Страница:
Среди смешной этой обстановки Феллер расхаживает в длиннополом сюртуке, тогда как хотелось бы видеть на нем широкий развевающийся халат, отороченный мехом и распахивающийся на коротких штанах, чулки, туфли с пряжками, какими видим мы любителей на гравюрах XVIII века. К тому же вместо больших круглых роговых очков, которые так бы пошли к нему, Феллер носит обыкновенные очки с едва заметной стальной оправой, которые имеют вид инструмента для определения точности.
И сегодня Феллер принял меня в маленькой розовой гостиной, полулежа на оттоманке, словно сделанной для какой-нибудь султанши Кребильона из Сан-Суси. Одетый в несменяемый свой сюртук, он вдобавок имел на голове черную бархатную шапочку. Вместо толстых обычных ботинок на ногах у него были широкие туфли. Это была единственная уступка, сделанная им болезни. Далеко не совсем еще оправившись, он ничего не потерял из обычной своей язвительности. Прежде всего она стала проявляться по поводу барона Дюмона. Феллер не мог простить ему простуды, которую он схватил на его похоронах. От Дюмона он перешел к Жернону. Я рассказал ему о докладе, на котором я присутствовал, и о разносе, которому он подверг при нас своего друга Максентия де Горда. Я порицал подобные приемы, но Феллер стал хохотать, потирая руки, по своему обыкновению.
Оказывается, волнение мое было необоснованно. Максентий де Горд нашел бы это в порядке вещей и при случае отплатил бы тем же. К тому же при жизни он, не стесняясь, подсмеивался над Жерноном, его кашне, соломенной шляпой, привычками скряги. Действительно, Максентий де Горд и Жернон терпеть не могли друг друга. В особенности Жернон завидовал успеху Максентия де Горда, которого очень любили дамы. Жернон упрекал его в том, что он низкий развратник и теряет время на интриги с женщинами. Не то что он, Жернон, который умел противостоять страстям и никогда не изменил г-же Жернон, хотя та была достаточно уродлива!
При упоминании о женщинах глаза старого Феллера засверкали из-за стекол очков. Кто знает, может быть, в конце концов, и Феллер в свое время был любителем прекрасного пола? Пристрастие это могло бы объяснить его будуар, обитый шелком, оттоманку, вид дома свиданий, который имела его квартира. Может быть, помещение это для него населено любезными призраками? Может быть, сохранившаяся привычка к мелочной опрятности указывает на прошлое, полное любовных похождений? Феллер очень следит за собою. Белье у него всегда тонкое и чистое.
Когда я прощался, он захотел проводить меня до дверей. Проходя по одной из гостиных, я заметил флейту, заботливо помещенную в одну из витрин и покоящуюся на шелковой подушке. Видя, что я разглядываю инструмент, Феллер остановился и сказал мне с неподражаемой интонацией: "Это, юный друг мой, воспоминание прошлого, моя студенческая флейта. Я ведь был отличным флейтистом и в университете не имел себе равных. Я задавал маленькие концерты при луне под окнами прекрасной графини Янишки". Потом прибавил: "Я был очень влюблен, молодой человек, в графиню, очень влюблен". Приступ кашля прервал его слова, и он со смехом захлопнул дверь у меня под носом.
12 января
Вот что мне приснилось. Зала в старинном замке. Я не знаю, где находится этот замок, но такое впечатление, будто он в какой-нибудь отдаленной части Германии. Окружен он большим парком; он виден мне из окна, у которого я сижу. Через стекла, такие старые, что с них сошел будто весь глянец, я различаю купы деревьев, цветники, пруды. Тянутся широкие лужайки, на которых пасутся домашние животные. Там есть коровы, овцы, козы, олени, а посреди них кичится большой белый слон, на спине у которого красный чепрак. Но все эти животные неподвижны, так как сделаны они из фарфора и похожи на тех, что стоят по этажеркам в комнате, в которой я нахожусь. Комната эта во всем, кроме размеров, похожа на гостиную г-на Феллера. Только она так громадна, что мне не видно, где она кончается, а потолок так высок, что теряется в каком-то тумане. У меня такое впечатление, что вокруг этой комнаты много других, таких же огромных. Около моего кресла мозаичный столик, и на нем лежит хрустальная флейта. Я смотрю на нее, и мне кажется, что она кого-то ждет. Я не ошибся. Вскоре я слышу, как отворяются двери, и вижу, как через эти двери приближается г-н Феллер. В руке он держит большой ключ и дает мне знак, чтобы я молчал. Вот он совсем около меня, вставляет ключ в спинку моего кресла и принимается заводить механизм, причем пронзительно скрипит какая-то пружина. Тотчас же хрустальная флейта поднимается и сама вкладывается в мои руки, которые подносят ее к губам.
Я никогда не умел играть на флейте и между тем на этой играю с большою уверенностью. Положим, она не издает никакого звука, но вдруг, взглянув в окно, я убеждаюсь, что моя безмолвная флейта производит чудесное действие. Внезапно фонтаны забили, фарфоровые животные зашевелились, овцы собрались вокруг барана, козы затанцевали, олени гуляли с благородным видом, большой слон подымает свой хобот. В то же время весь замок, казалось, просыпается от своего векового сна. Я слышу, как кареты въезжают во двор, шаги подымаются по лестнице, раздаются по коридору. Я различаю звуки, смех. Открывают и закрывают двери. Перекликаются, зовут меня. Я хотел бы подняться с кресла, бросить эту дьявольскую флейту, но я могу делать только движения, обусловленные механизмом, который мною управляет.
Я – только автомат, но автомат, отдающий себе отчет в том, что вокруг него делается. Я отлично знаю, что ищут именно меня, и так же отлично знаю, что меня не найдут. Я пленник какого-то нелепого колдовства. Г-н Феллер исчез и унес ключ. Вдруг движение, оживлявшее меня, понемногу замедляется. Ноты моей флейты делаются реже, слабеют. Она сама отрывается от моих губ и ложится на мозаичный столик. Тотчас же и замок снова становится молчаливым.
Фарфоровые животные в парке снова принимают свою неподвижность. Хобот большого слона опускается. Бьющие фонтаны иссякают. Я мог бы теперь подняться, убежать, вернуться домой, но я остаюсь на месте и чувствую, что навсегда здесь останусь; что завтра я все буду тут же, на этом самом кресле; буду испытывать те же томления и вечно посредством этой же хрустальной флейты я буду в этом волшебном замке вызывать мимолетную жизнь, меж тем как снаружи, среди садовых фонтанов, большой слон с алым чепраком будет подымать насмешливо свой хобот.
