хотят они Василия Шуйского царем на Московском государстве; и о том,
как велением Шуйского из Углицкого города пришли в град Москву
какие-то мощи и нарек их Шуйский чудотворными и святыми мощами
царевича, некогда в Угличе убиенного; и как от мощей тех слепые будто
бы прозревали, расслабленные на ноги вспрядывали и прочь брели,
скачучи и пляшучи, а бесноватые*, покатавшись немножко подле мощей
"чудотворных" и тем беса в себе изживши, пели хвалу богу, тропарь** -
угоднику и славу - царю Василию. И как будто слух есть - в сговоре
Шуйский со шведами, нанимает шведов на русских людей и за помощь себе
отдает шведам наши села и города. (* Так в древней Руси называли
душевнобольных, считая, что в них якобы вселился бес. ** Молитвенная
песнь.)
Много такого наслушался князь Иван от Куземки. Была в речах
Куземкиных правда и нелепость, истина и несуразное. Думал над этим
князь Иван и надумал нечто, потом передумал, потом снова стал думать.
И однажды, глядя на Кузьму испытующе, молвил ему князь Иван глухо:
- Куземушко, удумал я...
Князь Иван облокотился на стол, растопырил пальцы и в волосы себе
запустил.
- Куземушко...
- Я-су тут, Иван Андреевич, - откликнулся Куземка.
Но князь Иван точно не расслышал Куземкиного голоса.
- Куземка, - позвал он опять.
- Да тут же я, Иван Андреевич, здесь я. Аль не видишь меня, али
как?
- Ах, здесь ты? Чего ж это я? Да, так. Куземушко, годить чего же?
Какого добра? Соберись, в дорогу соберись... На сенях в сундуках тулуп
возьмешь новый, сапоги...
- Да куды идти-то мне, Иван Андреевич? В какую путину?
- Пойдешь за рубеж... В Литву пойдешь.
- Иван Андреевич! В уме ли ты? То ли от тебя слышу?
А князь Иван вскочил с места, подбежал к Куземке, руки свои
положил ему на плечи, стал говорить, торопясь и задыхаясь:
- Не дождаться мне тут добра; лиха дождусь, бесчестья, неволи. Не
через месяц, так через два, через три, да вспомнит же и обо мне
шубник, а не вспомнит сам, так напомнит Пятунька. Невмоготу мне,
Куземушко, часа своего ждать. Тошно мне, Куземушко, жити так. А живу,
как в лесу дремучем: ничто мне неведомо, а ведать надо, дознаться
надо, да не от Микифорка ж, ямщика. Слушай, Куземушко, пойдешь пеше -
так осторожнее будет. Пойдешь на Можайск, на Смоленск, до рубежа
дойдешь, через рубеж перелезешь... Не учить мне тебя... С бахматом из
Тарок ты в молодых летах экову отломил путину! И тут добредешь жив и
цел. За рубежом - Баево местечко, Орша город, за Оршей - Рогачов...
Там доищешься Заблоцкого пана, под Рогачовом вотчинка у него,
Заболотье... Расскажешь пану, расспросишь, жив ли де царь Димитрий,
объявится ль, коли жив, скоро ль де будет в Русь из Литвы. И еще - как
быть мне, пусть скажет: а то не пожалует меня Шуйский, не пожалует...
Куземка молчал, опустив голову. Потом повернулся и пошел к двери.
- Куда ты, Куземушко? Погоди, недосказал я.
Куземка остановился у самой двери и, не оборачиваясь, буркнул:
- Не полезу за рубеж. Нечего!
- Куземушко...
- Чего "Куземушко"?! - взревел вдруг Куземка. - Ну, на, бей, рви,
режь, руби меня саблей - за рубеж не полезу: чать, русский я человек,
не шиш*, не вор, не поляк, не лазутчик. Эко-ста ты затеял! (*
Проходимец; также шпион.)
- Не по лазутчество посылаю тебя, Кузьма. Эх, Кузьма!
Но Куземка побежал прочь, даже двери за собой не прикрыл. Выбежал
на двор, пропадал где-то целый час, потом увидел его князь Иван в
раскрытое окошко. Стоит Куземка посреди двора, голову задрал, силится
к князю Ивану в окошко заглянуть. И, опустив голову, тяжело и тупо
стал подниматься по лестнице и прошел к князю Ивану в покой.
