натопленной, как баня, избушке. Он просыпался в темноте кромешной и
опять засыпал, разморенный необыкновенным теплом, которое накатывало
на него от нагретой печки. Но казначея не спала у себя на лежанке,
хотя послушница и оснастила на ночь лежанку, как всегда, подушками,
тюфяками, пуховиком и двумя стегаными одеялами. Казначея, однако, все
ворочалась на лежанке, все чего-то охала и вздыхала, зевала и
крестилась, старалась заснуть, но никак не могла. С час тому назад она
с помощью Пелагеицы еле сволокла в страннюю избушку захожего монаха.
Угомонить Григория было тем труднее, что он упирался, грозился
сотворить чудо и даже стащил у Пелагеицы с головы ее шапку. К счастью,
он захрапел, как только они свалили его на лавку в странней избушке и
набросили на него, уже спящего, кожух.
Лампады теплились ровным светом в красном углу, отблескивая на
всем убранстве казначеиной кельи и на сундуке, где на коровьем войлоке
свернулась Пелагеица под короткой своей шубейкой. Девка мерно дышала,
выставив из-под шубейки свои голые пятки. И вдруг казначея
встрепенулась... Как и в прошлую ночь - снова плеск и топот... Залаяли
собаки, загрохотало со стороны ворот, на дворе голоса, под окном
фыркают кони... Казначея стала кликать послушницу, но разбудить девку
среди ночи не стоило и думать: та даже не повернулась, только пятку о
пятку почесала. А тем временем на дворе смолкло; одна только собака не
переставала брехать, да и та вот унялась.
Наконец и мать-казначея отошла ко сну, и был ей уже дальше в эту
ночь сон ровный и крепкий, без топота, плеска и им подобных непонятных
звуков.
Какой-то плеск почудился ночью и Григорию. Он слышал в избушке
голоса, но только утром, когда совсем рассвело, понял, что ночью этой
приехали в монастырь новые странники, которые, как и он, были
приведены для ночлега в избушку. Напротив, на лавке, тоже на сенных
тюфяках, спали двое, а по полу был разбросан богатый ратный доспех:
насеченный серебром шишак, самопал граненый, щит, обитый золотою
тесьмой, копье на оклеенном красною кожею древке, турецкие сабли,
немецкие пистоли, какой-то хитрый чемоданчик на медном замке...
- Вот так так! - только и молвил Отрепьев и принялся разглядывать
своих нежданных соседей.
Один из них, светлоусый, должно быть не русский, спал,
закутавшись в валяную польскую епанчу. У другого по розовым щекам
вилась колечками русая бородка и из-под палевой шубы чуть высунулись
ноги в теплых носках. Оба спали крепко, и уйти отсюда Отрепьев мог бы
незаметно.
Черноризец присел на тюфяке и натянул на себя кожух.
Он решил было захватить, как бы по ошибке, чемоданчик, стоявший
подле самой его лавки, но светлоусый заворочался под епанчой,
забормотал что-то не по-русски во сне и повернулся к стенке. Дьякон
подождал минуту и, прихватив с собой чемоданчик, поплелся к двери.
- Молчать, чертовы дети! - гаркнул вдруг под епанчой своей
светлоусый и что было мочи стукнул кулаком в стенку.
Отрепьев быстро обернулся к лавке, на которой спали приехавшие
ночью ратные люди, и, не мешкая, опустил чемоданчик наземь.

    VII. НЕ ПОДМЕННЫЙ ЛИ ЦАРЕВИЧ?



Светлоусый оказался человеком несколько тощим, обладавшим,
однако, парою ног до того длинных, что им не смог не позавидовать
Отрепьев. Скольких бед в жизни, полной превратностей и треволнений,
избежал бы черноризец, обладай он такою голенастою парой! Когда
светлоусый, откашлявшись и отзевавшись, поднялся с лавки, то чуть ли
не до потолка достал он головою.