13 января
Я перечел то, что написал вчера вечером в пергаментную тетрадь, подаренную мне Помпео Нероли. Когда я решил воспользоваться ею для дневника, я не думал, что мне придется записывать только такие жалкие события. Конечно, я отлично знал, что не буду в ней делать отчетов о больших похождениях, но не считал, что существование мое до такой степени лишено всякого интереса, что нелепый сон окажется достойным быть записанным подробнейшим образом. Да, я возлагал большие надежды на тетрадь Нероли, я надеялся, что она мне поможет разобраться в самом себе. Увы! Очень трудно узнать глубину моих желаний; и потом, в сущности, что от этого выигрываешь?… Может быть, лучше жить, не зная точно, чего желаешь, чего просишь. А между тем есть люди, которые это знают и не страдают от этого. Так думает мой друг Ив де Керамбель, обедавший у меня позавчера вечером.
Ив де Керамбель два раза в год приезжает в Париж навестить одну из своих родственниц, г-жу де Гиллидик, которой он единственный наследник, и проводит три, четыре дня у нее, после чего он возвращается в Геранд, где он весь год живет в старом домике, прислоненном к валу старого городка. Впрочем, Ив де Керамбель обреченный житель Геранда. Нигде ему не кажется лучше, чем в Геранде, и я был бы очень удивлен, если бы он его покинул, даже получив наследство от тетушки Гиллидик. Весьма вероятно, что он продолжал бы вести там ту же жизнь, что ведет теперь. Ему бы хватило и четырех или пяти тысяч франков годового дохода, что оставили ему его родители, но тогда он имел бы удовольствие увеличивать доходность своего наследства. А между тем Ив де Керамбель вовсе не скуп. Он просто провинциал, и, поступая таким образом, он согласовался бы в своем поступке с нравами своей провинции.
Когда я завожу с ним разговор об этом, он смеется и не разубеждает меня. "Что поделать, – говорит он, – это правда. Я таков!"
Ив де Керамбель со мной на "ты". Это привычка с детства. Мы расстались в двенадцатилетнем возрасте и десять лет провели, не видясь. С тех пор мы не пропускаем случая пообедать один раз вместе, если ежегодные два визита Ива совпадают с моим пребыванием в Париже. Именно такой обед и был третьего дня, и для этой дружеской церемонии он и позвонил у моих дверей почти еще до семи часов. Ив любит приходить немного раньше назначенного срока, чтобы иметь, как он выражается, "время поболтать".
За столом же Ив де Керамбель неразговорчив. Он любит поесть. Ест он сознательно и серьезно. Чувствуется, что час обеда в его жизни составляет акт большой важности и приятности. Он выказывает хороший аппетит, но не толстеет от этого и остается таким же длинным и поджарым, каким я видел его после десятилетней разлуки. С тех пор он не менялся, и я всегда его вижу одним и тем же.
Разговор наш при встречах всегда начинается с этого, сделавшегося обычным, заявления. Ив не хочет остаться в долгу и говорит, что я тоже не меняюсь. Исчерпав это вступление, мы приступаем к теме о тетушке Гиллидик. Ив вполне подходит для роли предполагаемого наследника. Он дает понять, что, конечно, ему очень приятно получить деньги этой симпатичной дамы, но, в конце концов, он вовсе не желает ее смерти. Наоборот, ему, скорее, льстит отличное состояние здоровья, в котором она находится, несмотря на возраст. Он видит в этом для себя самого счастливый прецедент и благоприятное предзнаменование, несколько заглаживающее досадное впечатление от кончины, скорее преждевременной, его родителей. Итак, он дожидается без особого нетерпения момента ликвидации тетушки Гиллидик. К тому же славная женщина своими сбережениями накопила для него изрядный вклад, который он, в свою очередь, увеличит бережливостью.
Разобрав положение дел с тетушкой Гиллидик, мы переходим к мелким событиям личной жизни за этот год. Здесь я даю более обильную пищу для разговора, чем Ив де Керамбель. Хотя я живу замкнуто, но жизнь в Париже более разнообразна, чем в Геранде. Тем не менее я расспрашиваю Ива и о герандском житье-бытье. Я задаю вопросы не без некоторого любопытства. Судя по Бальзаку, Геранд – город романический, и я не могу отогнать мысли, что и теперь там продолжают назревать волнующие и страстные истории. Но Ив не удовлетворяет моим ожиданиям. Из скромности или от недостатка наблюдательности? Он скупится на интимные подробности относительно своих сограждан. Может быть, он и правда ничего о них не знает. Жизнь провинциальных недр необыкновенно скрытна, и, чтобы проникнуть в нее, нужно иметь проницательность, которой не хватает Иву де Керамбелю.
Зато, будучи совсем не в курсе дела относительно семейных нравов в Геранде, он отлично знает происхождение, родственные связи, свойство. Ив де Керамбель – генеалогист. В этой области он обладает удивительной памятью. Также он имеет память на погоду. Он в подробностях знает, каким образом протекали времена года. В своем календаре он ежедневно отмечает состояние атмосферы.
Разговор о Геранде незаметно приводит нас, меня и Ива, к воспоминаниям детства. Положим, в воспоминаниях этих нет ничего особенного. Меня иногда днем водили полдничать к Керамбелям, а Ив время от времени приходил со мной играть на пулиганский морской берег. Особенного удовольствия от этих встреч мы не имели, но охотно подчинялись такой компании, раз так распорядились наши родители. Ничего специального не сохранилось у нас в памяти от этих встреч. Однако я не без удовольствия вспоминаю ящик для бросания металлических пластинок, серо-зеленую лягушку, которая разевала добродушную свою пасть в углу сада у Керамбелей, и Ив, в свою очередь, не забыл коробки с оловянными солдатиками, вызывавшей его восхищение, когда он приходил к нам на квартиру. Как мы ни стараемся, больше ничего не приносят нам наши общие воспоминания, и тем не менее эти воспоминания позволяют нам быть на "ты" и называться друзьями детства.
