Страница:
Из деликатной заботы пощадить мою чувствительность матушка сначала скрыла от меня настоящие причины, по которым она приняла свое решение, так что я не понял героической мудрости ее шага. Я возмутился при мысли об этой разлуке, разъединявшей нас. Мысль, что ее больше не будет каждый день, каждый час подле меня, была мне непереносна. Я дошел до того, что стал обвинять ее в эгоизме, в том, что она меня меньше любит. Первым моим движением было сесть на поезд, отправляющийся в Клесси, и привезти ее обратно, чего бы это ни стоило. Обычная моя нерешительность удержала меня. Вместо того чтобы действовать, я написал письмо. Матушка ответила длинным письмом, полным доброты и нежности. Между нами установилась ежедневная переписка. Мало-помалу, очень осторожно, очень тонко, она дала мне понять, какие мотивы руководили ее поведением. Я почувствовал всю глубину любви, внушившей ей это. На смену раздражению явилась растроганная благодарность. Я отдавал себе отчет, какую жертву принесли ради меня.
Письма – драгоценное средство для объяснений; они дают возможность точно устанавливать оттенки, которые трудно выразить в разговоре. При личном свидании слова, так сказать, искажают мысль, тогда как на расстоянии она лучше сохраняет свою определенность. Таким образом, матушке удалось заставить меня стать на ее точку зрения. Кроме того, письма ее были полезны и в другом отношении. Она сообщила мне очень многое относительно меня самого. Молодые люди довольно плохо знают свой характер. Нужно, чтобы им его открыли. Матушка воспользовалась случаем, чтобы помочь мне разобраться в нем. Она сделала это со свойственной ей тонкостью и правильностью наблюдений. Она нарисовала мне мой собственный портрет, точный и похожий. Она убедила меня в необходимости противодействовать некоторым склонностям моей натуры.
Заручившись моим одобрением относительно плана, принять который стоило мне такого труда, матушка поделилась со мною своими соображениями по поводу выгод, которые она видит для меня в таком положении вещей. Устроившись в Клесси-ле-Гранваль, она тем самым дает мне возможность вести в Париже более широкую жизнь, чем мы вели вместе с нею. На будущее она предоставляет в мое распоряжение все имущество, что она получила после отца, ничего себе не желая оставлять. Для своих личных нужд она удовольствуется небольшим собственным состоянием, главным образом состоящим из маленького наследства от ее старого родственника из Нанта. Таким образом, она сможет платить г-же де Прежари скромную пенсию, которая для старой подруги будет существенной денежной поддержкой. Дела, устроенные таким образом, гарантируют мне полную независимость.
Несмотря на это, я не был особенно счастлив в своем новом положении. Первый раз в жизни мне пришлось заняться некоторыми практическими вопросами. Это составляло часть того ученичества, от которого матушка ожидала таких счастливых результатов. Мне следовало оставить занимаемую нами квартиру и найти другую, более соответствующую новому образу жизни. В это время я и поселился на Бальзамной улице. Исполнив разные хлопоты по этому делу, я почувствовал себя удрученным глубокой тоскою. Через несколько месяцев я обратился к матери с мольбою вернуться. Я не мог привыкнуть к одиночеству; мне нечего было делать с моей свободой. Матушка была непреклонна и посоветовала мне отправиться в путешествие.
Я последовал ее совету. Это было первою моею поездкою в Италию, и должен признаться, что она принесла мне большую пользу. Конечно, в дороге у меня были минуты скуки и отчаяния, но действие двух месяцев, проведенных мною в Милане, Венеции, Флоренции и Риме, было для меня благодетельным. По возвращении я чувствовал себя настолько хорошо, что не побоялся поехать в Клесси повидаться с матушкой, что могло бы слишком жестоко разбередить раны, нанесенные мне ее решением. Встретились мы радостно. Когда я ей рассказал все перипетии моего путешествия, она сообщила мне, каким образом устроила она свою новую жизнь и какими занятиями наполнила ее. Главные из них были постоянные заботы, которыми она окружала г-жу де Прежари. Они занимали у нее почти целый день, так что матушке некогда было скучать в Клесси. К тому же небольшой городок этот ей нравился своим спокойствием и тишиной, а старый полуразрушенный и мирный дом г-жи де Прежари очень был ей по вкусу. Матушка нисколько не жалела о Париже. Она не вполне привыкла к его жизни ни тогда, когда она жила там с отцом, ни в то время, когда она приехала туда для моего воспитания. В глубине души она в Клесси с удовольствием вновь обрела провинциальные привычки, отказаться от которых могла только в силу необходимости.
В конце концов, теперь я почти согласен с матушкой. С тех пор как я несколько раз в году начал ездить в Клесси-ле-Гранваль, я полюбил его улочки, узкие площади, старые дома. Люблю я и старый сарай г-жи де Прежари с его двором, курятником, большими старомодными комнатами, разнокалиберною мебелью. Сколько раз я привозил туда свои меланхолические мысли! И дом всегда был гостеприимен и благодетелен.
31 января
Встретил я Жака де Бержи. Ему передали, что я заходил. Так как нам было по дороге, мы вместе дошли до Елисейских Полей. Жак сказал мне: "Ну да, мой дорогой, когда вы заходили, я как раз отправился сделать маленькую вылазку на юг. Вам известны мои привычки. Я увез с собою милую спутницу, и мы очень приятно проехались по побережью. Сначала мы остановились в Тулоне. Я люблю этот военный город с крейсерами, набережной, старой ратушей, и мне всегда приятно еще раз посмотреть на кариатиды Пюже. Надутые и мускулистые, они как будто слишком много вдохнули морского воздуха и задохнулись от него. Потом в Тулоне есть старые, узенькие улицы, темные, которые меня очаровывают, площади с фонтанами, обсаженные платанами, особенно одна, которая приводит меня в восторг. Я не знаю, как она называется, но она на краю города, около укреплений. Там станция дилижансов, которые еще ходят в некоторые окрестные местечки. Будто рисунок Буайи, подправляемый Тартарэном. Нет ничего забавнее и живописнее этих полуразваленных рыдванов, вышедших из моды, с их пыльными фартуками и огромными колесами, облепленными грязью… Мы пробыли там несколько дней. Там есть приличная гостиница, цветочные магазины с большим выбором товара и достойная внимания кондитерская. Я снова проделал любимые мои прогулки по окрестностям, которые я называю путешествием к трем мысам: мыс Сенэ, мыс Сисбе и мыс Темный. В конце концов, все тулонские пригороды имеют очень оригинальный характер, даже в худших местах, с их жалкими лачугами, каменистыми дорогами и распивочными. В некоторых пунктах бесплодная и унылая сухость подчеркивается благородным силуэтом остроконечного кипариса. Кипарис этого пейзажа, дорогой мой, будто восточный кинжал у пояса бродяги!…"
Мы говорили еще о многих вещах: об Антибах, Ницце, которую плохо знают, о Монте-Карло, которое Бержи, как и я, ненавидит и где он проиграл несколько луидоров. Он добавил: "Теперь нужно будет их вернуть; к счастью, я чувствую большой аппетит к работе. Эти перерывы действуют превосходно. Когда я проживу в течение нескольких недель в такой близости с женщиной, перебираю ее волосы, касаюсь ее тела, вижу игру мускулов, мне кажется, что на руках у меня что-то остается от испытанного наслаждения. Я чувствую особенную ловкость. Пальцы более искусно мнут глину и вызывают к жизни движения в смысле естественности и гибкости".
