пухлые губы алели на лице его еще ярче,
а большая темная бородавка у правого глаза была словно насажена на
желтоватую кожу. Князь Иван понял, отчего таким внутренним волнением
охвачен Димитрий, от какой причины застыла на лице этом улыбка,
странная и неподвижная, как у куклы-потешки.
Уже прошли гайдуки* польские с флейтами своими, проехала тысяча
человек московских людей и еще и еще люди и кони, когда, позванивая
хрустальными подвесками, развевая по ветру ленты и перья, стала
наплывать с гати на лугу огромная стекольчатая, вызолоченная по ребрам
карета. Двенадцать серых жеребцов волокли это дивное диво на золотых
колесах, обсаженное по кровле двуглавыми орлами, обитое внутри красным
бархатом, устланное парчовыми подушками. Не для простого земного
создания была, по-видимому, предназначена эта столь украшенная
колесница. И впрямь: в карете сидела на троне затянутая в шелк Марина
Мнишек, царская невеста, ястребиноносая, с миндалевидными глазами, в
сквозном жемчужном венце поверх черных, гладко уложенных волос. (*
Легко вооруженная пехота, состоявшая из наемных венгерцев на польской
службе.)
- Мариана! - крикнул Димитрий, поднявшись в стременах.
Но за литаврами, в которые оглушительно заколотили в это время
стоявшие неподалеку стрельцы, голос Димитрия показался даже князю
Ивану сдавленным и слабым.
- Не выдай себя как-нибудь, государь; хотел ты выехать к приезду
ее милости государыни Марины Юрьевны тайно, - молвил князь Иван, не
спуская глаз с проплывавшей мимо кареты, с Марины Юрьевны, нареченной
царицы московской, с маленького арапчонка в зеленой чалме, который
сидел в карете на подушке у ног Марины и забавлялся живой мартышкой на
золотой цепочке.
Марина сидела неподвижно на своем сиденье, покачиваясь только на
кочках, прикусывая свои тонкие губы на слишком уж сильных толчках. Но
вот проплыла карета, и Димитрий вздыбил коня своего и бросился в
город. Князь Иван, мордуя своего бахмата зубчатою шпорою, еле поспевал
за царским карабаиром. Не переводя духу, доскакали они до Неглинной
речки, перемахнули мост... Но навстречу им из Кремля, из ворот
Курятных, стала спускаться по узкому проезду тройка разномастных
коней, тащивших за собой черный, ничем не приметный возок.
Ямщик узнал царя в рыжекудром всаднике на караковом карабаире.
Пуганый человек, битый и мятый за дело и без дела, ямщик коней своих
остановил, шапку с головы содрал... И другой сидевший рядом с ямщиком
мужик ярыжный тоже за шапку схватился... Из-за кожаной полсти в дверке
возка выглянула в черной шапке старуха, за нею мелькнул чей-то бледный
лик с черными, сросшимися на переносице бровями... И кто-то сразу
закричал в возке, отшатнулась от дверки прочь старушонка, началась там
у них приглушенная возня, и сквозь незадернутую полсть услышал князь
Иван беззубое шипение:
- Нишкни, змеена!.. Сейчас ярыжного кликну, он те камень на шею
да в воду... в мгновение ока...
Князь Иван наклонился было к дверке, чтобы разглядеть, что там
творится такое, но набежавшие из подворотни стрельцы стали колотить
бердышами и по коням и по вознице, даже мужику ярыжному перепало здесь
заодно, и вся тройка рванулась вниз, с грохотом пролетела каменный
мост, понеслась посадами за кирпичные стены, за бревенчатые городни
царем Борисом ставленного Скородома.
Далеко за Скородомом, в поле пустом, ямщик придержал
расскакавшихся в пару и мыле коней и потер себе саднившую холку,
взбухшую от стрельцовских ударов. И мужик ярыжиый тоже поднес руку к
боку, куда боднул его с размаху бердышом стрелец. В возке было тихо, и
кругом не было ни звука. Только колеса терлись о песок да где-то
невидимо для глаз насвистывала малиновка, должно быть, в раскидистой
раките, над прибитым к дереву образом Николы.

    XXXI. ТЕРЕДЕРИ-ТЕРЕДЕРИ



Ямщика звали Микифорком, ярыжного - Яремой. Они сдружились
поневоле, уже при самом выезде из Курятных ворот, когда кулаки и
бердыши стрельцов обрушились на Микифорка, оглушили и Ярему, расчесали
того и другого, не отличая ярыжного от возницы. У обоих пыли теперь
кости невесть за что, и оба стали по очереди бегать в придорожные
кабаки, ставленные в иных местах и здесь, по Дмитровской дороге.