Ив придает большое значение этим правам, и я охотно подчиняюсь этому. Сам точно не зная почему, я чувствую расположение к Иву. Разумеется, расположение это не чрезмерно, и я не жду от него никаких необыкновенных последствий, так что оно имеет то преимущество, что не причиняет мне разочарований. Не со всеми у меня бывало так. У меня были другие друзья, кроме Ива де Керамбеля. Один из них был даже мне особенно дорог, но интимные события разделили нас, боюсь, что навсегда.
В конце концов, к Иву де Керамбелю, каков он есть, я отношусь небезразлично. Доказательством служит то, что мне доставляет удовольствие, когда он оценивает стряпню Марселина. Обед прошел превосходно, и мы без особого нетерпения ожидали кофе и сигар. Этот момент Ив де Керамбель называет "временем для разговора о женщинах".
Ив де Керамбель ценит их очень высоко и не отпирается от этого. Но любовные дела славного Ива не имеют в себе ничего сентиментального и романического. Я думаю, что он в любви испытал только удовлетворение телесных потребностей, и удовлетворения эти он находит где придется, то есть у себя под рукой. У Ива де Керамбеля в жизни немало перебывало маленьких бретоночек и работниц с соленых болот Бурга и Круазика, потому что он не брезгует теми, что там в просторечии называются "солеными задницами". Однако у Ива де Керамбеля вовсе не низменные вкусы. Я думаю, скорей, что он робкий человек и предпочитает легкие удовольствия более возвышенным связям потому, что они больше согласуются с его робостью. Когда он приезжает в Париж, благоразумные соображения эти приводят его каждые три вечера, что он проводит в столице, к некоему гостеприимному домику в квартале Гайон. Ни за что на свете Ив де Керамбель не пропустит этого традиционного посещения. Развлечения, что он находит в этом укромном, хотя и публичном, месте, совершенно его удовлетворяют, и барышни заведения получают трижды без пропусков выражение его чувств. Так что, едва только наступил вечер, Ив де Керамбель спросил у меня разрешения удалиться, не скрывая, куда он идет. Он даже предложил мне пойти с ним вместе. Я отклонил его предложение и отпустил его без особого сожаления. Каждый развлекается по-своему, и дай Бог ему счастливо развлекаться, если ему угодно приносить в жертву парижской Венере те пять луидоров, что дарит ему в честь его приезда в Париж добрая тетушка Гиллидик, не подозревая, куда идут пять новеньких золотых, которые она достает своему внучатному племяннику из старомодного своего кошелька.
15 января
Сегодня ужасная погода, один из тех серых и мрачных дней, что печалят Париж и внушают желание бежать от его серости, уехать в более мягкий климат, к солнцу и свету, так как грусть с улицы проникает в квартиру и никак не избавиться от ее воздействия. На окружающие предметы она действует, как и на людей. Она остается на обоях, тускнит зеркала, темнит бронзу, обесцвечивает картины. Я замечаю ее, глядя на окружающие меня предметы. Напрасно у них ищу я защиты от меланхолии, которая меня тяготит. Тщетно я взываю к воспоминаниям, связанным с ними и которые обычно их одухотворяют. Действительно, обладание каждой из этих вещей есть следствие минутного желания. Нет ни одной, находка и приобретение которой не доставляли бы мне маленькой радости. В этом преимущество таких меблировок, как моя, составленных терпеливо, предмет за предметом. Все непосредственно связано с моею жизнью и составляет часть меня самого. Каждый предмет напоминает мне, как я путешествовал, бесцельно бродил. Но сегодня я не слышу языка этих сокровенных свидетелей. Как будто они не доверяют мне и скупятся на признания.
А я пытаюсь вызвать их на излияния, но они плохо отвечают на мое предложение, и, чувствуя, что они меня отталкивают, я сам от них удаляюсь. Вплоть до очаровательной статуэтки, подаренной мне в прошлом году Жаком де Бержи, которая обыкновенно так мило протягивает ко мне руки, – и та имеет вид, будто избегает моих взглядов. Где-то теперь дорогой Бержи? Наверное, на каком-нибудь пункте Средиземного побережья. Наверное, он нанял помещенье в каком-нибудь комфортабельном отеле на Ривьере. Окно открыто на восходящее солнце, потому что там-то, без сомнения, солнечный день! Воздух, должно быть, легкий, живой. Сосновые ветви тихо шумят. Через красноватые стволы видно море. Оно крепкого и плотного синего цвета. Усеяно парусами. Бержи показывает на них пальцем своей подруге. Одета она в светлое платье, большая шляпа с цветами. Она закрывается шелковым пестрым зонтиком. Бержи прогуливается с нею среди прекрасных пейзажей. Через платье, закрывающее фигуру молодой женщины, Бержи угадывает ее тело и с наслаждением думает о ближайшей любовной ночи… Я взглянул на статуэтку на подставке, подаренную мне Жаком де Бержи. Она обнаженная, и я предполагаю, что она похожа, может быть, на теперешнюю любовницу скульптора. Может быть, как и у этой куколки, у нее длинные ноги, нежный живот, изящные руки, маленькие и круглые груди. И Бержи пользуется этой улетучивающейся прелестью. Она кажется ему неоценимой. Потом протекут дни, он менее будет чувствовать ее привлекательность, понемногу связь ослабеет, наконец он ее забудет. И хорошенькая, живая еще женщина сделается, в свою очередь, одной из вылепленных фигурок, в которых Жак выражает свои воспоминания о наслаждении. Ведь женщины для него только поучительное развлечение. От каждой он научается игре каких-нибудь линий, очарованию каких-нибудь положений тела. Он требует от них быть на минуту для него развлечением и забавой. Он любит помещать их в пейзажи, где он гуляет и где их оставляет за собою. Прошлое делается золой в его пальцах, но вместо того, чтобы развеять золу эту по ветру, он лепит из нее долговечные фигурки. Любовь для него искусство в форме наслаждения. Хорошо бы, если бы всегда он таким и остался! Кто знает, быть может, придет день, и все силы его желания повлекут его к улыбке, без которой немыслимо жить, и он узнает любовь не в ее капризах, а в образе страсти, исключительной, властнейшей. Так может быть и с каждым из нас, и в зависимости от того, благоприятствуют ли нам обстоятельства или нет, любовь может быть источником или бесконечных радостей, или причиной жестоких мучений.
