Страница:
Итак, я мечтал возобновить свое представление о зимнем Версале и с этой мыслью пошел по Антэнскому авеню. На круглой площадке я на минуту остановился. Четыре бассейна были покрыты льдом. Внезапно при виде их я вспомнил об одной поездке в Версаль в такой же, как и сегодня, прекрасный январский день. В том году морозы были очень сильны, и, так как стояли они больше недели, Большой канал стал. Я помню, что обратил на это внимание еще в поезде, и как теперь вижу двух молодых девушек, вошедших в купе, где я только что расположился. Они были очаровательны. Восемнадцать-двадцать лет, кокетливо одеты. Милые меховые шапочки на голове. На руках стальные коньки, представляющие как бы двойной полумесяц этих молоденьких парижских Диан. Они ехали в Версаль кататься. Они говорили между собою о предстоящем удовольствии, о друзьях, с которыми они должны встретиться. Они называли имена, фамилии. Мать их, старая дама с белоснежными волосами, улыбалась, меж тем как от времени до времени маленькие ножки топали от нетерпения по ковру вагона. Иногда коньки, которые они раскачивали, издавали ясный звон, серебристый, тонкий, как звук молодости и веселья. Я бы хотел последовать за ними по серебряному льду, как они, скользить в свежем воздухе. И я подумал: "Которую бы я предпочел? Старшая красивее, но в младшей много привлекательности". И я был в неопределенном, колеблющемся состоянии, когда поезд остановился у вокзала. Путешественницы проворно выскочили на платформу. Их ждало трое молодых людей. Рукопожатья, короткий, свежий смех. Коньки снова зазвенели, и веселая компания исчезла.
Как был хорош Версаль в тот день, а между тем у него не было величественной меланхолической пустынности! Катанье на коньках привлекло много публики. Версаль, против обыкновения, не блистал благородным безлюдием. Слишком много гуляющих в аллеях, слишком много любопытных вдоль берега Большого канала. Добрые версальцы толпой собрались любоваться на забавы конькобежцев, которые во множестве показывали свое искусство на широкой зеркальной поверхности. Но они не производили особенно хорошего впечатления. Их можно было принять за рой черных бескрылых мух. Тут нужны были яркие и пестрые костюмы. У наших темных современных платьев не хватает живописности и красок. Их печальное однообразие еще более чувствовалось в этом пышном и спокойном обрамлении. Притом же только немногие из всех конькобежцев проявляли элегантность и мастерство, большинство было неопытно и неуклюже. Их неискушенность и неловкость возбуждали веселье публики, которую забавляли смешные падения и нескладные движения. Зрелище это несколько испортило мне настроение. Напрасно отыскивал я моих девушек и их спутников. Они, очевидно, разделились и упражнялись где-нибудь дальше. Так что мне скоро надоело смотреть на это неинтересное представление. К счастью, мне оставалась еще красота воздуха и неба, и я направился к менее посещаемым местам.
Если Большой парк, на мой вкус, был слишком многолюден, то Трианонский был почти пустым. Пустынность чувствовалась с самого начала и охватила меня, как только я переступил ворота, ведущие в парк. Он сегодня был удивительно безмолвен. Своею пустотой он окружал немой дворец. В зиме есть что-то окончательное. Деревья кажутся голыми навсегда, бассейны навсегда покрытыми льдом. Не было видно ни одного прохожего, ни одного сторожа. Один я продлил свою прогулку до этого места. Только какой-то старый пес печально бродил. При виде меня он испугался и убежал. Трианон на самом деле принадлежал мне. Никто не показывался в конце прямых аллей. Солнце уже садилось. Мороз крепчал. Воздух вокруг предметов был словно заморожен.
В ту минуту, когда старые дворцовые часы били четыре, прогулка завела меня на террасу, возвышающуюся над пересечением Большого канала. Солнце исчезло. Сумерки быстро наступали. На широком пространстве замерзшей воды упорствовал последний конькобежец. Поздний час, казалось, усиливал его пыл. К тому же он был очень искусен и бегал с замечательной ловкостью. На минуту он приблизился ко мне настолько, что я узнал в нем одного из тех молодых людей, которые на станции поджидали хорошеньких парижанок. Теперь, в одиночестве, он с яростью предавался своему летучему времяпрепровождению. Он одиноко опьянялся быстротой, движением и жадно пользовался последними минутами света. Без остановки он скользил головокружительно и уверенно, почти неразличаемый в сумерках, где он казался не более как блуждающей и страстной тенью.
Ах, как многозначителен и символичен был этот незнакомец! Как будто он отыскивал потерянный след, который он во что бы то ни стало хотел найти. Казалось, он старался открыть на этом гладком и предательском льду сложный узел задачи, чье загадочное названье он чертил арабесками и кривыми. Он обводил круги вокруг него своими гибкими поворотами. Вдруг он словно нашел его и по прямой линии мчался к воображаемой точке. Потом останавливался разочарованно и снова пускался большими безнадежными размахами. Внезапно он как будто узнавал, но догадка его возвращала к месту, откуда он ринулся в путь, и в тишине до меня доносился подобный стонам серебряный скрип его коньков. Время заставляло его спешить. Теперь еще у него на пятках есть божественный талисман, но скоро, когда станет совсем темно, он станет жалким пешеходом. Эвридика, Эвридика, как достигнуть вас по другую сторону этого замерзшего Стримона!
Опершись на балюстраду, я присутствовал при вечной и таинственной драме. Смиренный опыт конькобежца не являлся ли символом человеческой души, жадно ищущей себя в другой, не знаменовал ли он для меня вечную муку любви?
6 января
"Барин будет завтракать сегодня дома?" Очевидно, Марселин рассчитывает иметь свободный день. У меня не хватило смелости обмануть его ожиданье. Не все ли мне равно, там или тут мучиться от того же беспокойства, от той же меланхолии? Доказательством этому служит вчерашняя моя поездка в Версаль, возбудившая во мне только горькие мечтания. Когда находишься в подобном состоянии, зачем записывать свои мысли, усугубляя их горечь? Может быть, я слишком одиноко жил последние месяцы? Итак, вопрос Марселина навел меня на мысль, не пойти ли в ресторан Фуайо, поискать там г-на Феллера, который там почти ежедневно завтракал в течение сорока лет. Общество этого живописного старика развлекает меня. Я люблю его лукавую беседу, полную едких анекдотов, его скептическую улыбку, его немецкий акцент. Я живо оценил его с первого же дня, когда Жак де Бержи представил меня ему. Отец Жака де Бержи – один из старых друзей Феллера, составившего каталог его коллекции греческих медалей.