При этих словах Жак де Бержи движением тонких своих пальцев словно лепил в воздухе неосязаемые образы.
2 февраля
Сегодня, на обратном пути от портного, на улице Риволи, я встретил доктора Тюйэ в автомобиле. Я стоял на тротуаре для пешеходов против входа на площадь Карузель и, сам не знаю почему, при виде Тюйэ помахал ему рукою. Мне хотелось, чтобы он заметил мою жестикуляцию и велел шоферу остановиться на минуту, но доктор был углублен в чтение какой-то брошюры. Когда, он скрылся, я стал думать, почему мне так хотелось поговорить с ним. Может быть, поздравить его с удавшимся испанским вечером? Нет; я знаю, о чем я хотел его спросить. Я хотел бы узнать о здоровье Антуана Гюртэна. Мне несколько раз приходили на память его отзывы о болезни Антуана. Мысль, что тот болен, может быть, серьезно болен, смущает и беспокоит меня.
Конечно, я мог бы пожаловаться на Антуана. По отношению ко мне он поступил нехорошо, почти неблагородно, но время сгладило эти воспоминания, и я не могу забыть, что Антуан был моим другом, что мы знаем друг друга с детства, что были товарищами по школе, друзьями юности и что мы любили друг друга. И потом я не могу отогнать мысли о его качествах весельчака и повесы. "Гюртэн болен" – как-то не вяжутся эти два слова вместе. Он, производивший такое беззаботное, жизненное впечатление, столь убежденный, что все приятные вещи: деньги, наслаждение, стол, женщины – созданы специально для него! Мне очень трудно вообразить себе, что сейчас он беспокоится, страдает. К тому же у доктора Тюйэ был скучный вид, когда третьего дня он о нем говорил, а между тем доктор никогда не выдает своих предчувствий. Очевидно, Антуан злоупотребил всевозможными излишествами. Он никогда не умел владеть своими инстинктами, обуздывать свои страсти. Никогда он не заботился о том, чтобы беречь свои силы. Итак, он наделал много глупостей, и возможно, что теперь расплачивается за них.
Думая по дороге об этом, я зашел в Тюильрийский сад. Был серый, довольно теплый день, тем не менее аллеи были почти пустынными. Как место для прогулок Тюильри, равно как и соседний Пале-Рояль, заброшен. Туда больше не ходят, как прежде, даже летом, когда деревья там тенисты и апельсиновые деревья в славных зеленых кадках наполняют ароматом пыльный воздух. Племя ребятишек, оживлявшее дорожки, мамаши, няньки, мамки, что некогда в хорошую погоду занимали сотню стульев, все они перекочевали в другое место. Теперь детское население, оживлявшее Тюильри, переехало в сторону Елисейских Полей и отхлынуло к Булонскому лесу.
В мое время, то есть когда мне было лет двенадцать-тринадцать, было совсем иначе. Тюильри был еще в большой моде. У ворот звенел в колокольчик продавец прохладительного, неся, как торбу, за спиной свой переносный резервуар и ряд чашек, привешенных за ручки к бархатной перевязи. Обходила кругом торговка пряниками и ячменным сахаром в маленьком белом чепчике. Малолетние делали пироги из песка; девочки скакали через веревочку или катили обручи; мальчики забавлялись шарами и палками. Мальчики и девочки объединялись для игры в казаки-разбойники. Я вспоминаю о замечательных играх с нападением на дилижанс, с освобождением пленников, под сочувствующими взглядами сторожа и сторожихи при стульях. Но теперь веселые и шумные ватаги рассеялись. Теперешнее Тюильри совсем не похоже на прежнее. Особенно заметно отсутствие того, что в то время, когда я туда ходил, составляло для меня главную их привлекательность: флотилии маленьких корабликов, плавающих по бассейну. Французские дети больше не имеют флота!
Я с восхищением вспоминаю, как в первый раз увидел эту тюильрийскую флотилию. Мы с матерью уже несколько недель, как приехали в Париж. Первые дни нашего пребывания были заняты хлопотами по устройству. Матушка торопилась выехать из гостиницы, где мы остановились, приехав из Пулигана, и наняла квартиру на улице Бонапарта. Квартира эта была в глубине поместительного, но унылого двора. Главное преимущество этой квартиры состояло в том, что мы имели право пользоваться небольшим садиком. Покуда матушка распаковывалась, раскладывалась, я проводил в этом садике большую часть дня. Мне было совсем там незанятно, и я чувствовал себя не по себе. Я жалел о Пулигане, о морском береге, о барках, которые я видел из окна, как они входили в гавань. Мне жалко было также Ламбарда с его старой лестницей, большими чердаками, темными комнатами, коридорами и с его огородом и зеленой дубовой рощей! Мне трудно было привыкнуть к перемене моего существования. Мне не хватало даже Ива де Керамбеля, который никогда мне не был необходим. Между тем, по мере того как водворение наше начинало уже входить в форму, матушка для моего развлечения предпринимала со мною длинные прогулки по Парижу. Она сводила меня в Елисейские Поля и на бульвары. Но бульвары не особенно меня заинтересовали. Однажды она мне сказала: "Мы могли бы пойти в Тюильри".
Это было в середине мая, весною. Была хорошая погода. Мы перешли через мост Святых Отцов и пошли вдоль набережной. Как только мы вошли в сад, я принялся бегать. Вдруг я остановился от радостного восторга. Передо мной круглился бассейн, окруженный множеством детей и покрытый корабликами. Кораблики были всевозможных сортов: от простых челноков до элегантных кораблей. Были там шлюпки, лодки, рыбацкие барки и баржи. Был даже пароход, который заводился ключом и колесом пенил воду. Легкий ветер надувал крошечные паруса. Кораблики отправлялись с одного берега и приставали к другому, одни благополучно, другие вымоченные, попав под струю фонтана. Некоторые оставались на месте или зацеплялись за будку для лебедей; чтобы пригнать их к берегу, их захватывали оловянными якорями, привязанными к бечевке; их бросали, стараясь попасть за снасти.