17 января
Вчера я весь день провел у букинистов. Может быть, под впечатлением от недавнего посещения Ива де Керамбеля я долго перелистывал "Подлинную и совершенную науку гербоведения" г-на Пайо, бургундца.
Занятная книга этот толстый in folio, с листами гербов, очень хорошо выгравированных, в которых перед моими глазами проходили странные эмблемы, причудливые фигуры, невероятные животные. Воображение геральдистов действительно неисчерпаемо, и г-н Пайо отмечает все его особенности.
Предаваясь этому безобидному развлечению, я попал на герб Антуана Потье, владельца Со и регистратора приказов короля Людовика XIII. У г-на Потье в гербе крылатая двуглавая змея, очень похожая на ту, что Помпео Нероли, сиенский переплетчик, вытеснил на переплете подаренной мне книги. Теперь, наконец, благодаря комментариям ученого г-на Пайо, я знаю, что чудовище это, впрочем с виду довольно декоративное, называется амфисбена, что этимологически означает существо, могущее ходить взад и вперед, в обе стороны. Наш генеалог объясняет его согласно Плинию и Элиану. Итак, амфисбена, по словам этих двух авторов, чудовищная змея, у которой на обеих оконечностях по голове и которая может одинаково хорошо двигаться взад и вперед. Прибавим сюда, что в словаре Треву говорится, что змей таких встречали в Ливийской пустыне и изображение их нашли на гробнице короля Хильперика в Турнэ, когда ее открыли!
И по сведениям добрых отцов Треву и ученого Пайо, оказывается, что амфисбена олицетворяет измену и дух сатиры. Я предпочитаю не верить этому и приписать эмблеме, выбранной добрым Помпео Нероли, другое значение. Почему бы не смотреть на нее как на простое обозначение нерешительности?
Я прочел в газете, что во время непогоды, бывшей на море, погибла рыбачья барка из Пулигана. Как это странно: хотя мое детство прошло в этом уголке Бретани, я совсем не сохранил впечатления зимы. Когда я мысленно воображаю себе этот приморский городок или его окрестности, я всегда их вижу в весеннем, летнем или осеннем виде. А между тем этот Пулиган с немного смешным названием вовсе не какое-нибудь особенное место. Там бывают и холодные, и дождливые, и ветреные дни. Я знаю, что климат этой бухты умерен, но тем не менее в нем нет ничего исключительного. Стихии там, как и везде, бывают иногда несдержанными. Доказательством этому служит буря, недавно там бывшая, и потерпевшая крушение барка.
Бедная барочка! Как живо я ее себе представляю, с пузатыми размалеванными боками, парусами, темными и синими, со снастями и сетями! Она похожа была на все те, что я видел отправлявшимися в открытое море, когда я с матерью ходил гулять на мыс Пен-Шато, на большой берег в Круазике или на Вольские дюны. Я любил смотреть на них, близких и далеких, скученных и одиночных, выходящих из гавани или возвращающихся в нее вместе с приливом. Я любил присутствовать при выгрузке рыбы. Я был преисполнен уважения и восторга к матросам и завидовал юнгам. Я хотел бы, как и они, отправиться в море. Все, что касалось морского дела, казалось мне необыкновенно занимательным.
В конце концов, у меня и теперь такое же отношение, и я с детства храню живое пристрастие к морю. В течение тех лет, что я провел в Пулигане, любимой игрой моей была игра в кораблики. Первые книги, что я прочел, самые любимые, были морские путешествия. Я часто задавал себе вопрос, почему мне не пришло в голову поступить на морскую службу. Я не мог на это найти никакого ответа. С этим пунктом происходит то же, что и со многими событиями моей жизни. Они ускользнули от моего контроля. Я предоставил управлять мною едва заметным обстоятельствам, неуловимым влияниям, которые отражаются на моей судьбе, действуя втихомолку, без шума, без следа. Жизнь моя так создана, втайне, мало-помалу, и я получаю сознание о направлении, которое она принимает, только по чувству неопределенного беспокойства. Однако незнание это самого себя происходит вовсе не от недостатка размышлений. Наоборот, я всегда подробно исследовал мои чувства и мысли. Несмотря на это, у меня почти не было случая самому избрать свой путь. Может быть, даже если бы и представился такой случай, я не вполне уверен, не упустил ли бы я его из-за нерешительности, свойственной мне от природы.
Мне известно даже происхождение этой нерешительности. Ее передал мне мой отец – отец, которого я знал мало, потому что он умер, когда мне было двенадцать лет, но мать моя много говорила мне о нем впоследствии. Мать моя одарена необыкновенною психологическою проницательностью, обостренною уединенною и полною размышлений жизнью, которую она вела. Она превосходно анализирует людей, и я уверен, что духовный портрет моего отца, который она часто рисовала мне, совершенно точен.
Отец мой был нерешительным человеком с резкими вспышками воли и упрямства. Упрямство есть частое следствие нерешительности: оно подавляет ее, и нерешительный человек упрямится, чтобы ему не нужно было больше решать. Под защитой своего упрямства он вкушает драгоценный покой. Таким образом, он избавлен от необходимости принимать решение. Так и мой отец после периодов долгих колебаний принимал внезапные и даже легкомысленные решения, раз взяв которые, он поддерживал их с боязливой энергией. После того как он действовал, он на некоторое время оставался как бы истощенным. На него нападала настоящая прострация воли, и он застывал в таком положении. Феномен этот сопровождал не только значительные события, но и мелкие факты житейские.
Мать моя, нежно им любимая, ничего не могла поделать с этими досадными свойствами моего отца. Если бы она вышла за него в его молодости, может быть, ей и удалось бы изменить его характер, но ему было уже около сорока, когда он женился. Это было слишком поздно. Мать моя заметила это по многочисленным признакам. Она, смеясь, рассказывала мне об обстоятельствах, сделавших из меня пулиганца если не по рождению, то по первому детству.
Когда я родился, родители мои жили в Париже, и мне было три года, когда произошло стечение нижеследующих обстоятельств… У матери моей, родом из Нанта, остался в этом городе отдаленный родственник. Родственник этот, гораздо старше ее, никогда не проявлявший к ней особенного интереса, умирая, оставил ей наследство. Имущество, оставшееся от него, не было значительно и состояло главным образом в маленькой усадьбе по названию Ламбард, расположенной в Эскублакском уезде в нескольких километрах от Пулигана. Получение этого наследства побудило моих родителей предпринять поездку из Парижа в Нант. Так как дело было весною, они взяли и меня. Из Нанта они проехали до Пулигана, где остановились в гостинице, думая провести здесь несколько недель.