Придя к Фуайо, я тщетно искал Феллера на его обычном месте. Оно было занято молодой женщиной, проворно резавшей ветчину. Очевидно, Феллер не собирался сегодня приходить. Лакей дал мне объяснение. Г-н Феллер был на похоронах барона Дюмона из Академии надписей. Отсутствие г-на Феллера не удивило меня. Я слишком хорошо знал его, чтобы не понять, что ничто в мире не удержало бы его от присутствия на этой церемонии. Он терпеть не мог барона Дюмона, и, садясь за столик, я вспоминал кое-какие из историй, скорее пикантных, которые Феллер охотно рассказывал про того, кого он называл "парон". "Парон", его предрассудки, гневливость, наивности служили неистощимой темой для Феллера. Я понимал, почему Феллер нарушил свои привычки.
Привычки эти создавали ему особенный образ жизни, и я думал о странном существовании этого старика без семьи, который выходит из дому только для научных работ и который в большинстве случаев не удостаивает их обнародовать. Несмотря на эту презрительную пренебрежительность, Феллер пользуется в ученом мире всеобщим и боязливым почтением. Его удивительная эрудиция имеет там авторитетность. Из авторитетности этой Феллер не захотел извлечь ни почести, ни прибыли. Преданный своей исключительной страсти, он изгнал из своей жизни все заботы, не относящиеся к его занятиям. Они доставляют ему специальное удовлетворение, и он, по-видимому, чужд нашим радостям, как и нашим печалям и заботам. И тем не менее перед тем, как достигнуть этого полного отрешения, он должен был знать наши беспокойства, наши муки. Странный человек, страдал ли он, желал ли, любил ли, как мы?
Занятый такими мыслями, я смотрел на молодую женщину, сидевшую на месте Феллера. Я неясно видел ее лицо, но элегантность ее фигуры поразила меня. Она кончила завтракать и медленно надевала перчатки. По ее движению я понял, что она сейчас встанет. Потом она передумала и выпила глоток воды из стоявшего перед нею стакана. Я посмотрел на нее более внимательно. Казалось, она была в нерешительности. Вдруг она решилась. Вся ее фигура говорила об определенном решении. О чем шло для нее дело? К какому важному или пустячному поступку направилась она, покинув ресторан? Что происходило в жизни этой незнакомки, лица которой я даже как следует не разглядел из-за густой вуалетки и широкополой шляпы? В какое событие замешана она? Занимает ли ее честолюбие, корысть, любовь?
Сколько раз я отдавался наслаждению воображать чужую жизнь и сплетать ее с моей! Сколько раз я бросался в страстную и обманчивую игру предположений! Сколько раз я заинтересовывался мельком увиденным лицом и старался истолковать тайны его предназначения! Часто мне казалось даже, что встречи эти не должны этим ограничиться и что между мною и этими прохожими они служат только первым случайным соприкосновением.
Меж тем эти предчувствия никогда не оправдывались. Ни одна из этих "встречных" не появлялась больше в моей жизни. То, что происходит в романах, со мной никогда не случалось, но любовь моя к предположениям от этого не уменьшилась. Несмотря ни на что, я остался чувствительным к подобным призывам. А какой город более благоприятен, чем Париж, для такой игры? Дня не проходит, чтобы вы не столкнулись на улице с каким-нибудь очаровательным созданием. Для меня в этом заключается даже одна из последних привлекательностей, оставшихся в Париже. Я не люблю ни его архитектуры, ни его красок, но я всегда остаюсь неравнодушен к волнующему разнообразию лиц, к этому потоку жизни, который непрерывно там протекает.
Окончив свой завтрак, я заметил, что было уже около половины второго. Зала ресторана была почти пуста. Не лучше ли воспользоваться прекрасным зимним солнцем, чем мечтать, сидя здесь? Я позвал лакея, заплатил по счету и вышел. Ясная и морозная погода побуждала меня пройтись по Люксембургскому саду, но, раньше чем пойти туда, мне хотелось немного побродить под галереями Одеона. Проходя мимо театральной афиши, я мельком взглянул на нее. В репертуаре на неделю не было объявлено ничего особенно привлекательного, но сегодня в виде утренника давали "Ветреника" Мольера и "Атридов" Максентия де Горда со вступительным словом Люсьена Жернона.
Я читал произведения Жернона и много о нем слышал от Феллера, который, совсем не любя его, отдает ему дань восторга. Каким же образом Жернон согласился быть докладчиком и каким колдовством хитроумному Антуану удалось выманить этого сыча из своего дупла, чтобы публично выставить его напоказ при свечах? Если бы Феллер был у Фуайо, он объяснил бы мне эту тайну. Во всяком случае, это – выдумка Антуана. Разве он не объявлял, что перед представлением "Тюркаре" будет собеседование Мейерсена, известного финансиста; что "Полиевкта" будет сопровождать толкование аббата Жери, недавно осужденного римской курией, и что "Сиду" будет предшествовать военная речь генерала Рену? Такова у него манера возобновлять интерес к классикам! Может быть, он и прав, так как я, редко посещающий театр, зашел в Одеон.
Не знаю, по случаю ли хорошей погоды на улице, но зал был далеко не полон. Публика была редко рассажена. Но зато она показалась мне превосходной: внимательной, любезной, послушной. Там было много молодых девиц и молодых людей, добрых буржуа парами, одинокие, но почтенные дамы, старые господа. Все они очень забавлялись мольеровской путаницей. Приходится думать, что в самом Мольере находится его комическое достоинство, так как актеры не прибавляли особой выразительности тексту. Они были преисполнены лучшими намерениями, но в большинстве своем совершенно лишены таланта. Все поголовно, даже до трогательности, не умели читать стихов. Тем не менее я не скучал на этой комической пьесе. Я всегда испытываю некоторое удовольствие, видя людей, одетых в пестрые костюмы, в париках и камзолах, которым дают по носу или бьют палкой. Зрелище это приятно выводит нас из современной жизни, такой однообразной, такой размеренной, и зрители, по-видимому, очень забавлялись; я слышал, как в зале смеются, что было не особенно хорошим подготовлением к "Атридам" Максентия де Горда и к лекции Жернона.