Его товарищ тоже проснулся под палевой своей шубой. Оба они -
один подперши в бока руки, а другой еще лежа на лавке - принялись
разглядывать черноризца, который, в свою очередь, то запрокидывал
голову, чтобы разглядеть дорогие серьги в ушах иноземца, то обращал
взор свой на витязя, нежившегося еще на лавке.
- Попе, - молвил наконец светлоусый, взявши с полу чемоданчик и
поставив его на лавку, - что то за монастырь?
- Пресвятой богородицы Новоуспенская обитель, - объяснил
Отрепьев, не сводя глаз с чемодана, над которым возился светлоусый,
Тот отпер наконец свой чемоданчик каким-то затейным ключиком,
добытым из кармана красных штанов, достал из чемодана немалую фляжку и
говяжий кусочек и стал пить и закусывать, пока его русобородый товарищ
натягивал себе на ноги поверх суконных носков козловые сапоги.
Русобородый, покончив с этим, принялся фыркать над стоявшей в углу
лоханью, сливая себе на руки из глиняного горшка.
- Ты скажи, батя, - молвил он, повернувшись затем к Отрепьеву и
утираясь вышитым полотенцем, - сколько отсюдова ходу до Путивля?
Доедем до ночи?
- А зачем, милостивцы, собрались в Путивль? - встрепенулся
Отрепьев. - Уж не царя ли Димитрия привечать на его государствах? К
нему теперь что ни день все летят перелеты. Только вот молвка есть, -
сказал разочарованно черноризец, - бог то ведает, настоящий ли
царевич, не подменный ли... Бают, Гришка-расстрижка, по прозвищу
Отрепьев.
- Нелепицы ты вякаешь, батя, - остановил его русобородый молодец,
которого светлоусый называл князем Иваном. - Смехотворные и пустые
твои речи. Дьякона Отрепьева, патриаршего книгописца, кто на Москве не
знает?..
- А ты, боярин молодой, его видал, Отрепьева-дьякона? - спросил,
метнув куда-то в сторону загоревшимися вдруг глазами, Григорий.
- Видать я его не видал, - ответил князь Иван, - потому что на
патриарших подворьях николи не бывал. А и годы мои не таковы. Отрепьев
как с Москвы сошел, я в ту пору еще отроком был. Видишь, и теперь у
меня ус еще не больно густ.
- Ну, тогда, выходит, не Отрепьев, - согласился черноризец и
захохотал. - Тогда, выходит, надо и мне хлебнуть из твоей фляжки за
его царское здоровье.
И он недолго думая взял с лавки откупоренную фляжку и хлестнул из
нее себе в глотку. Но в фляжке, должно быть, было какое-то чертово
зелье. Григорию после вчерашней подслащенной бражки у казначеи и
бархатных наливок показалось, что ему вставили мушкет в горло и
пальнули в нутро пулькой, плавленной в соли и желчи. Тройной крепости
водка обожгла черноризцу рот, и глотку, и черева, и он только и смог,
что присесть на лавку. А пана Феликса чуть не разорвало от смеха,
когда он увидел, что у дьякона глаза полезли на лоб и слезы поползли
по сразу вспотевшим скулам. Дьякон, передохнув наконец, поставил
крепко зажатую в обеих руках фляжку обратно на лавку и полез к пану
Феликсу в чемоданчик. Он наугад выудил оттуда какой-то заедок, сунул
его себе в одубелый рот и принялся жевать, не молвя слова. Но пан
Феликс орал у него под самым ухом:
- Попе, не попьешь ли еще горелки?.. Водка огнем хвачена,
ксендзом свячена...
Отрепьев замотал было головой, но потом пошел в угол, достал там
с полу глиняный горшок, отлил из него в лохань немного водицы и долил
его затем доверху польской водкой из панской фляжки. И принялся
попивать из горшка и закусывать разной снедью, которою набит был у
пана Феликса его заморский чемоданчик.
- Гай да попе! - затопотал своими журавлиными ногами веселый пан
Феликс. - В каком это ты пекле научился хлестать так водку? Да ты ее,
пьянчуга, так с водою сразу вытянешь жбан целый и мне опохмелиться не
оставишь и чарки, пьянчуга!