И сегодня Феллер принял меня в маленькой розовой гостиной, полулежа на оттоманке, словно сделанной для какой-нибудь султанши Кребильона из Сан-Суси. Одетый в несменяемый свой сюртук, он вдобавок имел на голове черную бархатную шапочку. Вместо толстых обычных ботинок на ногах у него были широкие туфли. Это была единственная уступка, сделанная им болезни. Далеко не совсем еще оправившись, он ничего не потерял из обычной своей язвительности. Прежде всего она стала проявляться по поводу барона Дюмона. Феллер не мог простить ему простуды, которую он схватил на его похоронах. От Дюмона он перешел к Жернону. Я рассказал ему о докладе, на котором я присутствовал, и о разносе, которому он подверг при нас своего друга Максентия де Горда. Я порицал подобные приемы, но Феллер стал хохотать, потирая руки, по своему обыкновению.
Оказывается, волнение мое было необоснованно. Максентий де Горд нашел бы это в порядке вещей и при случае отплатил бы тем же. К тому же при жизни он, не стесняясь, подсмеивался над Жерноном, его кашне, соломенной шляпой, привычками скряги. Действительно, Максентий де Горд и Жернон терпеть не могли друг друга. В особенности Жернон завидовал успеху Максентия де Горда, которого очень любили дамы. Жернон упрекал его в том, что он низкий развратник и теряет время на интриги с женщинами. Не то что он, Жернон, который умел противостоять страстям и никогда не изменил г-же Жернон, хотя та была достаточно уродлива!
При упоминании о женщинах глаза старого Феллера засверкали из-за стекол очков. Кто знает, может быть, в конце концов, и Феллер в свое время был любителем прекрасного пола? Пристрастие это могло бы объяснить его будуар, обитый шелком, оттоманку, вид дома свиданий, который имела его квартира. Может быть, помещение это для него населено любезными призраками? Может быть, сохранившаяся привычка к мелочной опрятности указывает на прошлое, полное любовных похождений? Феллер очень следит за собою. Белье у него всегда тонкое и чистое.
Когда я прощался, он захотел проводить меня до дверей. Проходя по одной из гостиных, я заметил флейту, заботливо помещенную в одну из витрин и покоящуюся на шелковой подушке. Видя, что я разглядываю инструмент, Феллер остановился и сказал мне с неподражаемой интонацией: "Это, юный друг мой, воспоминание прошлого, моя студенческая флейта. Я ведь был отличным флейтистом и в университете не имел себе равных. Я задавал маленькие концерты при луне под окнами прекрасной графини Янишки". Потом прибавил: "Я был очень влюблен, молодой человек, в графиню, очень влюблен". Приступ кашля прервал его слова, и он со смехом захлопнул дверь у меня под носом.
12 января
Вот что мне приснилось. Зала в старинном замке. Я не знаю, где находится этот замок, но такое впечатление, будто он в какой-нибудь отдаленной части Германии. Окружен он большим парком; он виден мне из окна, у которого я сижу. Через стекла, такие старые, что с них сошел будто весь глянец, я различаю купы деревьев, цветники, пруды. Тянутся широкие лужайки, на которых пасутся домашние животные. Там есть коровы, овцы, козы, олени, а посреди них кичится большой белый слон, на спине у которого красный чепрак. Но все эти животные неподвижны, так как сделаны они из фарфора и похожи на тех, что стоят по этажеркам в комнате, в которой я нахожусь. Комната эта во всем, кроме размеров, похожа на гостиную г-на Феллера. Только она так громадна, что мне не видно, где она кончается, а потолок так высок, что теряется в каком-то тумане. У меня такое впечатление, что вокруг этой комнаты много других, таких же огромных. Около моего кресла мозаичный столик, и на нем лежит хрустальная флейта. Я смотрю на нее, и мне кажется, что она кого-то ждет. Я не ошибся. Вскоре я слышу, как отворяются двери, и вижу, как через эти двери приближается г-н Феллер. В руке он держит большой ключ и дает мне знак, чтобы я молчал. Вот он совсем около меня, вставляет ключ в спинку моего кресла и принимается заводить механизм, причем пронзительно скрипит какая-то пружина. Тотчас же хрустальная флейта поднимается и сама вкладывается в мои руки, которые подносят ее к губам.
Я никогда не умел играть на флейте и между тем на этой играю с большою уверенностью. Положим, она не издает никакого звука, но вдруг, взглянув в окно, я убеждаюсь, что моя безмолвная флейта производит чудесное действие. Внезапно фонтаны забили, фарфоровые животные зашевелились, овцы собрались вокруг барана, козы затанцевали, олени гуляли с благородным видом, большой слон подымает свой хобот. В то же время весь замок, казалось, просыпается от своего векового сна. Я слышу, как кареты въезжают во двор, шаги подымаются по лестнице, раздаются по коридору. Я различаю звуки, смех. Открывают и закрывают двери. Перекликаются, зовут меня. Я хотел бы подняться с кресла, бросить эту дьявольскую флейту, но я могу делать только движения, обусловленные механизмом, который мною управляет.
Я – только автомат, но автомат, отдающий себе отчет в том, что вокруг него делается. Я отлично знаю, что ищут именно меня, и так же отлично знаю, что меня не найдут. Я пленник какого-то нелепого колдовства. Г-н Феллер исчез и унес ключ. Вдруг движение, оживлявшее меня, понемногу замедляется. Ноты моей флейты делаются реже, слабеют. Она сама отрывается от моих губ и ложится на мозаичный столик. Тотчас же и замок снова становится молчаливым.
Фарфоровые животные в парке снова принимают свою неподвижность. Хобот большого слона опускается. Бьющие фонтаны иссякают. Я мог бы теперь подняться, убежать, вернуться домой, но я остаюсь на месте и чувствую, что навсегда здесь останусь; что завтра я все буду тут же, на этом самом кресле; буду испытывать те же томления и вечно посредством этой же хрустальной флейты я буду в этом волшебном замке вызывать мимолетную жизнь, меж тем как снаружи, среди садовых фонтанов, большой слон с алым чепраком будет подымать насмешливо свой хобот.