Я никогда не видел Жернона и знал его только по фотографиям. Они совсем не дают представления о том, каков он на самом деле. Нет ничего смешнее видеть его за лекторским столом, между графином и стаканом с водой. Он кажется совсем крошечным со своей маленькой фигуркой и слишком светлыми глазами на розовом и сморщенном, как печеное яблоко, личике. На нем был фрак необыкновенного покроя и на шее что-то вроде кашне из черного шелка на меховой подкладке. Сукно его фрака было так вытерто и так лоснилось, что можно было опасаться, как бы оно не лопнуло от малейшего движения.
Жернона, по-видимому, нисколько не смущал ни этот наряд, ни публика, новая для него, так же как большая разница между зрительным залом Одеона и аудиторией Школы греческих наук, где издавна Жернон читал курс эллинской мифологии немногочисленным слушателям. Правда, за последние годы лекции его начали лучше посещаться. Теперь Жернон пользуется запоздалой известностью, которою Париж под старость дарит людей, слишком долго и несправедливо не признаваемых им. Жернон с удовольствием принимает эту добычу неожиданной славы. Он продолжает жить в своей конуре на улице Декарта, никуда не выходя зимою, кутая горло в мех и принимая интервьюеров, окруженный собачкой Лео и попугаем Бабиласом. Он всегда носит те же потертые платья и во всякое время года соломенную шляпу. Наверное, он оставил ее вместе с разлетайкой в раздевальной.
Несмотря на странность его внешнего вида, публика встретила Жернона горячо. В ответ он покачивал своей сморщенной головкой с недоверием. Говорят, он не отличается добротой. Впрочем, это видно было и из его вступительного слова. Объяснив вкратце сюжет "Атридов" Максентия де Горда, он быстро перешел к самому автору. Максентий де Горд и Жернон были хорошо знакомы, но от этой долгой связи в сердце Жернона накопилось, по-видимому, немало обид, судя по характеристике, которую он дал своему другу.
Он не кирпич свалил на эсхиловскую голову Максентия де Горда, но осыпал его дождем мелких эпиграмматических камешков. Жернон, казалось, забавлялся этой игрой, соль которой мало доходила до публики. Злобность большинства выпадов ускользала от нее. Тем не менее докладчику хлопали, и занавес поднялся для удивительной трагедии.
С первых же стихов, полных колорита и звучности, вы чувствовали себя перенесенным в античное варварство древних веков. Дикая трагическая фреска мало-помалу развертывается перед нашими глазами. Акрополь наполняется криками, и слышно, как рычат мраморные львы, охраняющие вход в него. Звучат удары оружия. Лукавые и грубые голоса обмениваются хитрыми и резкими словами. Внезапно удар меча. Отцеубийственный крик искажает неистовый рот. Из зияющей раны течет черная кровь, и из дымящейся лужи восстают Эринии-мстительницы, зловещие призраки судьбы, зачумленное испарение Рока!…
Когда я вышел из театра, было уже темно. Фонари были зажжены. Не знаю почему, я опять подумал о молодой женщине, завтракавшей у Фуайо. Где она теперь? К какому приключению, печальному или жестокому, чувственному или нежному, направилась она решительным шагом? Какое выражение в данную минуту у нее на лице, которое я едва разглядел? Будет ли она сегодня спать одна или в объятиях возлюбленного? Я поднял воротник пальто и закурил папиросу. Когда я спускался по лестнице сеней, я узнал Жернона, который пробирался мелкими шажками, закутанный в свою разлетайку, со своим меховым кашне и вечною соломенною шляпою. Он выбирался из Одеона тайком, словно крыса, довольная, что подгрызла что-то на колосниках.
9 января
Завтра я жду к обеду друга моего Ива де Керамбеля. Марселин, знающий, что тот любит поесть, старается приготовить нам удовлетворительный обед; сварить, изжарить, накрыть на стол, подать – все лежит на нем. Я не имею никакого основания сомневаться в его таланте. В течение трех лет, что он у меня служит, Марселин был всегда на высоте положения. Он славный малый. Кроме похвального, я ничего не могу сказать про него и думаю, что и он не имеет поводов жаловаться на меня. Кажется, он смотрит на свое пребывание у меня как на конец своим похождениям. Они были разнообразны. Иногда он мне кое-что рассказывает. Например, я знаю, что на прежнем месте он был одним слугою в семействе, состоявшем из отца, матери и дочери. Фамилия этих людей была Вервиньель. Они были более чем наполовину разорены и ценою всевозможных ухищрений сохраняли только внешнюю видимость благополучия. Кончилось тем, что Марселин заинтересовался их борьбой и вошел в игру. Он сделался настоящим слугою из комедий. Он убирал комнаты, стряпал, отворял двери, вел переговоры с кредиторами, стирал белье и штопал чересчур дырявое. Больше того, он одевал г-на Вервиньеля и помогал барыне зашнуровывать корсет. Что касается до барышни де Вервиньель, то он имел честь натягивать ей чулки. По словам Марселина, она была странное маленькое существо, набеленное и нарумяненное; большую часть своего времени она проводила в постели, зимой под одеялом, летом под простыней, полуголая и читая романы. У нее были элегантные наряды и часто не было рубашки. Марселин питал к ней чрезвычайную восторженность. Он также заявлял, что г-н де Вервиньель – герой, а г-жа де Вервиньель – святая. Что касается до барышни: "Прелестнейшее женское тело, сударь, и вместе с тем воплощенная честность! Можете себе представить, сколько ей делали предложений? Ну так, сударь, ни вот настолько, ни настолько, понимаете!" И Марселин щелкал ногтем с трогательною убежденностью. Он с умилением вспоминал об этих славных Вервиньелях, таких шикарных, и о положении, в которое поставила их судьба. После этой службы, полной треволнений, место у меня ему кажется слишком спокойным, но он стареет, что не мешает ему сохранять самую комичную, какую только можно встретить, голову рассудительного Скапена.