В возке было по-прежнему тихо; замерла Аксенья в темном углу;
похрапывала старица, не замечая, что возок то и дело останавливается,
топают куда-то в сторону обутые в лапти ноги, и речи мужиков на козлах
становятся после этого занозистее и живее.
- Ех, тередери-тередери, гужом тебе подавиться! - вскрикивал
Микифорко, силясь разобрать перепутавшиеся вожжи. - Я тебе скажу,
друг: сдается так - дело тут не просто... Ех, тередери-тередери!..
- Тередери да тередери, - откликнулся Ярема. - А чего не просто,
ну-ка молви... Ась? Вот те и тередери.
- Коли так, я тебе и скажу так, - выпустил Микифорко и вовсе
вожжи из рук. - Хотят они молодую в монастыре постричь приневолею,
насильно. Чай, слыхал, вопила каково, как в возок ее пихали?.. "Ах,
постричися не хочу я..." Охти!..
- То так, Микифорко, - согласился Ярема. - Да я тебе скажу,
только держись, гужом не давись, наземь не падай.
Микифорко и впрямь вцепился рукою в облучок, уши навострил...
- Жила она, вишь, молода, в Кремле, как бы в пленении, - дыхнул
Ярема Микифорку в нос перегаром сивушным. - Жила ничего, да только
невзлюбил ее тесть государев, сандомирский воевода пан Юрий Мнишка.
Ну, и приступил он к государю, чтобы сбыть, значит, куда-нибудь
подале. Тоже тут и Маринка приехала... латынской веры девка, одно
слово - ведьма, обернется хоть чем. Вот и очаровала она лютыми чарами
нашего государя, чтобы дал ей города в удел - Новгород Великий и город
Псковский. И нам, выходит, русским людям, добра от Маринки от Мнишки
не ждать.
- Гужом подавиться! - вскричал Микифорко, потрясенный тем, что
только что услышал. - Вконец погибнуть нам теперь, православным
христианам, от еретицы такой!
- Гужом ли подавиться, али от еретиков погибнуть, только
христианской кончины нам не будет, - молвил уныло Ярема. - Чего и
ждать, коли и великий государь у нас чернокнижник!* (* Колдун.)
- Ой! - чуть не скатился Микифорко с козел под колеса. - Ой,
Яремушко, статочное ли дело - чернокнижник?
- Брел я утром по рынку промыслить на дорогу чего, - продолжал
Ярема огорошивать Микифорка своими чрезвычайными вестями. - Добрел до
калашного ряда, а тут - знакомец мой, Шуйских человек, Пятунькой
кличут, И сказывал мне Пятунька этот: "Слыхал, говорит, государь у
нас, Димитрий Иванович, чернокнижник? Потому-де, что звездочетные
книги читал и астрономийского учения держится". И я ему на то:
"Коли-де государь чернокнижник, то чему верить!"
- Чему и верить! - согласился Микифорко и в предельном отчаянии
размахнулся кулаком, волочившиеся по земле вожжи зацепил. - Ех,
тередери тебя, стой!
И Микифорко спрыгнул с козел, обежал вокруг возка и бросился к
избе, над которой мотался на высокой жерди сена клок. Но, на беду,
проснулась тут старица на своем матраце, сунула она голову в шапке за
кожаную полсть, и засверкали у нее в глазах Микифоркины пятки,
выкручивавшие все дальше от возка, все ближе к избе. Старица завопила,
клюкой застучала:
- Окаянный пес! Али не наказано тебе было, чтобы не пьянчевал
проездом! Ужо погоди! Узнать тебе плетей за бражное воровство! И
ярыжному с тобой... Оба вы воры.
Микифорко повернул обратно к возку, но тут из-за угла избяного,
из-под тына дворового, из кустов, ямок, даже из-под земли как будто,
стали скакать какие-то калечки, безногие поползни, прихрамывающие
раскоряки, и с ними здоровые мужики с котомами и орясинами,
бродяги-пройдисветы. Накопилась их вмиг целая рать. Окружили они
Микифорка, подобрались и к возку, стали горланить:
- Гей, бояре, метай сюды рухлядь какую, нищей братье на
пропитание! Знай выметывай, живо!..
Ярыжный на козлах хотел было им плетью погрозиться, даже стукнуть
одного-другого по голове для острастки, но плети не было подле -
видно, обронил ее ярыжный где-нибудь дорогой.
- Стой, мужик! - окликнул ярыжного какой-то толстоголосый, с
плоским лицом, с медной серьгою в ухе. - Чего ищешь, ладонями по
облучку тяпаешь? Эку пылищу поднял!