Зрелище это околдовало меня. Внезапно показалось мне, что и в Париже есть кое-что интересное. Для меня теперь в нем была привлекательность. Матушка целый день не могла меня оторвать от этого волшебного места. Только когда последнее суденышко покинуло воду, ей удалось увести меня домой. Весь вечер я провел в том, что приводил в порядок старую рыбацкую барку, привезенную мною из Пулигана. Ночью мне снилась тюильрийская флотилия. На следующий день матушке пришлось опять вести меня к бассейну. То же было и на следующий день. Покорившись судьбе и довольная тем, что я забавляюсь, матушка ходила со мною. Она садилась на стул с работой в руках и издали наблюдала за моими мореходными подвигами.
Разумеется, моя старая рыбацкая барка вела себя очень хорошо, и многие из юных судовладельцев променяли бы на нее свои рыночные игрушки, так как моя была лучшей конструкции, но у некоторых были настоящие парусники, построенные с большим искусством, старательно оснащенные, достигавшие замечательной быстроты в гонках, которые мы устраивали. Кораблики эти выходили из рук одного мастера и носили его марку. Мастера этого звали Фомой, дядей Фомой, как говорилось. Скоро я с ним познакомился, так как он часто приходил к бассейну делать пробу быстрым своим челнокам или проворным шлюпкам. Дядя Фома был знаменитостью в Тюильри. Приходил он прихрамывая, неся под мышками какой-нибудь новый образчик своего искусства. Фома был старым моряком. Одевался он в фуфайку и на голове носил шляпу из вощанки. Костюм этот внушал нам уважение не менее, чем жвачка табаку, которую он постоянно перекладывал то за одну щеку, то за другую.
Естественно, что мечтой моего честолюбия сделалось получить один из корабликов дяди Фомы. Матушка недолго противилась моему желанию, и однажды утром мы отправились к улице 29 июля, где он проживал. Какие очаровательные воспоминания сохранил я от этого визита! Лестница была темная и крутая. Дядя Фома жил в четвертом этаже, где он занимал большую комнату, удивительно загроможденную. Пахло там стружками, клеем, красками, лаком и смолой. На полках в ряд стояли каркасы судов, одни еще белые, другие раскрашенные. У некоторых были уже мачты и снасти. Другие находились еще в состоянии скелетов. Дядя Фома один делал всю эту комнатную флотилию. Он был одновременно и инженер, и конопатчик, и плотник, и маляр. Он сам и прилаживал планшетки, и натягивал канаты, и сшивал паруса. Его ловкие руки мастерили эти очаровательные кораблики, за которые, кстати сказать, он брал довольно дорого. Несмотря на это, у дяди Фомы были превосходные заказчики. Я помню, как я волновался, когда заказывал ему. Так как дело было к спеху, то я выбрал каркас уже выкрашенный, готовый к оснастке. Дядя Фома обещал сделать мне легкоходный парусник.
Для меня, было счастливым днем, когда я увидел, как дядя Фома несет его под мышкой в Тюильри. Он сдержал свое обещание. Едва спустили ее на воду, "Ламбарда", так я назвал свой кораблик, пустилась по ветру легко и свободно. Как я радовался при виде того, как скользила она проворно и изящно, и как я бросился к другому берегу встречать ее! Но удовольствие мое имело еще и другую причину. Обладание корабликом "от Фомы" выделяло меня из общей массы и ставило в привилегированные ряды. Владельцы таких корабликов составляли в юной публике у бассейна особую касту. Они относились один к другому как равный к равному и смотрели не без некоторого пренебрежения на менее хорошо снабженных товарищей. А "Ламбарда" была из самых красивых шлюпок работы дяди Фомы. Я имел полное основание гордиться ею и был еще более горд, когда увидел, что ко мне подходит толстый, толстощекий мальчик, поздравляет с моим приобретением и приглашает войти в его эскадру и выкинуть голубой с красным крестом флаг.
Толстый мальчик этот, белое лицо с веснушками, всклокоченные волосы, огромные голые икры и матросский костюм с открытым воротом которого я как теперь вижу, играл важную роль в наших мореходных играх. Звали его Антуан Гюртэн, но он был больше известен под кличкой "Адмирал". Адмирал у нас пользовался большим уважением. У него было много превосходных корабликов, возбуждавших восторг в нашей детской ватаге и дававших ему непререкаемую авторитетность перед нами. Нужно сказать, что Антуан Гюртэн принимал положение всерьез и требовал от своего главного штаба строжайшей дисциплины. Но нужно отдать справедливость, Адмирал не злоупотреблял своей властью. Хотя бывали случаи, когда он бывал несдержан и вспыльчив, но, в сущности, был добрым малым. И потом он превосходно умел организовывать игры, придавать им оживление и подвижность. Без Адмирала у бассейна было мрачно, и день проходил томительно. Никто лучше его не умел устраивать гонок или морских сражений.
Сражения под его командой бывали ужасные и ожесточенные. Разделялись на два лагеря и пускали свои кораблики друг на друга. Нужно было видеть, какие бывали абордажи, какие переплетения бугшпритов и рей! Иногда случались и повреждения, дававшие поводы к ссорам, которые разбирал Адмирал. После таких шумных дней зрелище, внушающее уважение, представлял Антуан Гюртэн, когда он удалялся от бассейна в сопровождении высокого выездного лакея в ливрее, который нес кораблики и палки Адмирала, между тем как тетка Антуана, славная г-жа де Брюван, приходившая каждый день в Тюильри за племянником, выслушивала с восторгом возбужденный рассказ о подвигах сегодняшнего дня. Иногда Антуан требовал, чтобы тетушка лично присутствовала при его победах. Добрая дама не могла отказать просьбам балованного ребенка и удостаивала своим присутствием состязания, гонки и сражения, из которых победительницей выходила всегда адмиральская эскадра, украшенная синими с красным крестом флагами.