11 января
Я пошел узнать о здоровье г-на Феллера. Он болен со дня похорон барона Дюмона. У него бронхит, и некоторое время ему нельзя выходить. Я узнал это из маленькой записочки, присланной ко мне. Несмотря на свой кашель, он меня принял.
Должен признаться, что всякий раз, что я проникаю в помещение г-на Феллера, я испытываю заново чувство удивления. Живет он в такой квартире, которая никак не подходит, по нашим понятиям, к обстановке подобного ученого. До того, что я был у него, я воображал, что жилище наполнено книгами, украшено античными древностями, уставлено витринами с медалями, как подобает помещению нумизмата, к тому же меблировано солидною мебелью красного дерева. Я свободно мог бы также представить себе, что Феллер живет среди разных странных предметов в стиле Гофмана. Каково же было мое изумление при первом посещении улицы Конде, когда Феллер принял меня в кокетливой квартирке, которой могла бы позавидовать дамочка на содержании или старая кокетка!
В почтенном доме с суровой и несколько обветшалой внешностью г-н Феллер занимает ряд маленьких комнат на антресолях, с низким потолком, обитых светлым шелком и меблированных в нелепом и очаровательном стиле рококо. Казалось, он нарочно собрал сюда все, что произвел этот стиль смехотворного и вычурного. Повсюду зеркала в фигурных рамах, барочные канделябры, кресла с экстравагантными выгибами, подзеркальники, горки, этажерки, битком набитые группами и статуэтками саксонского, мейсенского и франкентальского фарфора. Большинство предметов было немецкого происхождения. Можно подумать, что Феллер получил наследство от какой-нибудь карапузихи-маркграфини, до того крошечного размера большинство этих предметов. Это обстановка для карликового младенца; еще более несоответствующим это сборище предметов делает высокий рост и массивная фигура самого Феллера. Ничто не подходит к его дородности, и смешно видеть, как этот большой толстый человек ходит под слишком низким потолком, в крошечных комнатках, садится на кукольные кресла и вертит в своих грубых пальцах размалеванных уродцев или пастушек из нежной фарфоровой массы.
Среди смешной этой обстановки Феллер расхаживает в длиннополом сюртуке, тогда как хотелось бы видеть на нем широкий развевающийся халат, отороченный мехом и распахивающийся на коротких штанах, чулки, туфли с пряжками, какими видим мы любителей на гравюрах XVIII века. К тому же вместо больших круглых роговых очков, которые так бы пошли к нему, Феллер носит обыкновенные очки с едва заметной стальной оправой, которые имеют вид инструмента для определения точности.
И сегодня Феллер принял меня в маленькой розовой гостиной, полулежа на оттоманке, словно сделанной для какой-нибудь султанши Кребильона из Сан-Суси. Одетый в несменяемый свой сюртук, он вдобавок имел на голове черную бархатную шапочку. Вместо толстых обычных ботинок на ногах у него были широкие туфли. Это была единственная уступка, сделанная им болезни. Далеко не совсем еще оправившись, он ничего не потерял из обычной своей язвительности. Прежде всего она стала проявляться по поводу барона Дюмона. Феллер не мог простить ему простуды, которую он схватил на его похоронах. От Дюмона он перешел к Жернону. Я рассказал ему о докладе, на котором я присутствовал, и о разносе, которому он подверг при нас своего друга Максентия де Горда. Я порицал подобные приемы, но Феллер стал хохотать, потирая руки, по своему обыкновению.
Оказывается, волнение мое было необоснованно. Максентий де Горд нашел бы это в порядке вещей и при случае отплатил бы тем же. К тому же при жизни он, не стесняясь, подсмеивался над Жерноном, его кашне, соломенной шляпой, привычками скряги. Действительно, Максентий де Горд и Жернон терпеть не могли друг друга. В особенности Жернон завидовал успеху Максентия де Горда, которого очень любили дамы. Жернон упрекал его в том, что он низкий развратник и теряет время на интриги с женщинами. Не то что он, Жернон, который умел противостоять страстям и никогда не изменил г-же Жернон, хотя та была достаточно уродлива!
При упоминании о женщинах глаза старого Феллера засверкали из-за стекол очков. Кто знает, может быть, в конце концов, и Феллер в свое время был любителем прекрасного пола? Пристрастие это могло бы объяснить его будуар, обитый шелком, оттоманку, вид дома свиданий, который имела его квартира. Может быть, помещение это для него населено любезными призраками? Может быть, сохранившаяся привычка к мелочной опрятности указывает на прошлое, полное любовных похождений? Феллер очень следит за собою. Белье у него всегда тонкое и чистое.
Когда я прощался, он захотел проводить меня до дверей. Проходя по одной из гостиных, я заметил флейту, заботливо помещенную в одну из витрин и покоящуюся на шелковой подушке. Видя, что я разглядываю инструмент, Феллер остановился и сказал мне с неподражаемой интонацией: "Это, юный друг мой, воспоминание прошлого, моя студенческая флейта. Я ведь был отличным флейтистом и в университете не имел себе равных. Я задавал маленькие концерты при луне под окнами прекрасной графини Янишки". Потом прибавил: "Я был очень влюблен, молодой человек, в графиню, очень влюблен". Приступ кашля прервал его слова, и он со смехом захлопнул дверь у меня под носом.