- Прости меня, Иван Андреевич, молвил я тебе грубо. - Задрожала у
Куземки борода: - Тяжко тебе, Иван Андреевич; вижу - тяжко.
- Тяжко, то так, - согласился князь Иван. - А ты, Куземка, что ж,
полегчить мне пришел? Сам знаешь, кто службу мне обещался служить, кто
себя называл рабом вековечным, как Матренку просил за себя...
- Помню я, князь Иван Андреевич. Дал мне бог памяти на добро, а
лиха, то верно, от тебя не видал.
Оба умолкли - князь Иван стоя у окошка, Куземка - посреди
комнаты, бледный, растерянный. Он то сжимал ладони свои в кулак, то
разжимал их, разводя руками в недоумении. В голове у него точно
жернова вертелись, по скулам желваки бегали...
- Ну, так, - молвил он наконец. - Коли воля твоя... А наше дело
холопье. Авось пролезу и обратно ворочусь. Авось... Ну, когда ж
выходить мне, Иван Андреевич? Как повелишь ты мне?
Князь Иван подошел к Куземке, взял его за локоть.
- Ступай, Куземушко, выходи хоть сегодня, чего уж мешкать. Путь
тебе рассказан, пана ты видал у меня... Возьми тулуп, сапоги смени,
хлеба прихвати да денег, денег вот те... Письма тебе не дам, так на
словах и расспросишь. Сторожко иди, с оглядкой. Коли осторожен будешь,
пройдешь без зацепки. Ну, да не тебя мне учить! На дворе да и Матрене
своей скажи, что идешь под Волоколамск, в Хворостинину деревню.
Послал, дескать, тебя князь Иван к прикащику Агапею, пожить тебе в
Хворостининой до первого снега. Ну, путь тебе ровный, иди.
Спустя час Куземка, в новом тулупе и новых сапогах, вышел за
ворота. Матренка, оставив дитя свое - четырехмесячную Настюшку -
Антониде на попечение, провожала мужа до Дорогомиловской слободы. В
новом тулупе своем Кузьма обливался потом, неразношенные сапоги жали в
подъеме. У Дорогомиловской заставы он попрощался с Матренкой,
поцеловал ее и велел идти обратно и ждать мужа с первым снегом.
Матрена взвыла тихонько, пошла и пропала. И, когда уж и дорога не
пылила за ней, выискал Кузьма в темной листве золотую стаю кружевных
крестов и на прощанье загляделся на них - на кресты кремлевские - в
последний раз. И двинулся в путь: на Вяземы, на Звенигород, на
Можайск, к литовскому рубежу. Шел с оглядкой. Шел сторожко. Днем
молитву творя, на ночь оберег* шепча: (* В старину суеверные люди были
убеждены, что особые заклинания, называемые оберегами или заговорами,
обладают силой предотвращать опасность, болезнь и т. п.)

От воды и от потопа,
От огня, от пламя,
От лихого человека,
От напрасной смерти.


Часть четвертая
В ТЕМНИЦАХ И ЗАТВОРАХ

    I. ОБРАТНЫЙ ПУТЬ



Ночь застигла Куземку в Кащеевом бору. Она словно пала сверху, от
дымчатой тучи, и разошлась по лесу из конца в конец. Дробные дождевые
капли перестукивались с сухим осенним листом и гулко нахлестывали по
дубленому Куземкиному тулупу. Куземка остановился, огляделся и,
спотыкаясь, опять пошел мочалить мокрые лапти о вылезшие из-под земли
корневища, тыча перед собой суковатой орясиной.
Вот уже вторая неделя миновала, как вышел Куземка из-за рубежа и
снова брел знакомыми местами. И чем ближе он подходил к Москве, тем
осторожнее он становился, тем внимательнее оглядывался он по сторонам.
Он и в Литве, как наказано ему было, держал ухо востро, ну, а здесь
даже спать надо было одним только глазом. И, подходя к Вяземам,
Куземка свернул с широкой посольской дороги и пошел окольными тропами,
бором, чтобы выйти к посаду уже с темнотой.