Как свидетельницы наших морских забав, г-жа де Брюван и матушка познакомились между собою. Траурное платье матушки, ее печаль, одиночество заинтересовали г-жу де Брюван. Они разговорились. Г-жа де Брюван, рано овдовевшая, воспитывала племянника своего Антуана, родители которого трагически погибли при железнодорожной катастрофе. Бедная г-жа де Брюван навсегда осталась испуганной этим ужасным событием. Она жила в постоянном треволнении по поводу племянника. За Антуаном был тщательный присмотр. Вспотеет ли он, набегается ли, она уже трепещет, как бы он не простудился, и сейчас же доверенный выездной лакей, сопровождавший Антуана, приносит кипу плащей и шалей. Ему было дано приказание не выпускать мальчика из глаз. В карете, которая привозила Ангуана и целый день ждала, чтобы отвезти назад, в ящиках была целая аптека и смена платья на случай, если Антуан свалится в бассейн. Короче сказать, г-жа де Брюван принимала всевозможные предосторожности. Конечно, матушка меня очень баловала, но в этом отношении г-жа де Брюван ее далеко превосходила. Г-жа де Брюван жила исключительно для этого ребенка, которому с течением времени должно было перейти большое состояние его тетки и прекрасный особняк на набережной Малакэ, где она жила. При таком положении Антуан Гюртэн легко мог бы сделаться невыносимым существом; он удовольствовался тем, что был ленив и своеволен. Тетушка Брюван решительно не в силах была противостоять его прихотям.
Та же прекрасная система воспитания продолжалась и после помещения Ангуана полупансионером в коллеж Сен-Ипполита. Та же карета парой, которая привозила его в Тюильри, доставляла его к дверям коллежа и дожидалась его выхода. Добрая г-жа Брюван не переставала вмешиваться в школьную жизнь своего племянника. Только ее и видно было у директора, инспектора, классного наставника. Она уравнивала различные шероховатости. Она всегда хлопотала об отпусках, снисхождении, увольнении. Она ходила к учителям извиняться за неисполненные работы, незнание урока. Она освобождала его от оставления после уроков и сверхурочных работ, заслуженных им. Она следила, чтобы в классе он занимал место, где не было бы сквозняка. Конечно, другую мамашу ученика, которая позволила бы себе, как г-жа Брюван, вмешиваться не в свое дело, давно бы протурили, но не следует забывать, что г-жа Брюван была богата и щедра. Она оказывала вспомоществование, она пожертвовала на расписные окна в церкви и на украшение ризницы. В Сен-Ипполите гордились г-жою Брюван и ее богатством.
С другой стороны, если Антуан был плохим учеником, он не был плохим мальчиком. Несмотря на его исключительное положение и разные льготы, которыми он пользовался, товарищи его очень любили. Равным образом и преподаватели отдавали ему должное и только сожалели, что прилежание его и успехи не на высоте его счастливого характера. Подгоняемый повторениями, находясь дома под наблюдением особого репетитора, Антуан ничему не учился. Вместо того он был в курсе всего происходящего. В пятнадцать лет он читал газеты, посещал скачки, ходил на модные пьесы, увлекался кафе-концертами. Г-жа Брюван позволяла ему все это, уверяя, что, в сущности, это – невинные развлечения.
В Сен-Ипполите, где все мы одевались довольно небрежно, Антуан щеголял изысканными и шикарными костюмами. Внутренность его парты приводила нас в изумление. Там находился пульверизатор, театральный бинокль, полевой бинокль, таблица веса жокеев и конверт с фотографиями актрис. Кроме того, там был револьвер и связка железнодорожных облигаций. Всякому было известно, что в Сен-Ипполите парты могут в любую минуту подвергнуться внезапному осмотру, но ящик Антуана Гюртэна был неприкосновенен. Ни один надзиратель не смел совать туда носа.
Я не могу удержаться от смеха, представляя себе Антуана гимназистом, а между тем именно этому нелепому воспитанию дано было сделать из него то, чем он стал. Без тетушкиной слабости и без попустительства со стороны учителей Антуан никогда бы не сделался шумным и бесполезным прожигателем жизни, гибельные инстинкты которого развились в нем от безнаказанности и недостатка руководительства. Когда захотели на него воздействовать, было уже слишком поздно. Тщетно г-н Лешом, директор Сен-Ипполита, предупреждал г-жу Брюван, что посещение скачек и театров, которыми увлекался ее племянник, развлечения не такие невинные, как ей кажется. Перейдя в класс риторики, Антуан познакомился с мадемуазель Ларжэ, маленькой актрисой из Па-ле-Рояля, которая дожидалась его выхода из коллежа, сидя в карете г-жи Брюван. Несколько времени спустя, во время церковной процессии, которая с большой торжественностью устраивалась в саду и на дворе коллежа, мадемуазель Ларжэ появилась на ней, одетая в мужское платье. Скандал был слишком громок, и Антуана пришлось взять из коллежа.
Я был очень огорчен этим. Я очень любил Антуана Гюртэна. Матушка, которой поведение Антуана было известно из отчаянных излияний г-жи Брюван, пускала меня к нему как можно реже, и наши отношения вновь возобновились значительно позднее. Матушка достаточно полагалась на мое здравомыслие и рассудительность, чтобы не бояться, что я последую примеру молодого Гюртэна. К тому же у меня не было средств на это. У нас были слишком различные денежные состояния, чтобы я мог угнаться за ним в образе жизни. В то время Антуан, сделавшись после смерти старого родственника бароном Гюртэном, проводил время с актрисами и шикарными кокотками; он охотился и играл на бегах. Барон Гюртэн играл известную роль среди великосветских кутил Парижа. Он был членом одной из "шаек", где всех забавлял. Вообще в "шайке" Гюртэна веселились. То забирались на верхушку омнибуса и бросали оттуда в прохожих тухлые яйца. Однажды один из этих господ дал пощечину на улице безобидному старцу, оказавшемуся бывшим министром юстиции!
У меня не было ни малейшего желания принимать участие в этих нелепых сумасбродствах. Тем не менее от времени до времени я виделся с Антуаном Гюртэном. Он был очень мил со мною, и я даже имел на него некоторое влияние. Г-жа Брюван, которой это было известно, несколько раз просила меня поговорить с Антуаном. Я исполнил ее просьбу, но боюсь, не было ли это одной из причин, побудивших Антуана поступить по отношению ко мне так, как он это сделал. Может быть, он сердился на меня за это влияние, которое я оказывал на него, как за превосходство, которое он считал недопустимым? Я несколько раз замечал, что ему неприятно, что мои чувства и вкусы разнятся от его. Его мучило, что я не веду его образа жизни. Ненавидя чтение, он выходил из себя, заставая меня с книгой в руках. Занятия, для него недоступные, раздражали его в другом человеке. Его самолюбие страдало от этого, хотя он и не давал себе в том отчета. Потому что в глубине души, несмотря на свой вид доброго малого, Антуан был честолюбив и тщеславен. Он тщеславился своим богатством, своей личностью, своей силой и крепостью. Ему казалось недопустимым, чтобы такой сморчок, как я, ни богач, ни силач, ни спортсмен и модный мужчина, мог иметь успех сам по себе у очаровательной и изящной женщины, какой была эта маленькая Этьеннетта Сирвиль. Он находил, несомненно, что я незаконно присваиваю себе прерогативы больших прожигателей жизни вроде него. Разве не им исключительно принадлежат права на всяких Луиз д'Эври и Этьеннетт Сирвиль? Тогда он захотел меня проучить. Он отбил у меня Этьеннетту, отбил гадко, зло, грубо, подло. Он так ее отбил у меня, что даже испортил воспоминание, которое я мог сохранить о ней и после измены. Он переманил ее деньгами, желая мне показать, что она не менее подла, не менее корыстна, чем все ей подобные.