Но Григорий уже опомнился от продравшего его насквозь первого
глотка неразбавленной водки. Он глянул на пана и молвил назидательно:
- Не тот есть пьяница, кто, упившись, ляжет спать, но тот есть
пьяница, кто, упившись, толчет, бьется, сварится; а соком сим, -
добавил он, осушив свой горшок, - и апостолы утешались.
Эти слова его привели пана Феликса в окончательный восторг.
Длинноногий пан только потряхивал своими алмазами в серьгах и
похлопывал себя по наряженным в красное сукно ляжкам.
- Ну и что за голова у попа! - кричал он, топорща усы и ероша
хохол на макушке. - Что за ясный разум! Едем, попе, с нами в Путивль
пану царю поклониться.
- Отчего ж не так, - согласился Отрепьев. - Мне и самому в
Путивль надобно без прометки.
- Ну, так сбирай, попе, свои манатки. Гей, живо!
- Недолго мне, - молвил Отрепьев, поднявшись с лавки и
почувствовав приятную истому, сразу разлившуюся по всем его суставам.
- Недо-о-олго мне-е-э! - потряс он стены избушки неистовым своим
рыком. - Хо-хо-хо!.. Бог то ведает, не подменный ли царевич... Чего?
Манатки?.. Вон они, мои манатки: шмыг да в руки шлык - и весь я тут.
Да еще кобыла моя на задворках.
Они вышли на двор; ратные люди - со всем своим доспехом, а
Григорий - имея на себе свой шлык и кожух. На задворках оседлали они с
помощью конюшей монахини лошадей и под звон к обедне поехали прочь,
гуторя и играя на застоявшихся конях.
У казначеиной избы Григорий соскочил с кобылы.
- Я тут сейчас... Езжайте за вороты, паны бояре. Хо-хо!..
Он прыгнул на крылечко, пробежал сени и вломился в горницу.
Мать-казначея была одна. Простоволосая, сидела она у окошка и
поглядывала, как редкие снежинки, виясь и порхая, ниспадают на землю.
Завидя дьякона, шагнувшего через порог, она вскочила, чтобы покрыть
себе голову черным своим колпаком. Но Григорий подошел к ней, взял за
руку и сказал, обдавая ее крепким и жарким винным духом:
- Вот что, мать... Царевич он - подлинный... "Се жених гря-дет во
по-лу-но-щи..." - запел он было, но потом добавил просто, без затей и
скомороший: - К пресветлой Руси, невесте наикраснейшей, идет молодой
царь, произросший от светлого корня. А Отрепьев - это я, Чудова
монастыря дьякон Григорий, - сказал он тихо, поникнув головою, -
книжный писец и монах гонимый.
У матери-казначеи заходила-завертелась перед глазами келья со
всем ее убранством. Вот глянула на черницу с образа из красного угла
богородица скорбными очами и поплыла вместе с неугасимой лампадой
направо, к лежанке. И казначея сразу опустилась на лавку. Монахиня в
ужасе смотрела на Отрепьева широко раскрытыми глазами, не моргая,
безмолвно.
- Помяни меня, мать... коли на молитве... - сказал чуть слышно
Григорий и осторожно пошел к двери.
Но, выйдя на улицу, он глубоко вдохнул в себя морозный воздух,
словно испил воды студеной, шлыком своим тряхнул, улыбнулся во весь
рот чему-то и взгромоздился на свою серую кобылу. Той не терпелось, и
она рыла копытом нападавший за ночь снег. Почуяв на себе всадника, она
бойко устремилась к воротам и вынесла Отрепьева в поле.
Далеко впереди, в легком сизом пару, плыли по белой пороше
попутчики Отрепьева. От монастырской колокольни гулкая волна,
перехлестывая через Отрепьева, катилась им вслед. И черноризец,
подбодрив свою и без того прыткую нынче кобылу ударом каблуков в
ребра, бросился настигать товарищей, державших, как и он, путь свой в
Путивль.

VIII. КВИНТИЛИАН*
(* "Знаменитый римский писатель и преподаватель ораторского
искусства. Жил в I веке".)