13 января
Я перечел то, что написал вчера вечером в пергаментную тетрадь, подаренную мне Помпео Нероли. Когда я решил воспользоваться ею для дневника, я не думал, что мне придется записывать только такие жалкие события. Конечно, я отлично знал, что не буду в ней делать отчетов о больших похождениях, но не считал, что существование мое до такой степени лишено всякого интереса, что нелепый сон окажется достойным быть записанным подробнейшим образом. Да, я возлагал большие надежды на тетрадь Нероли, я надеялся, что она мне поможет разобраться в самом себе. Увы! Очень трудно узнать глубину моих желаний; и потом, в сущности, что от этого выигрываешь?… Может быть, лучше жить, не зная точно, чего желаешь, чего просишь. А между тем есть люди, которые это знают и не страдают от этого. Так думает мой друг Ив де Керамбель, обедавший у меня позавчера вечером.
Ив де Керамбель два раза в год приезжает в Париж навестить одну из своих родственниц, г-жу де Гиллидик, которой он единственный наследник, и проводит три, четыре дня у нее, после чего он возвращается в Геранд, где он весь год живет в старом домике, прислоненном к валу старого городка. Впрочем, Ив де Керамбель обреченный житель Геранда. Нигде ему не кажется лучше, чем в Геранде, и я был бы очень удивлен, если бы он его покинул, даже получив наследство от тетушки Гиллидик. Весьма вероятно, что он продолжал бы вести там ту же жизнь, что ведет теперь. Ему бы хватило и четырех или пяти тысяч франков годового дохода, что оставили ему его родители, но тогда он имел бы удовольствие увеличивать доходность своего наследства. А между тем Ив де Керамбель вовсе не скуп. Он просто провинциал, и, поступая таким образом, он согласовался бы в своем поступке с нравами своей провинции.
Когда я завожу с ним разговор об этом, он смеется и не разубеждает меня. "Что поделать, – говорит он, – это правда. Я таков!"
Ив де Керамбель со мной на "ты". Это привычка с детства. Мы расстались в двенадцатилетнем возрасте и десять лет провели, не видясь. С тех пор мы не пропускаем случая пообедать один раз вместе, если ежегодные два визита Ива совпадают с моим пребыванием в Париже. Именно такой обед и был третьего дня, и для этой дружеской церемонии он и позвонил у моих дверей почти еще до семи часов. Ив любит приходить немного раньше назначенного срока, чтобы иметь, как он выражается, "время поболтать".
За столом же Ив де Керамбель неразговорчив. Он любит поесть. Ест он сознательно и серьезно. Чувствуется, что час обеда в его жизни составляет акт большой важности и приятности. Он выказывает хороший аппетит, но не толстеет от этого и остается таким же длинным и поджарым, каким я видел его после десятилетней разлуки. С тех пор он не менялся, и я всегда его вижу одним и тем же.
Разговор наш при встречах всегда начинается с этого, сделавшегося обычным, заявления. Ив не хочет остаться в долгу и говорит, что я тоже не меняюсь. Исчерпав это вступление, мы приступаем к теме о тетушке Гиллидик. Ив вполне подходит для роли предполагаемого наследника. Он дает понять, что, конечно, ему очень приятно получить деньги этой симпатичной дамы, но, в конце концов, он вовсе не желает ее смерти. Наоборот, ему, скорее, льстит отличное состояние здоровья, в котором она находится, несмотря на возраст. Он видит в этом для себя самого счастливый прецедент и благоприятное предзнаменование, несколько заглаживающее досадное впечатление от кончины, скорее преждевременной, его родителей. Итак, он дожидается без особого нетерпения момента ликвидации тетушки Гиллидик. К тому же славная женщина своими сбережениями накопила для него изрядный вклад, который он, в свою очередь, увеличит бережливостью.
Разобрав положение дел с тетушкой Гиллидик, мы переходим к мелким событиям личной жизни за этот год. Здесь я даю более обильную пищу для разговора, чем Ив де Керамбель. Хотя я живу замкнуто, но жизнь в Париже более разнообразна, чем в Геранде. Тем не менее я расспрашиваю Ива и о герандском житье-бытье. Я задаю вопросы не без некоторого любопытства. Судя по Бальзаку, Геранд – город романический, и я не могу отогнать мысли, что и теперь там продолжают назревать волнующие и страстные истории. Но Ив не удовлетворяет моим ожиданиям. Из скромности или от недостатка наблюдательности? Он скупится на интимные подробности относительно своих сограждан. Может быть, он и правда ничего о них не знает. Жизнь провинциальных недр необыкновенно скрытна, и, чтобы проникнуть в нее, нужно иметь проницательность, которой не хватает Иву де Керамбелю.
Зато, будучи совсем не в курсе дела относительно семейных нравов в Геранде, он отлично знает происхождение, родственные связи, свойство. Ив де Керамбель – генеалогист. В этой области он обладает удивительной памятью. Также он имеет память на погоду. Он в подробностях знает, каким образом протекали времена года. В своем календаре он ежедневно отмечает состояние атмосферы.
Разговор о Геранде незаметно приводит нас, меня и Ива, к воспоминаниям детства. Положим, в воспоминаниях этих нет ничего особенного. Меня иногда днем водили полдничать к Керамбелям, а Ив время от времени приходил со мной играть на пулиганский морской берег. Особенного удовольствия от этих встреч мы не имели, но охотно подчинялись такой компании, раз так распорядились наши родители. Ничего специального не сохранилось у нас в памяти от этих встреч. Однако я не без удовольствия вспоминаю ящик для бросания металлических пластинок, серо-зеленую лягушку, которая разевала добродушную свою пасть в углу сада у Керамбелей, и Ив, в свою очередь, не забыл коробки с оловянными солдатиками, вызывавшей его восхищение, когда он приходил к нам на квартиру. Как мы ни стараемся, больше ничего не приносят нам наши общие воспоминания, и тем не менее эти воспоминания позволяют нам быть на "ты" и называться друзьями детства.
Ив придает большое значение этим правам, и я охотно подчиняюсь этому. Сам точно не зная почему, я чувствую расположение к Иву. Разумеется, расположение это не чрезмерно, и я не жду от него никаких необыкновенных последствий, так что оно имеет то преимущество, что не причиняет мне разочарований. Не со всеми у меня бывало так. У меня были другие друзья, кроме Ива де Керамбеля. Один из них был даже мне особенно дорог, но интимные события разделили нас, боюсь, что навсегда.