Письма – драгоценное средство для объяснений; они дают возможность точно устанавливать оттенки, которые трудно выразить в разговоре. При личном свидании слова, так сказать, искажают мысль, тогда как на расстоянии она лучше сохраняет свою определенность. Таким образом, матушке удалось заставить меня стать на ее точку зрения. Кроме того, письма ее были полезны и в другом отношении. Она сообщила мне очень многое относительно меня самого. Молодые люди довольно плохо знают свой характер. Нужно, чтобы им его открыли. Матушка воспользовалась случаем, чтобы помочь мне разобраться в нем. Она сделала это со свойственной ей тонкостью и правильностью наблюдений. Она нарисовала мне мой собственный портрет, точный и похожий. Она убедила меня в необходимости противодействовать некоторым склонностям моей натуры.
Заручившись моим одобрением относительно плана, принять который стоило мне такого труда, матушка поделилась со мною своими соображениями по поводу выгод, которые она видит для меня в таком положении вещей. Устроившись в Клесси-ле-Гранваль, она тем самым дает мне возможность вести в Париже более широкую жизнь, чем мы вели вместе с нею. На будущее она предоставляет в мое распоряжение все имущество, что она получила после отца, ничего себе не желая оставлять. Для своих личных нужд она удовольствуется небольшим собственным состоянием, главным образом состоящим из маленького наследства от ее старого родственника из Нанта. Таким образом, она сможет платить г-же де Прежари скромную пенсию, которая для старой подруги будет существенной денежной поддержкой. Дела, устроенные таким образом, гарантируют мне полную независимость.
Несмотря на это, я не был особенно счастлив в своем новом положении. Первый раз в жизни мне пришлось заняться некоторыми практическими вопросами. Это составляло часть того ученичества, от которого матушка ожидала таких счастливых результатов. Мне следовало оставить занимаемую нами квартиру и найти другую, более соответствующую новому образу жизни. В это время я и поселился на Бальзамной улице. Исполнив разные хлопоты по этому делу, я почувствовал себя удрученным глубокой тоскою. Через несколько месяцев я обратился к матери с мольбою вернуться. Я не мог привыкнуть к одиночеству; мне нечего было делать с моей свободой. Матушка была непреклонна и посоветовала мне отправиться в путешествие.
Я последовал ее совету. Это было первою моею поездкою в Италию, и должен признаться, что она принесла мне большую пользу. Конечно, в дороге у меня были минуты скуки и отчаяния, но действие двух месяцев, проведенных мною в Милане, Венеции, Флоренции и Риме, было для меня благодетельным. По возвращении я чувствовал себя настолько хорошо, что не побоялся поехать в Клесси повидаться с матушкой, что могло бы слишком жестоко разбередить раны, нанесенные мне ее решением. Встретились мы радостно. Когда я ей рассказал все перипетии моего путешествия, она сообщила мне, каким образом устроила она свою новую жизнь и какими занятиями наполнила ее. Главные из них были постоянные заботы, которыми она окружала г-жу де Прежари. Они занимали у нее почти целый день, так что матушке некогда было скучать в Клесси. К тому же небольшой городок этот ей нравился своим спокойствием и тишиной, а старый полуразрушенный и мирный дом г-жи де Прежари очень был ей по вкусу. Матушка нисколько не жалела о Париже. Она не вполне привыкла к его жизни ни тогда, когда она жила там с отцом, ни в то время, когда она приехала туда для моего воспитания. В глубине души она в Клесси с удовольствием вновь обрела провинциальные привычки, отказаться от которых могла только в силу необходимости.
В конце концов, теперь я почти согласен с матушкой. С тех пор как я несколько раз в году начал ездить в Клесси-ле-Гранваль, я полюбил его улочки, узкие площади, старые дома. Люблю я и старый сарай г-жи де Прежари с его двором, курятником, большими старомодными комнатами, разнокалиберною мебелью. Сколько раз я привозил туда свои меланхолические мысли! И дом всегда был гостеприимен и благодетелен.
31 января
Встретил я Жака де Бержи. Ему передали, что я заходил. Так как нам было по дороге, мы вместе дошли до Елисейских Полей. Жак сказал мне: "Ну да, мой дорогой, когда вы заходили, я как раз отправился сделать маленькую вылазку на юг. Вам известны мои привычки. Я увез с собою милую спутницу, и мы очень приятно проехались по побережью. Сначала мы остановились в Тулоне. Я люблю этот военный город с крейсерами, набережной, старой ратушей, и мне всегда приятно еще раз посмотреть на кариатиды Пюже. Надутые и мускулистые, они как будто слишком много вдохнули морского воздуха и задохнулись от него. Потом в Тулоне есть старые, узенькие улицы, темные, которые меня очаровывают, площади с фонтанами, обсаженные платанами, особенно одна, которая приводит меня в восторг. Я не знаю, как она называется, но она на краю города, около укреплений. Там станция дилижансов, которые еще ходят в некоторые окрестные местечки. Будто рисунок Буайи, подправляемый Тартарэном. Нет ничего забавнее и живописнее этих полуразваленных рыдванов, вышедших из моды, с их пыльными фартуками и огромными колесами, облепленными грязью… Мы пробыли там несколько дней. Там есть приличная гостиница, цветочные магазины с большим выбором товара и достойная внимания кондитерская. Я снова проделал любимые мои прогулки по окрестностям, которые я называю путешествием к трем мысам: мыс Сенэ, мыс Сисбе и мыс Темный. В конце концов, все тулонские пригороды имеют очень оригинальный характер, даже в худших местах, с их жалкими лачугами, каменистыми дорогами и распивочными. В некоторых пунктах бесплодная и унылая сухость подчеркивается благородным силуэтом остроконечного кипариса. Кипарис этого пейзажа, дорогой мой, будто восточный кинжал у пояса бродяги!…"
Мы говорили еще о многих вещах: об Антибах, Ницце, которую плохо знают, о Монте-Карло, которое Бержи, как и я, ненавидит и где он проиграл несколько луидоров. Он добавил: "Теперь нужно будет их вернуть; к счастью, я чувствую большой аппетит к работе. Эти перерывы действуют превосходно. Когда я проживу в течение нескольких недель в такой близости с женщиной, перебираю ее волосы, касаюсь ее тела, вижу игру мускулов, мне кажется, что на руках у меня что-то остается от испытанного наслаждения. Я чувствую особенную ловкость. Пальцы более искусно мнут глину и вызывают к жизни движения в смысле естественности и гибкости".