- "Omnibus enim fere verbis praeter pauca, que sunt parum
verecunda, in oratione locus est".
Димитрий, держа палец на прочитанной строчке, откинулся на спинку
обитого кожей стула, единственного в доме путивльского воеводы
Масальского-Рубца.
- Повторите, ваше величество, - сказал отец Андржей, патер
Андржей из Лавиц, католический поп польских хоругвей Димитриева
войска. - Прочитайте в другой раз; негладко изволите читать сегодня.
- "Omnibus enim fere..." - начал снова Димитрий, все ниже
склоняясь к раскрытой книжечке, к которой вплотную был придвинут
семирогий подсвечник.
В комнате было тихо. Изредка только слабый скрип полозьев по
снегу проникал сюда сквозь оконную слюду и обитые сукном внутренние
ставни. Патер Андржей, топтавшийся по комнате в валяных сапожках и
черном меховом кунтуше, остановился у печки и потрогал длинными своими
пальцами накалившуюся изразцовую поливу.
- Теперь будем переводить, - сказал он, оставаясь у печки и
рассеянно глядя на молодого русобородого человека, нового приятеля
дружелюбивого царя. Трое их прибыло недели две тому назад в Путивль:
этот вот, сказавшийся князем Иваном Хворостининым, да еще пан Феликс
Заблоцкий - социнианин, безбожник, пьяница, смутотворец, которому в
Польше давно бы за решеткой сидеть, если бы не длинные его ноги, а с
ними - третий, чудовищнейший этот Отрепьев; и его патер Андржей тоже
видеть не мог без содрогания.
- "In oratione locus est..." "В речи уместны... - стал переводить
Димитрий, и синяя жилка выступила у него на лбу. - В речи уместны
почитай что все слова, кроме... кроме..." "parum"... "недостаточно"?.,
"недостаточно стыдливых". "Кроме недостаточно стыдливых", то есть
"непристойных"? - Димитрий вопросительно глянул на патера Андржея.
- То есть "непристойных", - подтвердил гревшийся у печки патер.
- Слова спи Квинтилиановы, - заметил Димитрий, оторвавшись от
книги, - сказаны знаменитейшим ритором латинским лет тому тысячи с
полторы, а они и по сю пору суть дорогой бисер. Их бы надо на медных
листах начертать да по перекресткам развесить: "В речи уместны почитай
что все слова, кроме непристойных".
- Есть и у нас в старорусских поучениях подобное Квинтилиану, -
откликнулся князь Иван, сидевший до того молча. - Сказано там: "Сие
есть, братие, брань песья, ибо псам пристало лаяться; а в которое
время человек непристойное излает, в то время небо и земля потрясутся
и богородица сама вострепещет о таком злом слове".
Но патер Андржей только пожал плечами и снова пошел топтать по
комнате. Полосатый кот, дремавший на лавке у печки, встал, выгорбился
и прыгнул к Димитрию на стол. Он ткнул усы в разложенную на столе
географическую карту, хлопнул лапой по раскрытой книге, фыркнул и
отпрянул в сторону. Димитрий и вовсе согнал кота и опять наклонился к
книге.
Патер Андржей остановился посреди комнаты в ожидании, скользя
взором по ярким цветам, разбежавшимся по ковру на полу. За дверью, в
теплых сенях, храпел Хвалибог; на дворе скрипели полозья; откуда-то из
неведомой дали, с Дикого поля, где снег и ветер, доносился протяжный
гул.
Димитрий прочитал еще несколько строк.
- Вепе*, - молвил патер, подойдя к столу. - Извольте, ваше
величество, на досуге слова латинские затвердить и читать далее по
сему разделу строчек с двадцать. Вепе, bene... - повторил он
рассеянно, прислушиваясь к усилившемуся на улице шуму, переходившему
уже явственно в пение, звонкое, лихое, подкатывающее к сердцу. (*
Хорошо.)
Пойдем, пойдем горою,
Развеемся травою...
- Запорожцы! - крикнул Димитрий, выскочив из-за стола. -
Воротились!.. Идут!.. Ах!..