12 января
Вот что мне приснилось. Зала в старинном замке. Я не знаю, где находится этот замок, но такое впечатление, будто он в какой-нибудь отдаленной части Германии. Окружен он большим парком; он виден мне из окна, у которого я сижу. Через стекла, такие старые, что с них сошел будто весь глянец, я различаю купы деревьев, цветники, пруды. Тянутся широкие лужайки, на которых пасутся домашние животные. Там есть коровы, овцы, козы, олени, а посреди них кичится большой белый слон, на спине у которого красный чепрак. Но все эти животные неподвижны, так как сделаны они из фарфора и похожи на тех, что стоят по этажеркам в комнате, в которой я нахожусь. Комната эта во всем, кроме размеров, похожа на гостиную г-на Феллера. Только она так громадна, что мне не видно, где она кончается, а потолок так высок, что теряется в каком-то тумане. У меня такое впечатление, что вокруг этой комнаты много других, таких же огромных. Около моего кресла мозаичный столик, и на нем лежит хрустальная флейта. Я смотрю на нее, и мне кажется, что она кого-то ждет. Я не ошибся. Вскоре я слышу, как отворяются двери, и вижу, как через эти двери приближается г-н Феллер. В руке он держит большой ключ и дает мне знак, чтобы я молчал. Вот он совсем около меня, вставляет ключ в спинку моего кресла и принимается заводить механизм, причем пронзительно скрипит какая-то пружина. Тотчас же хрустальная флейта поднимается и сама вкладывается в мои руки, которые подносят ее к губам.
Как был хорош Версаль в тот день, а между тем у него не было величественной меланхолической пустынности! Катанье на коньках привлекло много публики. Версаль, против обыкновения, не блистал благородным безлюдием. Слишком много гуляющих в аллеях, слишком много любопытных вдоль берега Большого канала. Добрые версальцы толпой собрались любоваться на забавы конькобежцев, которые во множестве показывали свое искусство на широкой зеркальной поверхности. Но они не производили особенно хорошего впечатления. Их можно было принять за рой черных бескрылых мух. Тут нужны были яркие и пестрые костюмы. У наших темных современных платьев не хватает живописности и красок. Их печальное однообразие еще более чувствовалось в этом пышном и спокойном обрамлении. Притом же только немногие из всех конькобежцев проявляли элегантность и мастерство, большинство было неопытно и неуклюже. Их неискушенность и неловкость возбуждали веселье публики, которую забавляли смешные падения и нескладные движения. Зрелище это несколько испортило мне настроение. Напрасно отыскивал я моих девушек и их спутников. Они, очевидно, разделились и упражнялись где-нибудь дальше. Так что мне скоро надоело смотреть на это неинтересное представление. К счастью, мне оставалась еще красота воздуха и неба, и я направился к менее посещаемым местам.
Если Большой парк, на мой вкус, был слишком многолюден, то Трианонский был почти пустым. Пустынность чувствовалась с самого начала и охватила меня, как только я переступил ворота, ведущие в парк. Он сегодня был удивительно безмолвен. Своею пустотой он окружал немой дворец. В зиме есть что-то окончательное. Деревья кажутся голыми навсегда, бассейны навсегда покрытыми льдом. Не было видно ни одного прохожего, ни одного сторожа. Один я продлил свою прогулку до этого места. Только какой-то старый пес печально бродил. При виде меня он испугался и убежал. Трианон на самом деле принадлежал мне. Никто не показывался в конце прямых аллей. Солнце уже садилось. Мороз крепчал. Воздух вокруг предметов был словно заморожен.
В ту минуту, когда старые дворцовые часы били четыре, прогулка завела меня на террасу, возвышающуюся над пересечением Большого канала. Солнце исчезло. Сумерки быстро наступали. На широком пространстве замерзшей воды упорствовал последний конькобежец. Поздний час, казалось, усиливал его пыл. К тому же он был очень искусен и бегал с замечательной ловкостью. На минуту он приблизился ко мне настолько, что я узнал в нем одного из тех молодых людей, которые на станции поджидали хорошеньких парижанок. Теперь, в одиночестве, он с яростью предавался своему летучему времяпрепровождению. Он одиноко опьянялся быстротой, движением и жадно пользовался последними минутами света. Без остановки он скользил головокружительно и уверенно, почти неразличаемый в сумерках, где он казался не более как блуждающей и страстной тенью.
Ах, как многозначителен и символичен был этот незнакомец! Как будто он отыскивал потерянный след, который он во что бы то ни стало хотел найти. Казалось, он старался открыть на этом гладком и предательском льду сложный узел задачи, чье загадочное названье он чертил арабесками и кривыми. Он обводил круги вокруг него своими гибкими поворотами. Вдруг он словно нашел его и по прямой линии мчался к воображаемой точке. Потом останавливался разочарованно и снова пускался большими безнадежными размахами. Внезапно он как будто узнавал, но догадка его возвращала к месту, откуда он ринулся в путь, и в тишине до меня доносился подобный стонам серебряный скрип его коньков. Время заставляло его спешить. Теперь еще у него на пятках есть божественный талисман, но скоро, когда станет совсем темно, он станет жалким пешеходом. Эвридика, Эвридика, как достигнуть вас по другую сторону этого замерзшего Стримона!
Опершись на балюстраду, я присутствовал при вечной и таинственной драме. Смиренный опыт конькобежца не являлся ли символом человеческой души, жадно ищущей себя в другой, не знаменовал ли он для меня вечную муку любви?
6 января
"Барин будет завтракать сегодня дома?" Очевидно, Марселин рассчитывает иметь свободный день. У меня не хватило смелости обмануть его ожиданье. Не все ли мне равно, там или тут мучиться от того же беспокойства, от той же меланхолии? Доказательством этому служит вчерашняя моя поездка в Версаль, возбудившая во мне только горькие мечтания. Когда находишься в подобном состоянии, зачем записывать свои мысли, усугубляя их горечь? Может быть, я слишком одиноко жил последние месяцы? Итак, вопрос Марселина навел меня на мысль, не пойти ли в ресторан Фуайо, поискать там г-на Феллера, который там почти ежедневно завтракал в течение сорока лет. Общество этого живописного старика развлекает меня. Я люблю его лукавую беседу, полную едких анекдотов, его скептическую улыбку, его немецкий акцент. Я живо оценил его с первого же дня, когда Жак де Бержи представил меня ему. Отец Жака де Бержи – один из старых друзей Феллера, составившего каталог его коллекции греческих медалей.