При этих словах Жак де Бержи движением тонких своих пальцев словно лепил в воздухе неосязаемые образы.
2 февраля
Сегодня, на обратном пути от портного, на улице Риволи, я встретил доктора Тюйэ в автомобиле. Я стоял на тротуаре для пешеходов против входа на площадь Карузель и, сам не знаю почему, при виде Тюйэ помахал ему рукою. Мне хотелось, чтобы он заметил мою жестикуляцию и велел шоферу остановиться на минуту, но доктор был углублен в чтение какой-то брошюры. Когда, он скрылся, я стал думать, почему мне так хотелось поговорить с ним. Может быть, поздравить его с удавшимся испанским вечером? Нет; я знаю, о чем я хотел его спросить. Я хотел бы узнать о здоровье Антуана Гюртэна. Мне несколько раз приходили на память его отзывы о болезни Антуана. Мысль, что тот болен, может быть, серьезно болен, смущает и беспокоит меня.
Конечно, я мог бы пожаловаться на Антуана. По отношению ко мне он поступил нехорошо, почти неблагородно, но время сгладило эти воспоминания, и я не могу забыть, что Антуан был моим другом, что мы знаем друг друга с детства, что были товарищами по школе, друзьями юности и что мы любили друг друга. И потом я не могу отогнать мысли о его качествах весельчака и повесы. "Гюртэн болен" – как-то не вяжутся эти два слова вместе. Он, производивший такое беззаботное, жизненное впечатление, столь убежденный, что все приятные вещи: деньги, наслаждение, стол, женщины – созданы специально для него! Мне очень трудно вообразить себе, что сейчас он беспокоится, страдает. К тому же у доктора Тюйэ был скучный вид, когда третьего дня он о нем говорил, а между тем доктор никогда не выдает своих предчувствий. Очевидно, Антуан злоупотребил всевозможными излишествами. Он никогда не умел владеть своими инстинктами, обуздывать свои страсти. Никогда он не заботился о том, чтобы беречь свои силы. Итак, он наделал много глупостей, и возможно, что теперь расплачивается за них.
Думая по дороге об этом, я зашел в Тюильрийский сад. Был серый, довольно теплый день, тем не менее аллеи были почти пустынными. Как место для прогулок Тюильри, равно как и соседний Пале-Рояль, заброшен. Туда больше не ходят, как прежде, даже летом, когда деревья там тенисты и апельсиновые деревья в славных зеленых кадках наполняют ароматом пыльный воздух. Племя ребятишек, оживлявшее дорожки, мамаши, няньки, мамки, что некогда в хорошую погоду занимали сотню стульев, все они перекочевали в другое место. Теперь детское население, оживлявшее Тюильри, переехало в сторону Елисейских Полей и отхлынуло к Булонскому лесу.
В мое время, то есть когда мне было лет двенадцать-тринадцать, было совсем иначе. Тюильри был еще в большой моде. У ворот звенел в колокольчик продавец прохладительного, неся, как торбу, за спиной свой переносный резервуар и ряд чашек, привешенных за ручки к бархатной перевязи. Обходила кругом торговка пряниками и ячменным сахаром в маленьком белом чепчике. Малолетние делали пироги из песка; девочки скакали через веревочку или катили обручи; мальчики забавлялись шарами и палками. Мальчики и девочки объединялись для игры в казаки-разбойники. Я вспоминаю о замечательных играх с нападением на дилижанс, с освобождением пленников, под сочувствующими взглядами сторожа и сторожихи при стульях. Но теперь веселые и шумные ватаги рассеялись. Теперешнее Тюильри совсем не похоже на прежнее. Особенно заметно отсутствие того, что в то время, когда я туда ходил, составляло для меня главную их привлекательность: флотилии маленьких корабликов, плавающих по бассейну. Французские дети больше не имеют флота!
Я с восхищением вспоминаю, как в первый раз увидел эту тюильрийскую флотилию. Мы с матерью уже несколько недель, как приехали в Париж. Первые дни нашего пребывания были заняты хлопотами по устройству. Матушка торопилась выехать из гостиницы, где мы остановились, приехав из Пулигана, и наняла квартиру на улице Бонапарта. Квартира эта была в глубине поместительного, но унылого двора. Главное преимущество этой квартиры состояло в том, что мы имели право пользоваться небольшим садиком. Покуда матушка распаковывалась, раскладывалась, я проводил в этом садике большую часть дня. Мне было совсем там незанятно, и я чувствовал себя не по себе. Я жалел о Пулигане, о морском береге, о барках, которые я видел из окна, как они входили в гавань. Мне жалко было также Ламбарда с его старой лестницей, большими чердаками, темными комнатами, коридорами и с его огородом и зеленой дубовой рощей! Мне трудно было привыкнуть к перемене моего существования. Мне не хватало даже Ива де Керамбеля, который никогда мне не был необходим. Между тем, по мере того как водворение наше начинало уже входить в форму, матушка для моего развлечения предпринимала со мною длинные прогулки по Парижу. Она сводила меня в Елисейские Поля и на бульвары. Но бульвары не особенно меня заинтересовали. Однажды она мне сказала: "Мы могли бы пойти в Тюильри".
Это было в середине мая, весною. Была хорошая погода. Мы перешли через мост Святых Отцов и пошли вдоль набережной. Как только мы вошли в сад, я принялся бегать. Вдруг я остановился от радостного восторга. Передо мной круглился бассейн, окруженный множеством детей и покрытый корабликами. Кораблики были всевозможных сортов: от простых челноков до элегантных кораблей. Были там шлюпки, лодки, рыбацкие барки и баржи. Был даже пароход, который заводился ключом и колесом пенил воду. Легкий ветер надувал крошечные паруса. Кораблики отправлялись с одного берега и приставали к другому, одни благополучно, другие вымоченные, попав под струю фонтана. Некоторые оставались на месте или зацеплялись за будку для лебедей; чтобы пригнать их к берегу, их захватывали оловянными якорями, привязанными к бечевке; их бросали, стараясь попасть за снасти.