И он как был, без шапки, в одной короткой гусарской* куртке,
выбежал на крыльцо. Князь Иван бросился за ним, еле накинув на плечи
свою палевую шубу. (* Гусары - впервые появившаяся в Венгрии легкая
конница.)
В синей многозвездной ночи передвигалось по снегу множество
огней. Это к Путивлю подходило с юга большое войско. Там, может быть,
были не одни запорожцы, но и ногайские татары, которых призвал к себе
на помощь Димитрий, а с ними и крымская орда? Разве малые подарки
послал в Бахчисарай Димитрий - золотую цепь хану Казы-Гирею,
златотканые бархаты ханшам молодым. Недаром их столько, огней этих.
Они перебегают с места на место, прыгают, реют в голубоватом тумане и
от городских стен внизу уходят далеко в поле, пропадая в непроглядной
дали. И, увидев это, Димитрий почувствовал, как его охватывает
небывалое восхищение и прежняя вера в свои силы и удачу возвращается к
нему опять. Это, стало быть, здесь, в Путивле, золотое счастье нашло
его снова!
Димитрий резко повернулся к князю Ивану и схватил его за руки.
Рыжеватые букли на висках Димитрия вздыбились, и глаза его сверкнули,
как у кошки, розовым огнем. Он стремительно поцеловал князя Ивана в
губы и бросился обратно в комнату.
- Бросай Квинтилиана, отец Андржей! - стал он кричать патеру,
вытянувшему посреди комнаты свою гусиную шею. - Дочитаем ритора в
Москве!.. Запорожцы идут, не счесть полков! Скоро уже бубенщики мои
сызнова ударят поход!.. Собирайся, отец, скоро. Укладывай канцелярию
свою, седлай портки, надевай коня!.. Ха-ха-ха!..
Князь Иван остался один на крыльце. Он поглядел еще на огни,
порхавшие внизу, под Городком, прислушался к крику и смеху, которые
клокотали в комнате Димитрия, и стал пробираться по глубоким сугробам
к своему двору.
Пана Феликса не было дома. Бог знает, в каком укромном местечке
роскошествовал сейчас разгульный этот рыцарь. Князь выгреб из печки
уголек, еле тлевший на поду под золою, и раздул огонь. Сальный огарок
в железном подсвечнике осветил ряды обындевелого мха в бревенчатых
стенах, ничем не покрытый березовый стол, медную чернильницу на
глиняной подставке, переплетенную в темно-лазоревый атлас толстую
тетрадь. Князь Иван походил по горнице, поскреб ногтем оконную
слюдинку, всю в цветах от мороза, и, повернувшись к столу, взял в руки
тетрадь и стал перелистывать ее и перечитывать страницы, исписанные
его же рукою рифмованными стихами. Бугроватые, желтые, с непрерывными
рядами строчек листы... Князь Иван быстро перебрал их и, дойдя до
совсем еще чистой страницы, присел к столу.
Дни свои провождаете в блевотине и мраке...
Рука князя Ивана забегала от поля к полю, распещряя шершавый
листок остренькими клинышками и хвостатыми крючками.
И разумом темным уподоблены собаке,
Воспримете отныне учение благое
И вольности славной время золотое.
Свечка нагорела; словно стайка комариков, реяла по горнице
копоть. Князь Иван выпялил глаза, навалился грудью на стол...
Пребудет Димитрево дело нетленным,
Речей его блистание - жемчуг многоценный...
Но тут он почувствовал усталость. И, обмакнув перо, разбежался
последней строкой:
Сие князь-Иванова слогу Андреевича Хвороотинина написание.
И не захотел перечитывать того, что написал. Ведь и знаменитый
ритор латинский Квинтилиан в разделе четвертом своей книги говорит:
наилучший способ исправлять заключается, без сомнения, в том, чтобы
отложить наши писания на некоторое время, дабы они не прельщали нас,
как новорожденный.