В конце концов, к Иву де Керамбелю, каков он есть, я отношусь небезразлично. Доказательством служит то, что мне доставляет удовольствие, когда он оценивает стряпню Марселина. Обед прошел превосходно, и мы без особого нетерпения ожидали кофе и сигар. Этот момент Ив де Керамбель называет "временем для разговора о женщинах".
Ив де Керамбель ценит их очень высоко и не отпирается от этого. Но любовные дела славного Ива не имеют в себе ничего сентиментального и романического. Я думаю, что он в любви испытал только удовлетворение телесных потребностей, и удовлетворения эти он находит где придется, то есть у себя под рукой. У Ива де Керамбеля в жизни немало перебывало маленьких бретоночек и работниц с соленых болот Бурга и Круазика, потому что он не брезгует теми, что там в просторечии называются "солеными задницами". Однако у Ива де Керамбеля вовсе не низменные вкусы. Я думаю, скорей, что он робкий человек и предпочитает легкие удовольствия более возвышенным связям потому, что они больше согласуются с его робостью. Когда он приезжает в Париж, благоразумные соображения эти приводят его каждые три вечера, что он проводит в столице, к некоему гостеприимному домику в квартале Гайон. Ни за что на свете Ив де Керамбель не пропустит этого традиционного посещения. Развлечения, что он находит в этом укромном, хотя и публичном, месте, совершенно его удовлетворяют, и барышни заведения получают трижды без пропусков выражение его чувств. Так что, едва только наступил вечер, Ив де Керамбель спросил у меня разрешения удалиться, не скрывая, куда он идет. Он даже предложил мне пойти с ним вместе. Я отклонил его предложение и отпустил его без особого сожаления. Каждый развлекается по-своему, и дай Бог ему счастливо развлекаться, если ему угодно приносить в жертву парижской Венере те пять луидоров, что дарит ему в честь его приезда в Париж добрая тетушка Гиллидик, не подозревая, куда идут пять новеньких золотых, которые она достает своему внучатному племяннику из старомодного своего кошелька.
15 января
Сегодня ужасная погода, один из тех серых и мрачных дней, что печалят Париж и внушают желание бежать от его серости, уехать в более мягкий климат, к солнцу и свету, так как грусть с улицы проникает в квартиру и никак не избавиться от ее воздействия. На окружающие предметы она действует, как и на людей. Она остается на обоях, тускнит зеркала, темнит бронзу, обесцвечивает картины. Я замечаю ее, глядя на окружающие меня предметы. Напрасно у них ищу я защиты от меланхолии, которая меня тяготит. Тщетно я взываю к воспоминаниям, связанным с ними и которые обычно их одухотворяют. Действительно, обладание каждой из этих вещей есть следствие минутного желания. Нет ни одной, находка и приобретение которой не доставляли бы мне маленькой радости. В этом преимущество таких меблировок, как моя, составленных терпеливо, предмет за предметом. Все непосредственно связано с моею жизнью и составляет часть меня самого. Каждый предмет напоминает мне, как я путешествовал, бесцельно бродил. Но сегодня я не слышу языка этих сокровенных свидетелей. Как будто они не доверяют мне и скупятся на признания.
А я пытаюсь вызвать их на излияния, но они плохо отвечают на мое предложение, и, чувствуя, что они меня отталкивают, я сам от них удаляюсь. Вплоть до очаровательной статуэтки, подаренной мне в прошлом году Жаком де Бержи, которая обыкновенно так мило протягивает ко мне руки, – и та имеет вид, будто избегает моих взглядов. Где-то теперь дорогой Бержи? Наверное, на каком-нибудь пункте Средиземного побережья. Наверное, он нанял помещенье в каком-нибудь комфортабельном отеле на Ривьере. Окно открыто на восходящее солнце, потому что там-то, без сомнения, солнечный день! Воздух, должно быть, легкий, живой. Сосновые ветви тихо шумят. Через красноватые стволы видно море. Оно крепкого и плотного синего цвета. Усеяно парусами. Бержи показывает на них пальцем своей подруге. Одета она в светлое платье, большая шляпа с цветами. Она закрывается шелковым пестрым зонтиком. Бержи прогуливается с нею среди прекрасных пейзажей. Через платье, закрывающее фигуру молодой женщины, Бержи угадывает ее тело и с наслаждением думает о ближайшей любовной ночи… Я взглянул на статуэтку на подставке, подаренную мне Жаком де Бержи. Она обнаженная, и я предполагаю, что она похожа, может быть, на теперешнюю любовницу скульптора. Может быть, как и у этой куколки, у нее длинные ноги, нежный живот, изящные руки, маленькие и круглые груди. И Бержи пользуется этой улетучивающейся прелестью. Она кажется ему неоценимой. Потом протекут дни, он менее будет чувствовать ее привлекательность, понемногу связь ослабеет, наконец он ее забудет. И хорошенькая, живая еще женщина сделается, в свою очередь, одной из вылепленных фигурок, в которых Жак выражает свои воспоминания о наслаждении. Ведь женщины для него только поучительное развлечение. От каждой он научается игре каких-нибудь линий, очарованию каких-нибудь положений тела. Он требует от них быть на минуту для него развлечением и забавой. Он любит помещать их в пейзажи, где он гуляет и где их оставляет за собою. Прошлое делается золой в его пальцах, но вместо того, чтобы развеять золу эту по ветру, он лепит из нее долговечные фигурки. Любовь для него искусство в форме наслаждения. Хорошо бы, если бы всегда он таким и остался! Кто знает, быть может, придет день, и все силы его желания повлекут его к улыбке, без которой немыслимо жить, и он узнает любовь не в ее капризах, а в образе страсти, исключительной, властнейшей. Так может быть и с каждым из нас, и в зависимости от того, благоприятствуют ли нам обстоятельства или нет, любовь может быть источником или бесконечных радостей, или причиной жестоких мучений.
17 января
Вчера я весь день провел у букинистов. Может быть, под впечатлением от недавнего посещения Ива де Керамбеля я долго перелистывал "Подлинную и совершенную науку гербоведения" г-на Пайо, бургундца.