Дождь усиливался. Казалось, весь лес заходил ходуном; из стороны
в сторону раскачивались дерева, словно жалуясь кому-то унылым шумом на
свое беспредельное сиротство. Здесь могло померещиться всякое, но
Куземка тыкался все вперед, пока не заметил наконец, что тропа куда-то
сгинула и тычется он зря. Тогда он стащил с головы свой войлочный
колпак и вытер им намокшую бороду.
- Скажи, пожалуй, - молвил было Куземка, но сразу осекся: в ответ
ему в двух от него шагах затрещало в сухом сухостое, и черная тень
метнулась ему под ноги.
Куземка вздрогнул и притаился под березой. Но лес шумел
по-прежнему, вздымая вверх оголенные сучья. Куземка снова подался
вперед и наткнулся на шалашик, сложенный из хвороста и березовых
ветвей. В шалаше, видимо, не было никого. Куземка ткнул туда
раз-другой орясиной и полез в отверстие на сухой лист и солому. Там он
снял с себя тулуп и съежился под ним, чтобы отогреть продрогшее тело.
И, как всякую ночь, стали мерещиться Куземке виденные им города и
пройденные дороги - Рогачов на Друти и Днепре и разноголосый гомон
торжков и монастырских слобод.
Куземка помял рукав тулупа: цело! И опять спросонок поплыл
шляхами и реками, которые накатывались на него вместе с непрестанными
шепотами бора, с хрустом сухостоя и заглушенными рыданиями,
доносившимися издалека.
Но скоро все смолкло. Слышит Куземка только голос пана
Заблоцкого, Феликса Акентьича:
"Тут, братику, на Литве, - земля вольная: в какой кто вере хочет,
в той и живет".
"Эка вольная! - молвил Куземка сквозь сон. - В какой вере пан, в
такой вере и хлоп".
Куземка знает, что спит, что теперь это только снится ему, а
наклоняется к пану Феликсу и шепчет ему на ухо тихо-тихо, даже губами
не шевеля:
"Бывал ты, пан, в Гоще? В Самборе бывал? Жив царь Димитрий
Иванович? Дознаться мне надо. За тем и послан к тебе за рубеж".
Но пан, как вчера, как и три дня тому назад, отделывается
скоморошинами:
"Ха! В Самборе, братику, горе, да в Гоще беда. Отписано все тут
вот... Возьми".
И он сует Куземке письмо, а с письмом два злотых на дорогу.
Куземка хотел и деньги зашить в рукав тулупа вместе с письмом, но
кто-то тащит с Куземки тулуп, прямо с клочьями дерет из него шерсть,
только бы отнять тулуп у Куземки. "Приставы!" - захолонуло у Куземки в
груди, и, присев на соломе, он увидел перед собой два горящих глаза и
ощетиненную морду, жующую его тулуп. Куземка мурызнул зверя орясиной
по глазам. Волк взвыл и бросился прочь. Куземка помял рукав: цело.
Тогда он поджал под себя ноги и, сидя так, стал бороться с дремотой и
ждать рассвета.

    II. ЧТО ВИДЕЛ КУЗПМКА В ЛИТВЕ



Пан Феликс и верно не ответил Куземке прямо, потому что сам не
знал ничего. Только слухи, только толки. И то и это можно было
услышать в корчме, где пан Феликс посиживал у раскрытого окошка, как
некогда, в лучшие дни. Смута, рокош*, беспорядок были и в Литве.
Кругом шаталось множество бездельников, так что пан Феликс мог бы
сойти и за такого. До поры ничто не угрожало самовольному пану,
вернувшемуся не прощеным в конфискованную у него усадебку. Но и без
конфискации приклонить голову пану Феликсу в родной земле было негде.
(* Восстание шляхты против короля.)
Сгорела халупа, издохла кобыла, рыжую девку Марыску увел
неизвестно куда захожий казак Степашко Скосырь. И только стол в корчме
у раскрытого окошка да чулан в сенях... Здесь до поры мог пан Феликс
есть, и пить, и спать, перечитывать какую-то книгу без конца и начала,
вступать в разговоры и споры, вспоминать прошедшие дни, изумляться
тому, что не навек дана человеку, увы, пролетевшая молодость.
В рысьей куртке на плечах, с барсучьей торбой через плечо сидит
пан Феликс целыми днями в корчме. А напротив, тут же, сидит и Куземка.