Князь Иван кончил и отложил тетрадь свою в сторону, потом
обхватил голову руками и закрыл глаза. И увидел, как из розовой под
прищуренными веками мглы вырастает перед ним размашистая фигура
Димитрия, в подлинность которого князь Иван поверил и на обещания
которого надеялся. Князь Иван не был в этом одинок: много русских
людей - и простых и знатных - уже пристало тогда к Димитрию и, не
задумываясь над будущим, шло бок о бок с польскими наемниками добывать
"царевичу" престол московских государей.
Только когда с лавки поднялся наконец князь Иван, заметил он
летающую по горнице копоть и то, что пальцы у него зазябли, и опять
услышал лихую песню запорожских казаков. Она и не прерывалась все
время, эта песня. Она даже становилась все звонче, все шире. И
багровые полоски сквозь щели в ставнях все жарче разгорались на
оконной слюде.

    IX. ПОХОЖДЕНИЯ ПАНА ФЕЛИКСА



Вскоре, однако, прибрел ко двору своему и пан Феликс.
Весь этот вечер и часть ночи он просидел в занесенной снегом
корчме, прилепившейся к глухой крепостной башне. В притоне этом было
жарко и тесно, гикали и гокали входившие поминутно люди, и заправляла
здесь какая-то литовка, клыкастая и набеленная, в расшитой всякими
поддельными камнями головной повязке. Она похаживала вдоль столов, за
которыми шумели пушкари и городовые казаки, и наблюдала за порядком.
Заметив пана Феликса, она осклабилась и показала ему два своих волчьих
зуба. Высокорослый пан Феликс наклонился к горбоносой ведьме, глянул
ей в зеленое остекленевшее око и скорчил такую рожу, точно глотнул
жижи из поганого ушата. Литовка зафыркала, зашипела и отошла прочь. А
пап Феликс стал снова глядеть, как мечут по столам карты разряженные
молодцы с серьгами в ушах, с перстнями на пальцах.
Пан Феликс и сам стал тасовать и разметывать карты и выиграл
кошель денег. Удачливый пан загребал их горстями, отпивая всякий раз
из кружки изрядно, потому что в корчме было душно, хоть снимай с себя
сорочку, а вино было хорошее; его со всяким другим товаром навезли и
сюда литовские купцы, ехавшие за Димитрием с богатым обозом. Пан
Феликс не то что простого сивушного вина, а мальвазии и аликанту выпил
не счесть кружек и решил уже идти на свое подворье, но какие-то хваты
в суконных однорядках предложили ему стукнуться в кости, и пан Феликс
вздумал попробовать напоследок и здесь счастья. А костари тем временем
перемигнулись и быстро перекачали всю звонкую рухлядь из панского
кошеля в свои потайные карманы. У пана Феликса еле достало серебра,
чтобы заплатить за вино клыкастой литовке. А то ведь она уже
заглядывалась на алмазы в его ушах: золотые серьги пана Феликса так и
стреляли во все стороны цветными стрелками - зелеными, синими,
розовыми. Пан Феликс тряхнул ими, ругнулся на прощанье с досады и
побрел восвояси, хоть и налегке, с пустым кошелем, но пошатываясь,
путаясь длинными ногами между сугробами, которых намело по иным местам
едва не до кровельных стрех.
Пану Феликсу нужно было пройти широкой улицей от Глухой башни до
Тайнинской, потом по крутой насыпи малыми скользкими тропками
подняться наверх, в Городок. Было светло. Казалось, что кто-то широкой
рукой щедро разбросал по синему небу мириады драгоценных камней. И то:
не на золотых ли нитях держались там эти изумруды, яркие, как в
королевской короне, эти рубины, блестевшие, как огоньки, которыми
усеяно было теперь поле за городовою стеною, эти алмазы, подобные тем,
что еще оставались в ушах у продувшегося пана? Но снег был глубок, и
даже длинноногому пану круто приходилось, когда он то и дело
проваливался в ров или в иную какую-нибудь дыру, прикрытую белою
обманчивою пеленою. И еще того хуже обернулось было, когда пан Феликс
приметил, что какие-то двое идут за ним в отдалении, следуют за ним
неотступно по улице, которая заламывалась коленами, упиралась в
тупики, разбегалась вкривь и вкось межеулками и проходными пустырями.
