Доктор Тюйэ поднялся.
   – Ну, я заболтался. У меня еще несколько визитов до того, как идти в Тенон.
   Он дошел до двери, потом вдруг обернулся:
   – Кстати о визитах: я иду к твоему старому другу Антуану Гюртэну. Мне кажется, вы все еще в ссоре, но это меня не касается… Уверен, что из-за женщин. Молодец этот слишком их любил, и ему не очень повезло. Он далеко не в блестящем положении, толстый Антуан, и прошлая жизнь дает себя знать. Да, да, слишком много вечеринок, бессонных ночей, и похмелья, и спорта… Одним словом, переутомленье, и настоятельная необходимость затормозить как можно скорее… Я не скрываю от него моего суждения. Я думал, он заартачится, но он уступил. Бедняга чувствует, что на хвост ему насыпали соли! Ничего! Мы его выправим. Я успокоил бедную тетушку Брюван…
   Говоря это, доктор Тюйэ наблюдал, какое впечатление произведут его слова на меня, потом, видя, что я остаюсь равнодушен, протянул мне широкую свою руку, пожал плечами и отворил дверь, крикнув мне на прощанье:
   – Ну, прощай, до послезавтра вечером; непременно, не так ли?
   Когда доктор Тюйэ ушел, я долго размышлял. Неожиданное упоминание об Антуане Гюртэне меня взволновало. Почему Тюйэ заговорил о нем со мной? Может быть, это попытка Антуана к сближению? Она не первая. Г-жа Брюван уже пробовала через мою мать… Но Гюртэн очень ошибается, думая разжалобить меня известиями о своей неврастении. Наоборот, я испытываю при этом чувство злорадного удовлетворения. Да, я испытываю своего рода удовольствие при мысли, что ему придется отказаться от образа жизни, к которому он привык. Это не очень хорошо с моей стороны, но это так!
 