Придя к Фуайо, я тщетно искал Феллера на его обычном месте. Оно было занято молодой женщиной, проворно резавшей ветчину. Очевидно, Феллер не собирался сегодня приходить. Лакей дал мне объяснение. Г-н Феллер был на похоронах барона Дюмона из Академии надписей. Отсутствие г-на Феллера не удивило меня. Я слишком хорошо знал его, чтобы не понять, что ничто в мире не удержало бы его от присутствия на этой церемонии. Он терпеть не мог барона Дюмона, и, садясь за столик, я вспоминал кое-какие из историй, скорее пикантных, которые Феллер охотно рассказывал про того, кого он называл "парон". "Парон", его предрассудки, гневливость, наивности служили неистощимой темой для Феллера. Я понимал, почему Феллер нарушил свои привычки.
Привычки эти создавали ему особенный образ жизни, и я думал о странном существовании этого старика без семьи, который выходит из дому только для научных работ и который в большинстве случаев не удостаивает их обнародовать. Несмотря на эту презрительную пренебрежительность, Феллер пользуется в ученом мире всеобщим и боязливым почтением. Его удивительная эрудиция имеет там авторитетность. Из авторитетности этой Феллер не захотел извлечь ни почести, ни прибыли. Преданный своей исключительной страсти, он изгнал из своей жизни все заботы, не относящиеся к его занятиям. Они доставляют ему специальное удовлетворение, и он, по-видимому, чужд нашим радостям, как и нашим печалям и заботам. И тем не менее перед тем, как достигнуть этого полного отрешения, он должен был знать наши беспокойства, наши муки. Странный человек, страдал ли он, желал ли, любил ли, как мы?
Занятый такими мыслями, я смотрел на молодую женщину, сидевшую на месте Феллера. Я неясно видел ее лицо, но элегантность ее фигуры поразила меня. Она кончила завтракать и медленно надевала перчатки. По ее движению я понял, что она сейчас встанет. Потом она передумала и выпила глоток воды из стоявшего перед нею стакана. Я посмотрел на нее более внимательно. Казалось, она была в нерешительности. Вдруг она решилась. Вся ее фигура говорила об определенном решении. О чем шло для нее дело? К какому важному или пустячному поступку направилась она, покинув ресторан? Что происходило в жизни этой незнакомки, лица которой я даже как следует не разглядел из-за густой вуалетки и широкополой шляпы? В какое событие замешана она? Занимает ли ее честолюбие, корысть, любовь?
Сколько раз я отдавался наслаждению воображать чужую жизнь и сплетать ее с моей! Сколько раз я бросался в страстную и обманчивую игру предположений! Сколько раз я заинтересовывался мельком увиденным лицом и старался истолковать тайны его предназначения! Часто мне казалось даже, что встречи эти не должны этим ограничиться и что между мною и этими прохожими они служат только первым случайным соприкосновением.
Меж тем эти предчувствия никогда не оправдывались. Ни одна из этих "встречных" не появлялась больше в моей жизни. То, что происходит в романах, со мной никогда не случалось, но любовь моя к предположениям от этого не уменьшилась. Несмотря ни на что, я остался чувствительным к подобным призывам. А какой город более благоприятен, чем Париж, для такой игры? Дня не проходит, чтобы вы не столкнулись на улице с каким-нибудь очаровательным созданием. Для меня в этом заключается даже одна из последних привлекательностей, оставшихся в Париже. Я не люблю ни его архитектуры, ни его красок, но я всегда остаюсь неравнодушен к волнующему разнообразию лиц, к этому потоку жизни, который непрерывно там протекает.
Окончив свой завтрак, я заметил, что было уже около половины второго. Зала ресторана была почти пуста. Не лучше ли воспользоваться прекрасным зимним солнцем, чем мечтать, сидя здесь? Я позвал лакея, заплатил по счету и вышел. Ясная и морозная погода побуждала меня пройтись по Люксембургскому саду, но, раньше чем пойти туда, мне хотелось немного побродить под галереями Одеона. Проходя мимо театральной афиши, я мельком взглянул на нее. В репертуаре на неделю не было объявлено ничего особенно привлекательного, но сегодня в виде утренника давали "Ветреника" Мольера и "Атридов" Максентия де Горда со вступительным словом Люсьена Жернона.
Я читал произведения Жернона и много о нем слышал от Феллера, который, совсем не любя его, отдает ему дань восторга. Каким же образом Жернон согласился быть докладчиком и каким колдовством хитроумному Антуану удалось выманить этого сыча из своего дупла, чтобы публично выставить его напоказ при свечах? Если бы Феллер был у Фуайо, он объяснил бы мне эту тайну. Во всяком случае, это – выдумка Антуана. Разве он не объявлял, что перед представлением "Тюркаре" будет собеседование Мейерсена, известного финансиста; что "Полиевкта" будет сопровождать толкование аббата Жери, недавно осужденного римской курией, и что "Сиду" будет предшествовать военная речь генерала Рену? Такова у него манера возобновлять интерес к классикам! Может быть, он и прав, так как я, редко посещающий театр, зашел в Одеон.
Не знаю, по случаю ли хорошей погоды на улице, но зал был далеко не полон. Публика была редко рассажена. Но зато она показалась мне превосходной: внимательной, любезной, послушной. Там было много молодых девиц и молодых людей, добрых буржуа парами, одинокие, но почтенные дамы, старые господа. Все они очень забавлялись мольеровской путаницей. Приходится думать, что в самом Мольере находится его комическое достоинство, так как актеры не прибавляли особой выразительности тексту. Они были преисполнены лучшими намерениями, но в большинстве своем совершенно лишены таланта. Все поголовно, даже до трогательности, не умели читать стихов. Тем не менее я не скучал на этой комической пьесе. Я всегда испытываю некоторое удовольствие, видя людей, одетых в пестрые костюмы, в париках и камзолах, которым дают по носу или бьют палкой. Зрелище это приятно выводит нас из современной жизни, такой однообразной, такой размеренной, и зрители, по-видимому, очень забавлялись; я слышал, как в зале смеются, что было не особенно хорошим подготовлением к "Атридам" Максентия де Горда и к лекции Жернона.
Я никогда не видел Жернона и знал его только по фотографиям. Они совсем не дают представления о том, каков он на самом деле. Нет ничего смешнее видеть его за лекторским столом, между графином и стаканом с водой. Он кажется совсем крошечным со своей маленькой фигуркой и слишком светлыми глазами на розовом и сморщенном, как печеное яблоко, личике. На нем был фрак необыкновенного покроя и на шее что-то вроде кашне из черного шелка на меховой подкладке. Сукно его фрака было так вытерто и так лоснилось, что можно было опасаться, как бы оно не лопнуло от малейшего движения.