Почернел Куземка с дороги, стал суше и легче. Глядит Куземка на пана,
на шляхту в корчме, в окошко глядит. В диво Куземке чужой обычай. Но
дело, дело! За некоторым делом прибрел сюда Кузьма.
- Пан, - наклоняется Куземка к столу в десятый уже раз, - царь
Димитрий жив стал? Ты как скажешь? Дело грешное, да надобно дознаться.
В Гоще, в Самборе...
Но пан Феликс кажет Куземке язык.
- Тенти-бренти, коза на ленте, - бормочет он и вливает в себя
десятую кварту.
"Не скажет чертов лях! - думает Куземка. - Экову я путину да зря
отломил! И то: царственные это дела, панские да боярские. Не скажет
мужику".
- Горе, братику, горе, - лепечет пан, упившийся пивом. - В
Самборе горе, в Гоще беда. В Самборе воры, да на каждого вора по сто
болванов. Был и я болваном - сто первым. А ныне ты, Кузьма, сто второй
болван. То так, братику. Ха!
- А князю Ивану, - допытывается дальше Куземка, - как быти
теперь?
Но пьет шляхтич из кварты и еще лепечет, и опять черт что.
Корчится, морщится, потом стучит по столу, подбегает корчмарь, кладет
на стол перо и бумагу, ставит чернильницу, приносит на тарелке горсть
золы печной.
И скрипит пан Феликс пером по бумаге, целый день скрипит; испишет
листок, присыплет золой, сдунет, перевернет и снова пишет. И глядит
Куземка и удивляется: как скоро, как ровно между квартой и квартой
строчит пан Феликс без промашки, без зацепки... А пан строчит до
темноты и с темнотой строчит; ставит ему корчмарь на стол зажженную
плошку, и пан Феликс, как в мешок, пихает в письмо все, что ведомо ему
и что неведомо вовсе, разговоры, пересуды, пересмехи, цитаты из
римских писателей, площадные анекдоты, солдатские шутки и корчемный
бред, поучения от пророков, заветы и советы, тень, шелуху и ничто. И
когда кончил и перечел, то увидел, что в письме ничего толком не
сказано о деле, что письмо это есть великолепное ничто, как, впрочем,
и сам пан бродячий, как вся его жизнь.
- Ничто, - произнес пан и заглянул в свою кварту. Ничто было и в
кварте, ибо она была пуста. - Я ничто, - сказал пан, ткнув перстом
себя в грудь. И, обратившись к кварте, добавил: - И ты тоже ничто.
Куземка больше не удивлялся: пан был во хмелю, допился до
чертиков и, по-видимому, разговаривал с чертом. Да, правду сказать, и
Куземка пивца хлебанул, но с чертями Куземка не знался. Прибрел Кузьма
на Литву из Руси и вернется в Русь восвояси. А то здесь и солнце не
греет, туман стоит над трясиной, пахнет будто пером паленым. Фу ты!
Корчмарь Ной принес две полные кварты и поставил на стол, одну
для пана, другую - Куземке. У Ноя на лице росло теперь полбороды:
другую половину выдрал с корнем проезжий шляхтич лет пять тому назад.
С перепою кислым показалось шляхтичу Ноево пиво. Он плеснул его Ною в
глаза, а Ноеву бороду нацепил на шапку своему гайдуку*. (* Гайдуки
(подобно стремянным) прислуживали при езде.)
Но Куземка считал, что если был от чего добрым людям какой прок
на Литве, так это от пива. Здесь варили пиво мартовское и пиво
домашнее, черное пиво и светлое пиво. И, кроме того, пили старый
липец* и старую старку. Жрали еще дембняк** по корчмам, гданьскую
водку, фряжскую водку, влошскую водку. И потом драли бороду корчмарю и
подбивали ему око. Потом начинали спорить между собой. И сшибали друг
с друга шапки-магерки и хватались за сабли-венгерки; рубили пан пана;
побивали насмерть. Вот и сейчас уже начинается за соседним столом. И,
не мешкая, взял Куземка у пана Феликса письмо, запечатанное воском,
взял и два злотых - подарок от пана - и вышел во двор. Здесь, под
навесом, зашил Куземка письмо в рукав, спрятал деньги в сапог и залез
в пустую бричку - набраться сил перед далеким путем. (* Мед. ** Старка
и дембняк - спиртные напитки, употреблявшиеся в Литве в Польше.