Пан Феликс выбрался из воронки, в которую провалился по пояс, и, выйдя
на середину улицы, стал поджидать тех двоих, непрошеных своих
провожатых. Но и провожатые остановились. Тогда пан Феликс вытащил
из-под епанчи длиннейшую свою шпагу. Как принято было в таких случаях
у поляков, он вскричал воинственно: "Кири елейсон!"* - и при свете
огней, ярко отблескивавших с поля, двинулся с обнаженною шпагою на
злочинцев. (* Господи помилуй! (греч.))
Пан Феликс шел в атаку, скользя и оступаясь, размахивая своею
шпагою, побывавшею во многих переделках. Уже не более десяти шагов
надо было сделать пану Феликсу, чтобы подойти к шишам этим вплотную и
пощекотать их отточенным, как бритва, булатом... Уже пан Феликс
явственно видел в руках одного из них кистенек с нагвозженным ядрышком
и разглядел плоское лицо другого, его лошадиные зубы и в ухе медную
серьгу... Плосколицый вдруг крикнул толстым голосом, и оба злочинца
сразу подобрали полы и, не мешкая, пустились в проулочек, предоставив
доблестному пану уже одному, без провожатых, добираться до своей
квартиры.
Князь Иван у себя на лавке, ежась под палевой своей шубой,
слышал, как вломился в сени беспокойный пан Феликс; как барабанил он
каблуками, сметая с ног своих снег; как наполнил он свой закуток за
дощатой перегородкой смехом, стуком, руганью и воркотней. Но спустя
малое время стихло и у пана Феликса, и умолкла запорожская песня под
Городком. В ночи, в снегах, в пустыне, у русской земли на краю стоял
теперь молча Путивль, точно сторож, опершийся на копье, точно
дозорный, высланный от московских городов к рубежам поискать
татарского следу, посмотреть, не крадется ли враг.

    X. ВОРЫ



Догорал последний костер за кирпичною стеною. Со стороны Гремячей
башни подошла к крепости последняя запорожская хоругвь. Заиндевели
шапки на степных рыцарях; конским навозом и дегтем вымазаны были их
широкие красные шаровары. Кони казацкие фыркали на холоду, и протяжно,
перебивая друг друга, скрипели полозья бесчисленных саней, строившихся
полукольцом позади спешенных полков. Димитрий, насилу уложенный
Хвалибогом в постель, зачарованно прислушивался к этому скрипу и,
сбросив с себя одеяло, несколько раз, ступая по коврам босыми ногами,
подбирался в темноте к ставням и приникал ухом к пахнувшему пылью
сукну. Но на улице уже стихло все: и гиканье, и стук, и скрип.
Утром чуть свет Димитрий уже был у конюшен. Там, едва
удерживаемый толпою конюхов, прядал из стороны в сторону дикий
карабаир* в сыромятном наморднике на храпе - подарок ногайского князя
Истерека. Димитрий, не выждав нимало, свистнул неистово и, не вдевая
ноги в стремя, только ухватившись руками за луку, вскочил в
разделанное бирюзою бухарское седло. Караковый копь взмыл вверх, но
сразу почуял колючую шпору в холеном боку и крепкую руку всадника, со
страшною силою натянувшую поводья. И замиренный зверь тяжело пал на
передние ноги. Он словно врос всеми четырьмя копытами в снег и только
подрагивал мелкою дрожью да косил глазами, в которых горел кровавый
огонь. Димитрий снова прошел шпорами по золотистым его подпалинам, и
конь словно разговорился всеми дробными своими побрякушками, он легко
заплясал под всадником и такой же колышущейся побежкой поплыл к
открытым воротам. Воевода Рубец да князь Иван Хворостинин с паном
Феликсом Заблоцким едва поспели за быстрым, как всегда, Димитрием. Они
нагнали его у городской бревенчатой стены и стали все четверо
осторожно один за другим спускаться по накатанному, скользкому взвозу.