Зрелище это околдовало меня. Внезапно показалось мне, что и в Париже есть кое-что интересное. Для меня теперь в нем была привлекательность. Матушка целый день не могла меня оторвать от этого волшебного места. Только когда последнее суденышко покинуло воду, ей удалось увести меня домой. Весь вечер я провел в том, что приводил в порядок старую рыбацкую барку, привезенную мною из Пулигана. Ночью мне снилась тюильрийская флотилия. На следующий день матушке пришлось опять вести меня к бассейну. То же было и на следующий день. Покорившись судьбе и довольная тем, что я забавляюсь, матушка ходила со мною. Она садилась на стул с работой в руках и издали наблюдала за моими мореходными подвигами.
Разумеется, моя старая рыбацкая барка вела себя очень хорошо, и многие из юных судовладельцев променяли бы на нее свои рыночные игрушки, так как моя была лучшей конструкции, но у некоторых были настоящие парусники, построенные с большим искусством, старательно оснащенные, достигавшие замечательной быстроты в гонках, которые мы устраивали. Кораблики эти выходили из рук одного мастера и носили его марку. Мастера этого звали Фомой, дядей Фомой, как говорилось. Скоро я с ним познакомился, так как он часто приходил к бассейну делать пробу быстрым своим челнокам или проворным шлюпкам. Дядя Фома был знаменитостью в Тюильри. Приходил он прихрамывая, неся под мышками какой-нибудь новый образчик своего искусства. Фома был старым моряком. Одевался он в фуфайку и на голове носил шляпу из вощанки. Костюм этот внушал нам уважение не менее, чем жвачка табаку, которую он постоянно перекладывал то за одну щеку, то за другую.
Естественно, что мечтой моего честолюбия сделалось получить один из корабликов дяди Фомы. Матушка недолго противилась моему желанию, и однажды утром мы отправились к улице 29 июля, где он проживал. Какие очаровательные воспоминания сохранил я от этого визита! Лестница была темная и крутая. Дядя Фома жил в четвертом этаже, где он занимал большую комнату, удивительно загроможденную. Пахло там стружками, клеем, красками, лаком и смолой. На полках в ряд стояли каркасы судов, одни еще белые, другие раскрашенные. У некоторых были уже мачты и снасти. Другие находились еще в состоянии скелетов. Дядя Фома один делал всю эту комнатную флотилию. Он был одновременно и инженер, и конопатчик, и плотник, и маляр. Он сам и прилаживал планшетки, и натягивал канаты, и сшивал паруса. Его ловкие руки мастерили эти очаровательные кораблики, за которые, кстати сказать, он брал довольно дорого. Несмотря на это, у дяди Фомы были превосходные заказчики. Я помню, как я волновался, когда заказывал ему. Так как дело было к спеху, то я выбрал каркас уже выкрашенный, готовый к оснастке. Дядя Фома обещал сделать мне легкоходный парусник.
Для меня, было счастливым днем, когда я увидел, как дядя Фома несет его под мышкой в Тюильри. Он сдержал свое обещание. Едва спустили ее на воду, "Ламбарда", так я назвал свой кораблик, пустилась по ветру легко и свободно. Как я радовался при виде того, как скользила она проворно и изящно, и как я бросился к другому берегу встречать ее! Но удовольствие мое имело еще и другую причину. Обладание корабликом "от Фомы" выделяло меня из общей массы и ставило в привилегированные ряды. Владельцы таких корабликов составляли в юной публике у бассейна особую касту. Они относились один к другому как равный к равному и смотрели не без некоторого пренебрежения на менее хорошо снабженных товарищей. А "Ламбарда" была из самых красивых шлюпок работы дяди Фомы. Я имел полное основание гордиться ею и был еще более горд, когда увидел, что ко мне подходит толстый, толстощекий мальчик, поздравляет с моим приобретением и приглашает войти в его эскадру и выкинуть голубой с красным крестом флаг.
Толстый мальчик этот, белое лицо с веснушками, всклокоченные волосы, огромные голые икры и матросский костюм с открытым воротом которого я как теперь вижу, играл важную роль в наших мореходных играх. Звали его Антуан Гюртэн, но он был больше известен под кличкой "Адмирал". Адмирал у нас пользовался большим уважением. У него было много превосходных корабликов, возбуждавших восторг в нашей детской ватаге и дававших ему непререкаемую авторитетность перед нами. Нужно сказать, что Антуан Гюртэн принимал положение всерьез и требовал от своего главного штаба строжайшей дисциплины. Но нужно отдать справедливость, Адмирал не злоупотреблял своей властью. Хотя бывали случаи, когда он бывал несдержан и вспыльчив, но, в сущности, был добрым малым. И потом он превосходно умел организовывать игры, придавать им оживление и подвижность. Без Адмирала у бассейна было мрачно, и день проходил томительно. Никто лучше его не умел устраивать гонок или морских сражений.
Сражения под его командой бывали ужасные и ожесточенные. Разделялись на два лагеря и пускали свои кораблики друг на друга. Нужно было видеть, какие бывали абордажи, какие переплетения бугшпритов и рей! Иногда случались и повреждения, дававшие поводы к ссорам, которые разбирал Адмирал. После таких шумных дней зрелище, внушающее уважение, представлял Антуан Гюртэн, когда он удалялся от бассейна в сопровождении высокого выездного лакея в ливрее, который нес кораблики и палки Адмирала, между тем как тетка Антуана, славная г-жа де Брюван, приходившая каждый день в Тюильри за племянником, выслушивала с восторгом возбужденный рассказ о подвигах сегодняшнего дня. Иногда Антуан требовал, чтобы тетушка лично присутствовала при его победах. Добрая дама не могла отказать просьбам балованного ребенка и удостаивала своим присутствием состязания, гонки и сражения, из которых победительницей выходила всегда адмиральская эскадра, украшенная синими с красным крестом флагами.
Как свидетельницы наших морских забав, г-жа де Брюван и матушка познакомились между собою. Траурное платье матушки, ее печаль, одиночество заинтересовали г-жу де Брюван. Они разговорились. Г-жа де Брюван, рано овдовевшая, воспитывала племянника своего Антуана, родители которого трагически погибли при железнодорожной катастрофе. Бедная г-жа де Брюван навсегда осталась испуганной этим ужасным событием. Она жила в постоянном треволнении по поводу племянника. За Антуаном был тщательный присмотр. Вспотеет ли он, набегается ли, она уже трепещет, как бы он не простудился, и сейчас же доверенный выездной лакей, сопровождавший Антуана, приносит кипу плащей и шалей. Ему было дано приказание не выпускать мальчика из глаз. В карете, которая привозила Ангуана и целый день ждала, чтобы отвезти назад, в ящиках была целая аптека и смена платья на случай, если Антуан свалится в бассейн. Короче сказать, г-жа де Брюван принимала всевозможные предосторожности. Конечно, матушка меня очень баловала, но в этом отношении г-жа де Брюван ее далеко превосходила. Г-жа де Брюван жила исключительно для этого ребенка, которому с течением времени должно было перейти большое состояние его тетки и прекрасный особняк на набережной Малакэ, где она жила. При таком положении Антуан Гюртэн легко мог бы сделаться невыносимым существом; он удовольствовался тем, что был ленив и своеволен. Тетушка Брюван решительно не в силах была противостоять его прихотям.