Жернона, по-видимому, нисколько не смущал ни этот наряд, ни публика, новая для него, так же как большая разница между зрительным залом Одеона и аудиторией Школы греческих наук, где издавна Жернон читал курс эллинской мифологии немногочисленным слушателям. Правда, за последние годы лекции его начали лучше посещаться. Теперь Жернон пользуется запоздалой известностью, которою Париж под старость дарит людей, слишком долго и несправедливо не признаваемых им. Жернон с удовольствием принимает эту добычу неожиданной славы. Он продолжает жить в своей конуре на улице Декарта, никуда не выходя зимою, кутая горло в мех и принимая интервьюеров, окруженный собачкой Лео и попугаем Бабиласом. Он всегда носит те же потертые платья и во всякое время года соломенную шляпу. Наверное, он оставил ее вместе с разлетайкой в раздевальной.
Несмотря на странность его внешнего вида, публика встретила Жернона горячо. В ответ он покачивал своей сморщенной головкой с недоверием. Говорят, он не отличается добротой. Впрочем, это видно было и из его вступительного слова. Объяснив вкратце сюжет "Атридов" Максентия де Горда, он быстро перешел к самому автору. Максентий де Горд и Жернон были хорошо знакомы, но от этой долгой связи в сердце Жернона накопилось, по-видимому, немало обид, судя по характеристике, которую он дал своему другу.
Он не кирпич свалил на эсхиловскую голову Максентия де Горда, но осыпал его дождем мелких эпиграмматических камешков. Жернон, казалось, забавлялся этой игрой, соль которой мало доходила до публики. Злобность большинства выпадов ускользала от нее. Тем не менее докладчику хлопали, и занавес поднялся для удивительной трагедии.
С первых же стихов, полных колорита и звучности, вы чувствовали себя перенесенным в античное варварство древних веков. Дикая трагическая фреска мало-помалу развертывается перед нашими глазами. Акрополь наполняется криками, и слышно, как рычат мраморные львы, охраняющие вход в него. Звучат удары оружия. Лукавые и грубые голоса обмениваются хитрыми и резкими словами. Внезапно удар меча. Отцеубийственный крик искажает неистовый рот. Из зияющей раны течет черная кровь, и из дымящейся лужи восстают Эринии-мстительницы, зловещие призраки судьбы, зачумленное испарение Рока!…
Когда я вышел из театра, было уже темно. Фонари были зажжены. Не знаю почему, я опять подумал о молодой женщине, завтракавшей у Фуайо. Где она теперь? К какому приключению, печальному или жестокому, чувственному или нежному, направилась она решительным шагом? Какое выражение в данную минуту у нее на лице, которое я едва разглядел? Будет ли она сегодня спать одна или в объятиях возлюбленного? Я поднял воротник пальто и закурил папиросу. Когда я спускался по лестнице сеней, я узнал Жернона, который пробирался мелкими шажками, закутанный в свою разлетайку, со своим меховым кашне и вечною соломенною шляпою. Он выбирался из Одеона тайком, словно крыса, довольная, что подгрызла что-то на колосниках.
9 января
Завтра я жду к обеду друга моего Ива де Керамбеля. Марселин, знающий, что тот любит поесть, старается приготовить нам удовлетворительный обед; сварить, изжарить, накрыть на стол, подать – все лежит на нем. Я не имею никакого основания сомневаться в его таланте. В течение трех лет, что он у меня служит, Марселин был всегда на высоте положения. Он славный малый. Кроме похвального, я ничего не могу сказать про него и думаю, что и он не имеет поводов жаловаться на меня. Кажется, он смотрит на свое пребывание у меня как на конец своим похождениям. Они были разнообразны. Иногда он мне кое-что рассказывает. Например, я знаю, что на прежнем месте он был одним слугою в семействе, состоявшем из отца, матери и дочери. Фамилия этих людей была Вервиньель. Они были более чем наполовину разорены и ценою всевозможных ухищрений сохраняли только внешнюю видимость благополучия. Кончилось тем, что Марселин заинтересовался их борьбой и вошел в игру. Он сделался настоящим слугою из комедий. Он убирал комнаты, стряпал, отворял двери, вел переговоры с кредиторами, стирал белье и штопал чересчур дырявое. Больше того, он одевал г-на Вервиньеля и помогал барыне зашнуровывать корсет. Что касается до барышни де Вервиньель, то он имел честь натягивать ей чулки. По словам Марселина, она была странное маленькое существо, набеленное и нарумяненное; большую часть своего времени она проводила в постели, зимой под одеялом, летом под простыней, полуголая и читая романы. У нее были элегантные наряды и часто не было рубашки. Марселин питал к ней чрезвычайную восторженность. Он также заявлял, что г-н де Вервиньель – герой, а г-жа де Вервиньель – святая. Что касается до барышни: "Прелестнейшее женское тело, сударь, и вместе с тем воплощенная честность! Можете себе представить, сколько ей делали предложений? Ну так, сударь, ни вот настолько, ни настолько, понимаете!" И Марселин щелкал ногтем с трогательною убежденностью. Он с умилением вспоминал об этих славных Вервиньелях, таких шикарных, и о положении, в которое поставила их судьба. После этой службы, полной треволнений, место у меня ему кажется слишком спокойным, но он стареет, что не мешает ему сохранять самую комичную, какую только можно встретить, голову рассудительного Скапена.
11 января
Я пошел узнать о здоровье г-на Феллера. Он болен со дня похорон барона Дюмона. У него бронхит, и некоторое время ему нельзя выходить. Я узнал это из маленькой записочки, присланной ко мне. Несмотря на свой кашель, он меня принял.
Должен признаться, что всякий раз, что я проникаю в помещение г-на Феллера, я испытываю заново чувство удивления. Живет он в такой квартире, которая никак не подходит, по нашим понятиям, к обстановке подобного ученого. До того, что я был у него, я воображал, что жилище наполнено книгами, украшено античными древностями, уставлено витринами с медалями, как подобает помещению нумизмата, к тому же меблировано солидною мебелью красного дерева. Я свободно мог бы также представить себе, что Феллер живет среди разных странных предметов в стиле Гофмана. Каково же было мое изумление при первом посещении улицы Конде, когда Феллер принял меня в кокетливой квартирке, которой могла бы позавидовать дамочка на содержании или старая кокетка!