Занятная книга этот толстый in folio, с листами гербов, очень хорошо выгравированных, в которых перед моими глазами проходили странные эмблемы, причудливые фигуры, невероятные животные. Воображение геральдистов действительно неисчерпаемо, и г-н Пайо отмечает все его особенности.
Предаваясь этому безобидному развлечению, я попал на герб Антуана Потье, владельца Со и регистратора приказов короля Людовика XIII. У г-на Потье в гербе крылатая двуглавая змея, очень похожая на ту, что Помпео Нероли, сиенский переплетчик, вытеснил на переплете подаренной мне книги. Теперь, наконец, благодаря комментариям ученого г-на Пайо, я знаю, что чудовище это, впрочем с виду довольно декоративное, называется амфисбена, что этимологически означает существо, могущее ходить взад и вперед, в обе стороны. Наш генеалог объясняет его согласно Плинию и Элиану. Итак, амфисбена, по словам этих двух авторов, чудовищная змея, у которой на обеих оконечностях по голове и которая может одинаково хорошо двигаться взад и вперед. Прибавим сюда, что в словаре Треву говорится, что змей таких встречали в Ливийской пустыне и изображение их нашли на гробнице короля Хильперика в Турнэ, когда ее открыли!
И по сведениям добрых отцов Треву и ученого Пайо, оказывается, что амфисбена олицетворяет измену и дух сатиры. Я предпочитаю не верить этому и приписать эмблеме, выбранной добрым Помпео Нероли, другое значение. Почему бы не смотреть на нее как на простое обозначение нерешительности?
18 января
Я прочел в газете, что во время непогоды, бывшей на море, погибла рыбачья барка из Пулигана. Как это странно: хотя мое детство прошло в этом уголке Бретани, я совсем не сохранил впечатления зимы. Когда я мысленно воображаю себе этот приморский городок или его окрестности, я всегда их вижу в весеннем, летнем или осеннем виде. А между тем этот Пулиган с немного смешным названием вовсе не какое-нибудь особенное место. Там бывают и холодные, и дождливые, и ветреные дни. Я знаю, что климат этой бухты умерен, но тем не менее в нем нет ничего исключительного. Стихии там, как и везде, бывают иногда несдержанными. Доказательством этому служит буря, недавно там бывшая, и потерпевшая крушение барка.
Бедная барочка! Как живо я ее себе представляю, с пузатыми размалеванными боками, парусами, темными и синими, со снастями и сетями! Она похожа была на все те, что я видел отправлявшимися в открытое море, когда я с матерью ходил гулять на мыс Пен-Шато, на большой берег в Круазике или на Вольские дюны. Я любил смотреть на них, близких и далеких, скученных и одиночных, выходящих из гавани или возвращающихся в нее вместе с приливом. Я любил присутствовать при выгрузке рыбы. Я был преисполнен уважения и восторга к матросам и завидовал юнгам. Я хотел бы, как и они, отправиться в море. Все, что касалось морского дела, казалось мне необыкновенно занимательным.
В конце концов, у меня и теперь такое же отношение, и я с детства храню живое пристрастие к морю. В течение тех лет, что я провел в Пулигане, любимой игрой моей была игра в кораблики. Первые книги, что я прочел, самые любимые, были морские путешествия. Я часто задавал себе вопрос, почему мне не пришло в голову поступить на морскую службу. Я не мог на это найти никакого ответа. С этим пунктом происходит то же, что и со многими событиями моей жизни. Они ускользнули от моего контроля. Я предоставил управлять мною едва заметным обстоятельствам, неуловимым влияниям, которые отражаются на моей судьбе, действуя втихомолку, без шума, без следа. Жизнь моя так создана, втайне, мало-помалу, и я получаю сознание о направлении, которое она принимает, только по чувству неопределенного беспокойства. Однако незнание это самого себя происходит вовсе не от недостатка размышлений. Наоборот, я всегда подробно исследовал мои чувства и мысли. Несмотря на это, у меня почти не было случая самому избрать свой путь. Может быть, даже если бы и представился такой случай, я не вполне уверен, не упустил ли бы я его из-за нерешительности, свойственной мне от природы.
Мне известно даже происхождение этой нерешительности. Ее передал мне мой отец – отец, которого я знал мало, потому что он умер, когда мне было двенадцать лет, но мать моя много говорила мне о нем впоследствии. Мать моя одарена необыкновенною психологическою проницательностью, обостренною уединенною и полною размышлений жизнью, которую она вела. Она превосходно анализирует людей, и я уверен, что духовный портрет моего отца, который она часто рисовала мне, совершенно точен.
Отец мой был нерешительным человеком с резкими вспышками воли и упрямства. Упрямство есть частое следствие нерешительности: оно подавляет ее, и нерешительный человек упрямится, чтобы ему не нужно было больше решать. Под защитой своего упрямства он вкушает драгоценный покой. Таким образом, он избавлен от необходимости принимать решение. Так и мой отец после периодов долгих колебаний принимал внезапные и даже легкомысленные решения, раз взяв которые, он поддерживал их с боязливой энергией. После того как он действовал, он на некоторое время оставался как бы истощенным. На него нападала настоящая прострация воли, и он застывал в таком положении. Феномен этот сопровождал не только значительные события, но и мелкие факты житейские.
Мать моя, нежно им любимая, ничего не могла поделать с этими досадными свойствами моего отца. Если бы она вышла за него в его молодости, может быть, ей и удалось бы изменить его характер, но ему было уже около сорока, когда он женился. Это было слишком поздно. Мать моя заметила это по многочисленным признакам. Она, смеясь, рассказывала мне об обстоятельствах, сделавших из меня пулиганца если не по рождению, то по первому детству.
Когда я родился, родители мои жили в Париже, и мне было три года, когда произошло стечение нижеследующих обстоятельств… У матери моей, родом из Нанта, остался в этом городе отдаленный родственник. Родственник этот, гораздо старше ее, никогда не проявлявший к ней особенного интереса, умирая, оставил ей наследство. Имущество, оставшееся от него, не было значительно и состояло главным образом в маленькой усадьбе по названию Ламбард, расположенной в Эскублакском уезде в нескольких километрах от Пулигана. Получение этого наследства побудило моих родителей предпринять поездку из Парижа в Нант. Так как дело было весною, они взяли и меня. Из Нанта они проехали до Пулигана, где остановились в гостинице, думая провести здесь несколько недель.