Темна осенняя ночь в Литве и прохладна. Но Куземке не холодно в
тулупе и яловых сапогах. Содрогается Ноева корчма: обожралась шляхта
печеных ежей, горелки опилась, и, слышно, уже бьются там на саблях. А
Куземка лежит на сене в темноте и думает, что снова увидит он то, что
уже видел однажды, пробираясь к Заболотью, в Рогачовский уезд. Большие
дороги потянутся болотистым лесом, и поведут они обратно к московскому
рубежу. На дорогах до рубежа, если попадется об эту пору кто, то люд
все жидкий, юркий, поджарый: немец в черной епанче, желтый кунтуш на
еврее, голубой армянин, белый татарин, пестрый цыган, красный казак. А
случится, пойдет шум издалека, гей-га, гром и звон, - значит, едет
богатый пан в волчьей шубе без рукавов, с ордой челядинцев в
янычарском* платье... Ну, тогда Куземка в кусты. Он и двор панский
обойдет за версту; только глянет издали на высокую виселицу на панском
дворе, как раскачивается по ветру повешенный хлоп, и прибавит шагу -
уносите меня, ноги. (* Янычары - один из видов прежней турецкой
пехоты. Они комплектовались из воспитанных для этой цели христианских
мальчиков, обращенных в магометанство.)
Так, так. Не по душе пришлась Куземке Литва. Бессловесные мужики,
длинноволосые и чахлые, ходят по болоту за деревянным плугом.
Испуганные бабы сидят, как мыши, в дырявых куренях. Нагие дети - в
коросте и саже. И никто на деревне не гикнет, не свистнет, не зальется
песней. Эхма! Одну только песню слыхал здесь Куземка раз. Пели нищие
старцы у ворот церковных:
Теперь уже нам, пане брате, Содома, Содома,
Бо нема у нас снопа жита ни в поле, ни дома...
Куземка услышал эту песню еще раз, на другой день, точно на
прощанье, когда вылез из брички и побрел к паперти лоб перекрестить на
дорогу. Пели старцы незвонко и на этот раз. Слова были русские, но
как-то горемычнее русских. Куземка их правильно понял. Содома - значит
Содом; это значит пучина серная, пропасть и ад; такова, значит,
мужицкая доля в Литве, и иной доли не ждать. Так.
Кинул Куземка нищим старцам в кружку серебряную копейку*, пощупал
письмо в рукаве, перекрестил себе лоб и ноги и двинулся обратно, тою
же дорогой, в Русь. (* В то время в Московской Руси чеканилась
исключительно серебряная монета.)

III. МУКОСЕИ*
(* Рабочие, занимавшиеся просеиванием муки.)

Обо всем этом Куземка вспомнил в Кащеевом бору, в шалаше, между
одним приступом дремоты и другим. Кащеев бор подходил под самую
Вязьму. На рассвете выбрался Куземка из бора и отоспался уже в Вязьме,
в пустом амбаре на торгу. Вокруг гудом гудела площадь, у съезжей избы
орал мужик, на котором недельщики* правили пошлину, но Куземка спал,
не просыпаясь, до самых сумерек, когда он продрал наконец глаза и
выглянул наружу. (* Судебные исполнители.)
На торжке было пусто, только собаки копались в мусоре да слепцы с
поводырем мерили ногами площадь, держа путь к кабаку напротив. Оттуда
доносился пьяный гомон и бабий визг, там, должно быть, было тепло и
приютно... Куземка добыл из онучи две денежки и двинулся к кабаку.
В кабацкой избе трещала лучина. За большим столом слепцы жевали
какую-то снедь, доставая ее из мешков кусок за куском. По лавкам
валялись охмелевшие пьяницы.
Куземка хватил вина полную кружку и вытащил из коробейки хлебный
окрай.
Рядом на лавке плакала простоволосая женщина.
- Родименький, - взвизгивала она. - Ох, милый мой... Мы с тобой
целый век... Милый мой...
Слепцов было трое да четвертый поводырь. Куземка хотел вспомнить,
где видел он этого плосколицего мужика с медною серьгою в ухе, с
медными гвоздями, часто набитыми по кожаному кушаку; но вспомнить не
мог и пошел к прилавку за второю кружкой.