Та же прекрасная система воспитания продолжалась и после помещения Ангуана полупансионером в коллеж Сен-Ипполита. Та же карета парой, которая привозила его в Тюильри, доставляла его к дверям коллежа и дожидалась его выхода. Добрая г-жа Брюван не переставала вмешиваться в школьную жизнь своего племянника. Только ее и видно было у директора, инспектора, классного наставника. Она уравнивала различные шероховатости. Она всегда хлопотала об отпусках, снисхождении, увольнении. Она ходила к учителям извиняться за неисполненные работы, незнание урока. Она освобождала его от оставления после уроков и сверхурочных работ, заслуженных им. Она следила, чтобы в классе он занимал место, где не было бы сквозняка. Конечно, другую мамашу ученика, которая позволила бы себе, как г-жа Брюван, вмешиваться не в свое дело, давно бы протурили, но не следует забывать, что г-жа Брюван была богата и щедра. Она оказывала вспомоществование, она пожертвовала на расписные окна в церкви и на украшение ризницы. В Сен-Ипполите гордились г-жою Брюван и ее богатством.
С другой стороны, если Антуан был плохим учеником, он не был плохим мальчиком. Несмотря на его исключительное положение и разные льготы, которыми он пользовался, товарищи его очень любили. Равным образом и преподаватели отдавали ему должное и только сожалели, что прилежание его и успехи не на высоте его счастливого характера. Подгоняемый повторениями, находясь дома под наблюдением особого репетитора, Антуан ничему не учился. Вместо того он был в курсе всего происходящего. В пятнадцать лет он читал газеты, посещал скачки, ходил на модные пьесы, увлекался кафе-концертами. Г-жа Брюван позволяла ему все это, уверяя, что, в сущности, это – невинные развлечения.
В Сен-Ипполите, где все мы одевались довольно небрежно, Антуан щеголял изысканными и шикарными костюмами. Внутренность его парты приводила нас в изумление. Там находился пульверизатор, театральный бинокль, полевой бинокль, таблица веса жокеев и конверт с фотографиями актрис. Кроме того, там был револьвер и связка железнодорожных облигаций. Всякому было известно, что в Сен-Ипполите парты могут в любую минуту подвергнуться внезапному осмотру, но ящик Антуана Гюртэна был неприкосновенен. Ни один надзиратель не смел совать туда носа.
Я не могу удержаться от смеха, представляя себе Антуана гимназистом, а между тем именно этому нелепому воспитанию дано было сделать из него то, чем он стал. Без тетушкиной слабости и без попустительства со стороны учителей Антуан никогда бы не сделался шумным и бесполезным прожигателем жизни, гибельные инстинкты которого развились в нем от безнаказанности и недостатка руководительства. Когда захотели на него воздействовать, было уже слишком поздно. Тщетно г-н Лешом, директор Сен-Ипполита, предупреждал г-жу Брюван, что посещение скачек и театров, которыми увлекался ее племянник, развлечения не такие невинные, как ей кажется. Перейдя в класс риторики, Антуан познакомился с мадемуазель Ларжэ, маленькой актрисой из Па-ле-Рояля, которая дожидалась его выхода из коллежа, сидя в карете г-жи Брюван. Несколько времени спустя, во время церковной процессии, которая с большой торжественностью устраивалась в саду и на дворе коллежа, мадемуазель Ларжэ появилась на ней, одетая в мужское платье. Скандал был слишком громок, и Антуана пришлось взять из коллежа.
Я был очень огорчен этим. Я очень любил Антуана Гюртэна. Матушка, которой поведение Антуана было известно из отчаянных излияний г-жи Брюван, пускала меня к нему как можно реже, и наши отношения вновь возобновились значительно позднее. Матушка достаточно полагалась на мое здравомыслие и рассудительность, чтобы не бояться, что я последую примеру молодого Гюртэна. К тому же у меня не было средств на это. У нас были слишком различные денежные состояния, чтобы я мог угнаться за ним в образе жизни. В то время Антуан, сделавшись после смерти старого родственника бароном Гюртэном, проводил время с актрисами и шикарными кокотками; он охотился и играл на бегах. Барон Гюртэн играл известную роль среди великосветских кутил Парижа. Он был членом одной из "шаек", где всех забавлял. Вообще в "шайке" Гюртэна веселились. То забирались на верхушку омнибуса и бросали оттуда в прохожих тухлые яйца. Однажды один из этих господ дал пощечину на улице безобидному старцу, оказавшемуся бывшим министром юстиции!
У меня не было ни малейшего желания принимать участие в этих нелепых сумасбродствах. Тем не менее от времени до времени я виделся с Антуаном Гюртэном. Он был очень мил со мною, и я даже имел на него некоторое влияние. Г-жа Брюван, которой это было известно, несколько раз просила меня поговорить с Антуаном. Я исполнил ее просьбу, но боюсь, не было ли это одной из причин, побудивших Антуана поступить по отношению ко мне так, как он это сделал. Может быть, он сердился на меня за это влияние, которое я оказывал на него, как за превосходство, которое он считал недопустимым? Я несколько раз замечал, что ему неприятно, что мои чувства и вкусы разнятся от его. Его мучило, что я не веду его образа жизни. Ненавидя чтение, он выходил из себя, заставая меня с книгой в руках. Занятия, для него недоступные, раздражали его в другом человеке. Его самолюбие страдало от этого, хотя он и не давал себе в том отчета. Потому что в глубине души, несмотря на свой вид доброго малого, Антуан был честолюбив и тщеславен. Он тщеславился своим богатством, своей личностью, своей силой и крепостью. Ему казалось недопустимым, чтобы такой сморчок, как я, ни богач, ни силач, ни спортсмен и модный мужчина, мог иметь успех сам по себе у очаровательной и изящной женщины, какой была эта маленькая Этьеннетта Сирвиль. Он находил, несомненно, что я незаконно присваиваю себе прерогативы больших прожигателей жизни вроде него. Разве не им исключительно принадлежат права на всяких Луиз д'Эври и Этьеннетт Сирвиль? Тогда он захотел меня проучить. Он отбил у меня Этьеннетту, отбил гадко, зло, грубо, подло. Он так ее отбил у меня, что даже испортил воспоминание, которое я мог сохранить о ней и после измены. Он переманил ее деньгами, желая мне показать, что она не менее подла, не менее корыстна, чем все ей подобные.