В почтенном доме с суровой и несколько обветшалой внешностью г-н Феллер занимает ряд маленьких комнат на антресолях, с низким потолком, обитых светлым шелком и меблированных в нелепом и очаровательном стиле рококо. Казалось, он нарочно собрал сюда все, что произвел этот стиль смехотворного и вычурного. Повсюду зеркала в фигурных рамах, барочные канделябры, кресла с экстравагантными выгибами, подзеркальники, горки, этажерки, битком набитые группами и статуэтками саксонского, мейсенского и франкентальского фарфора. Большинство предметов было немецкого происхождения. Можно подумать, что Феллер получил наследство от какой-нибудь карапузихи-маркграфини, до того крошечного размера большинство этих предметов. Это обстановка для карликового младенца; еще более несоответствующим это сборище предметов делает высокий рост и массивная фигура самого Феллера. Ничто не подходит к его дородности, и смешно видеть, как этот большой толстый человек ходит под слишком низким потолком, в крошечных комнатках, садится на кукольные кресла и вертит в своих грубых пальцах размалеванных уродцев или пастушек из нежной фарфоровой массы.
Среди смешной этой обстановки Феллер расхаживает в длиннополом сюртуке, тогда как хотелось бы видеть на нем широкий развевающийся халат, отороченный мехом и распахивающийся на коротких штанах, чулки, туфли с пряжками, какими видим мы любителей на гравюрах XVIII века. К тому же вместо больших круглых роговых очков, которые так бы пошли к нему, Феллер носит обыкновенные очки с едва заметной стальной оправой, которые имеют вид инструмента для определения точности.
И сегодня Феллер принял меня в маленькой розовой гостиной, полулежа на оттоманке, словно сделанной для какой-нибудь султанши Кребильона из Сан-Суси. Одетый в несменяемый свой сюртук, он вдобавок имел на голове черную бархатную шапочку. Вместо толстых обычных ботинок на ногах у него были широкие туфли. Это была единственная уступка, сделанная им болезни. Далеко не совсем еще оправившись, он ничего не потерял из обычной своей язвительности. Прежде всего она стала проявляться по поводу барона Дюмона. Феллер не мог простить ему простуды, которую он схватил на его похоронах. От Дюмона он перешел к Жернону. Я рассказал ему о докладе, на котором я присутствовал, и о разносе, которому он подверг при нас своего друга Максентия де Горда. Я порицал подобные приемы, но Феллер стал хохотать, потирая руки, по своему обыкновению.
Оказывается, волнение мое было необоснованно. Максентий де Горд нашел бы это в порядке вещей и при случае отплатил бы тем же. К тому же при жизни он, не стесняясь, подсмеивался над Жерноном, его кашне, соломенной шляпой, привычками скряги. Действительно, Максентий де Горд и Жернон терпеть не могли друг друга. В особенности Жернон завидовал успеху Максентия де Горда, которого очень любили дамы. Жернон упрекал его в том, что он низкий развратник и теряет время на интриги с женщинами. Не то что он, Жернон, который умел противостоять страстям и никогда не изменил г-же Жернон, хотя та была достаточно уродлива!
При упоминании о женщинах глаза старого Феллера засверкали из-за стекол очков. Кто знает, может быть, в конце концов, и Феллер в свое время был любителем прекрасного пола? Пристрастие это могло бы объяснить его будуар, обитый шелком, оттоманку, вид дома свиданий, который имела его квартира. Может быть, помещение это для него населено любезными призраками? Может быть, сохранившаяся привычка к мелочной опрятности указывает на прошлое, полное любовных похождений? Феллер очень следит за собою. Белье у него всегда тонкое и чистое.
Когда я прощался, он захотел проводить меня до дверей. Проходя по одной из гостиных, я заметил флейту, заботливо помещенную в одну из витрин и покоящуюся на шелковой подушке. Видя, что я разглядываю инструмент, Феллер остановился и сказал мне с неподражаемой интонацией: "Это, юный друг мой, воспоминание прошлого, моя студенческая флейта. Я ведь был отличным флейтистом и в университете не имел себе равных. Я задавал маленькие концерты при луне под окнами прекрасной графини Янишки". Потом прибавил: "Я был очень влюблен, молодой человек, в графиню, очень влюблен". Приступ кашля прервал его слова, и он со смехом захлопнул дверь у меня под носом.
12 января
Вот что мне приснилось. Зала в старинном замке. Я не знаю, где находится этот замок, но такое впечатление, будто он в какой-нибудь отдаленной части Германии. Окружен он большим парком; он виден мне из окна, у которого я сижу. Через стекла, такие старые, что с них сошел будто весь глянец, я различаю купы деревьев, цветники, пруды. Тянутся широкие лужайки, на которых пасутся домашние животные. Там есть коровы, овцы, козы, олени, а посреди них кичится большой белый слон, на спине у которого красный чепрак. Но все эти животные неподвижны, так как сделаны они из фарфора и похожи на тех, что стоят по этажеркам в комнате, в которой я нахожусь. Комната эта во всем, кроме размеров, похожа на гостиную г-на Феллера. Только она так громадна, что мне не видно, где она кончается, а потолок так высок, что теряется в каком-то тумане. У меня такое впечатление, что вокруг этой комнаты много других, таких же огромных. Около моего кресла мозаичный столик, и на нем лежит хрустальная флейта. Я смотрю на нее, и мне кажется, что она кого-то ждет. Я не ошибся. Вскоре я слышу, как отворяются двери, и вижу, как через эти двери приближается г-н Феллер. В руке он держит большой ключ и дает мне знак, чтобы я молчал. Вот он совсем около меня, вставляет ключ в спинку моего кресла и принимается заводить механизм, причем пронзительно скрипит какая-то пружина. Тотчас же хрустальная флейта поднимается и сама вкладывается в мои руки, которые подносят ее к губам.