Здесь, в углу, у самого почти прилавка, горланили за отдельным
столом два мукосея, оба вывалянные в муке, точно обоих собирались
сунуть сейчас в печку на калачи.
- Ноне кто у нас царь? - вопрошал тот, что постарше, ударяя по
столу белым от муки кулаком.
- Милюта, пей пиво, - удерживал его другой, невзрачный мужичонка,
хиляк.
- Которому, говорю я, ты государю служишь?
- Милюта...
- Дай, господи, говорю, здоров был бы царь Василий Иванович всея
Руси Шуйский.
- Милюта, пей пиво, а про царей нам говорить теперь не надобно.
- И тот Семен, - продолжал неподатливый Милюта, - в ту пору
молвил: "Дай, господи, вечной памяти царю Димитрию". И я за это
воровское слово его ударил.
- Милюта... что нонешние цари! Пей пиво...
- А тот Семен сказал: "Мне и нонешний царь стал пуще прежнего; и
прежний мне головы так не снял, как нонешний. Нам такие цари не
надобны. Я и на патриарха плюю". Ну, я того Семена ударил в другой раз
и по щекам его разбил и выбил из мукосейни вон.
В дверях клети, позади прилавка, показался стрелец, без шапки, в
расстегнутом кафтане. Он пересчитал глазами всех, кто был в кабаке,
глянул на Куземку и уставился на охмелевших мукосеев.
- И тот Семен сунул в окнище плешь и молвил: "Собакин сын! Кому
ты крест целовал? Не государю ты крест целовал, целовал ты крест
свинье!"
- Га-а! - гаркнул в дверях стрелец и двинулся к мукосеям, вытянув
голову и сжав кулаки. Он схватил обоих мужиков за обсыпанные мукою
бороды. - Ведьмины дети! - гремел он на весь кабак. - Ноне вам не
прежняя пора - воровать да царей себе заводить.
- Постой, постой! - силился Милюта вырвать свою бороду из
Стрельцовых рук. - Ты бороды моей не тронь... не тронь... Сам-то я -
мужик государев, и борода у меня государева.
- Так ты - так! Вяжи его, Артемий!
И кабатчик принялся крутить мукосеям руки, пока стрелец держал
обоих за бороды. Мужики вопили и лягались, ругался стрелец, кричали
что-то повскакавшие с лавок пропойцы. В поднявшейся суматохе слепцы
торопливо собрали свои торбы и друг за дружкой выкатились на улицу.
Куземка недолго думая скользнул за ними вслед. Здесь все они без
лишнего слова взяли напрямик к пустому амбарчику, в котором днем
набирался сил Куземка.
Первым полез туда поводырь; за ним пошли его слепые товарищи; и
Куземка вошел последним, плотно прикрыв за собой дверь, болтавшуюся на
одной только петле.

    IV. ЧАЛЫЙ МЕРИН



Трое слепцов, поводырь с медной серьгой в ухе да пятый Куземка
сидели в полутемном амбарчике, еле освещенном сизым мерцанием
наступающей ночи. Сквозь широкие щели и решетчатое окошко пробивался
этот свет вместе с воплями из кабака, где надрывались мукосеи,
захваченные стрельцом. Стрелец уже вытащил их обоих из кабака и теперь
на веревке волок их мимо амбарчика к земской тюрьме.
- Ведьмины дети! - орал стрелец. - Ноне вам не бунтошное время,
когда вы нашу братью побивали, имение наше забирали.
- Я ж, - оправдывался Милюта, - и сказал тому Семену: "Дай,
господи, здоров был бы царь Василий Иванович всея Руси Шуйский".
- Милюта, не говори про царей, - умолял грузного Милюту его
тщедушный товарищ.
Мукосеи упирались, и стрельцу одному не совладать с ними было, но
к нему бежал уже сторож из земской тюрьмы, и они вдвоем подогнали
захваченных "бунтовщиков" к тюремному погребу.
- Платите за привод*, - объявил им стрелец. (* Приводное -
денежный сбор с приводимых под стражу.)
- А мне влазное*, - отозвался сторож. (* Плата за "влезание" в
тюрьму.)
Но мукосеи, не желавшие платить ни приводного, ни влазного,
перебудили криком своим всех собак на посаде. Тогда сторож поскорее
отпер двери земской тюрьмы, и стрелец сунул обоих крикунов в погреб, в
черную дыру. Милюта грохнулся вниз, а его собутыльник полетел вслед за
ним и шлепнулся ему прямо на голову.
- Теперь поедят, да не блинов, - сказал в амбарчике поводырь,
распуская кушак.
Голосом человек этот был толст, и Куземке показалось, что он уже
когда-то раньше слышал этот голос. Но где и когда, припомнить не мог.
Выпитое вино, как банным паром, пронизывало все тело Куземки,
притомленное в долгом пути и продутое насквозь на речных перевозах. "С
Рогачова на Оршу - раз, - стал мысленно перечислять Куземка, - от Орши
до Баева - два, с Баева под Смоленск - три; а после того на брюхе
Аринкиной тропкой..."
- Ты, человек божий, заночуешь тут али как? - оборвал Куземкин
счет толстоголосый поводырь.
- Надо бы, - ответил неопределенно Куземка.
- Ну, так плати деньгу за ночлег.
- Во как! - удивился Куземка. - У тебя ли амбар на откупу? Я и
даром переночую тут вот.
- Даром ночуй за амбаром, - молвил недовольно толстоголосый. -
Отколь ты, волочебник, сюды приволокся? Каких ты статей человек?
- Из Клушина, - соврал Куземка. - Можайск-город знаешь? Так вот
мы клушинские... С той стороны... Можаяне...
- А коим ветром занесло тебя в Вязьму в амбар? - продолжал
допытываться толстоголосый.
- А это, сказать тебе, - врал дальше Куземка, - мерина у меня
свели... мерина чалого... Говорил кто, будто на Вязьму угнали.
- Чал, говоришь, мерин? - встрепенулся слепец.
- С подпалиной и ухо резано? - отозвался другой.
- На одну ногу припадает? - вскричал третий.
- Ну, так ты своего мерина и видел! - закричали все трое,
перебивая друг друга.
- Панихиду служи по своем мерине!
- Свистни в кулак - прибежит к тебе твой мерин!
- Давеча на бору крутил литвин хвост твоему мерину, гнал к
рубежу.
- Должно, угнал за рубеж литвяк, - вздохнул Куземка.
- Тебя, человек божий, как дразнят, кличут тебя как? - спросил
толстоголосый.
- Кузьма.
- Ну, так, Козьма, - заключил он, - вороти оглобли назад на
Можайск. А за ночлег не плати, ночуй даром.
Слепцы уже вытянулись на подостланной под собой рвани.
Укладывался и толстоголосый поводырь. Куземка устроился у самих дверей
на обрывке рогожи. Он закутался в тулуп, и теплые струи вновь
растеклись у Куземки по жилам, и снова завертелось у него в голове:
"С Рогачова на Оршу, от Орши до Баева, а там - на брюхе, на
брюхе..."

    V. ЗА МИЛОСТЫНЕЙ



Только свистнет дозорный на крепостной вышке да забрешет
спросонья собака.
Ночь проходила медленно и глухо. Но с третьими петухами она
отползла на запад, к рубежу, за Кащеев бор и далее - к Аринкиным
тропкам, по которым Кузьма дважды в это лето прополз, не щадя нового
тулупа, на собственном брюхе. Тулуп, полученный Куземкой еще в Москве
на дорогу, крепко вонял овчиною, хотя Кузьма целое лето нещадно драл
его по камням и чащобам, а волк прошлою ночью отъел на нем полполы.
На рассвете запахнули на себе слепцы дырявые гуньки*, а
толстоголосый поводырь затянул потуже свой разузоренный медными
гвоздиками кушак. (* Гунька - ветхая поддевка.)
- Шуба на тебе, человек божий, царских плеч, - молвил
толстоголосый, оглядывая Куземку. - Жалованная али скрал где?
Куземка не нашелся что ответить и вместе со слепцами побрел через
площадь к торговым рядам.
- Эта шуба дадена тебе в утешение за мерина твоего чалого, -
продолжал толстоголосый, идя бок о бок с Куземкой. - А ты теперь
вороти назад на Можайск, назад вороти...
Толстоголосый на ходу гладил Куземкин тулуп, щупал его по вороту
и рукавам, расхваливал и овчину, и шитво, и скорнячью работу...