22 января

 
   Помпео Нероли живет на улице Принцессы в старом доме, не лишенном живописности. Нижний этаж этого старинного помещения занимает торговец красками, и во дворе всегда стоят чаны, наполненные различными красильными жидкостями, рядом со сломанными бочками, из которых высыпаются разноцветные комки земли. Сенные столбы служат для торговца картоном выставкой и разукрашены образчиками. У дома вид совершенно жилища арлекина.
   Две небольшие комнатки, где у Помпео Нероли мастерская и магазин, находятся в четвертом этаже. Они захламлены непереплетенными книгами. Повсюду валяются кожа и бумага для переплетов. Нероли, в серой блузе, стоя перед большим рабочим столом, по-видимому, чувствует себя очень хорошо среди этого беспорядка.
   Он был в таком же костюме и стоял в той же позе, когда я познакомился с ним в Сиене. Только в Сиене лавка его помещалась в первом этаже, и окна выходили на узкую улицу, которая лестницей спускается позади собора. На витрине выставлено было несколько тетрадей, переплетенных в пергамент, вроде моей тетради, в которой я пишу. Эти переплеты привлекли мое внимание, и, так как начинался дождь, я зашел в лавку. Покуда я с грехом пополам объяснял, чего мне нужно, дождь усилился. Я как теперь слышу его шум. Ужасный ливень разразился над Сиеной. Улица моментально превратилась в бурный поток. Напротив был нахмуренный, пузатый дворец, с которого так и текло. Ступени перед ним напоминали водопады. Переплетчик не обращал никакого внимания на этот потоп, который, по-видимому, его не удивлял, и продолжал услужливо перебирать свои сорта пергамента. Сиена – город дубильщиков: один из ее кварталов, где находится дом святой Екатерины, до сих пор наполнен той же вонью кожи, выделанной и невыделанной, в которой святая дочь кожевника могла себе вообразить некогда запах адской падали.
   Меж тем гроза прекратилась. Я сговорился с Помпео Нероли. Вернувшись в Париж, я должен буду отправить ему тюк книг для переплета, Он проводил меня до порога. По всей мостовой Сиены, со всех крыш стекала вода с легким особенным шумом. От солнца блестели квадратные плиты, светились капли воды, и мрачный город отливал радугой. Над соборной площадью в небе снова собирались облака.
   Прошел год. Помпео Нероли в точный срок переплел мне книги, и я не вспоминал о нем до того дня, когда Марселин объявил мне, что какой-то итальянец просит меня видеть. Я попросил ввести его и, к великому своему удивлению, увидел, что входит Помпео Нероли, сиенский переплетчик, собственной персоной. Он сейчас же откровенно сказал мне, что находится в стесненном положении и пришел узнать, нет ли у меня для него какой-нибудь работы. Ведя с ним беседу, я все время ломал себе голову, какого черта малый этот явился в Париж, где у него нет ни живой души знакомых и где ему будет довольно трудно вывернуться. Он не скрыл от меня, что принужден был покинуть Сиену по семейным обстоятельствам. Прекрасно, но почему он не переехал во Флоренцию, в Милан, в Рим? Без важных причин не покидают родины.
   Сначала Нероли отвечал мне уклончиво и осторожно, потом вдруг решил рассказать.
   Как всякий итальянец, Нероли отличный рассказчик. Я до сих пор помню, с каким воодушевлением и искусством вел он свое повествование. История его меня заинтересовала. Она напоминала какую-нибудь повесть Стендаля или один из эпизодов Казановы. В конце концов, история довольно простая.
   В Сиене, в квартале, где жил Нероли, была очень хорошенькая девушка по имени Антонина. Нина была дочерью мелочного торговца. Он был вдов, имел единственную дочь, в которой души не чаял и которую воспитывал очень нестрого, позволяя ей делать что ей угодно, и спускал ей все капризы. Нина была очаровательна, ленива, надменна и с пятнадцати лет обнаружила дьявольское кокетство. Несмотря на это, многие почтенные сиенцы, друзья ее отца, к ней сватались. Нина им отказала. У нее не было ни малейшего желания выходить замуж. Забавляло ее только то, что за ней ухаживают. Ей никогда не надоедала лесть и баловство. Из всех претендентов на ее руку Нероли был тот, которого отец Нины принял бы с наибольшим удовольствием. Нероли встал в очередь, но скоро увидел, что нет никаких шансов на благополучный исход. Нероли стало ясно, что Нина не хочет выходить замуж и никогда не удовольствуется серьезной любовью одного человека.
   Но Нероли воспылал животной страстью к Нине. То, что она отказалась выйти за него, не уменьшило его желания, скорее освободило его от всяких упреков совести, и Нероли поклялся, что раз Нина не хочет быть его женой, то будет, по крайней мере, его любовницей. Таким образом он решил довести до конца свои любовные планы; через некоторое время Нероли без самохвальства мог думать, что дела его на хорошем пути. Когда Нероли перестал быть искателем ее руки, Нина начала обращаться с ним ласково и снисходительно. От этого обращения Нероли разгорался. Он испытывал самую настоящую страсть, усиливавшуюся с каждым днем. Нина замечала это, и, по-видимому, ей было лестно, что она внушила такое пылкое чувство. В конце концов, дошло до такой минуты, что Нероли захотел перейти от слов к делу. Он ожидал, что будет известное сопротивление, но отпор, который он получил, превзошел все ожидания. Нина ясно выразила ему, что он от нее никогда ничего не добьется. Сначала он подумал, что это один разговор, но скоро понял, что Нина говорила серьезно.
   Другие бы на его месте покорились судьбе, но этот чертенок, маленький сиенец, не собирался так скоро сложить оружие… Он с ума сходил от любви и желания. Ему нужна была Нина, по-хорошему или силой. "Я ни одной ночи не засну, – говорил он мне, – и во гробе будут мне мерещиться ее глаза".
   Однажды, когда Нина одна отправилась к своей родственнице в Сан-Джеминьяно, Нероли воспользовался минутным отсутствием лавочника и вошел в лавку. Быстро вбежал по лестнице и спрятался в каморке, рядом с комнатой Нины. Молодая девушка вернулась только поздно вечером. Нероли дождался, когда отец заснет и сама она ляжет в постель, потом вдруг вошел в комнату. Увидев его, Нина принялась хохотать. Одну минуту он подумал, что выдумка его обезоружила Нину, но вскоре убедился, что жестоко ошибся. Первым же поползновениям Нероли Нина противопоставила энергичное сопротивление. Тогда между ними началась молчаливая и яростная борьба. Нина могла бы закричать, позвать на помощь, – отец ее спал за перегородкой, – но она ничего не сделала, и в темноте Нероли в немом и бешеном объятье одержал над нею победу, из которой он вышел с исцарапанным ногтями лицом и до крови искусанными руками, но все обошлось без единого крика с той и другой стороны.
   После того как он взял ее силой, Нероли был уверен, что он смирил упрямицу. Совершившийся факт она примет. Но и на этот раз Нероли ошибался. Нина не делала Нероли никаких намеков насчет того, что произошло между ними. Только с этого дня она открыто стала отдаваться всем желающим и так устраивала, что Нероли было известно каждое из ее приключений. Она рассчитывала измучить его ревностью, расточая другим то, в чем снова ему отказывала с явным пренебрежением, так что Нероли сделался притчей во языцех в околотке, настолько было смешно, что он оказался единственным молодым человеком, не имевшим Нины! Стали издеваться над Нероли, отсюда рождались ссоры. Нероли чувствовал, что подстрекала ко всему этому Нина. Он понял, что кончится это ножевой расправой, и предпочел покинуть место действия: так он решил отправиться попытать счастья в Париж…
   В сущности, Помпео вовсе не достоин сожаления. Он хотел Нины, и он ее имел…
 

23 января

 
   "Как редко видно вас, г-н Дельбрэй".
   Нежный голос Жермены Тюйэ, перед которой я раскланиваюсь, произносит эти любезные слова. Барышня Тюйэ очаровательная особа. Ей двадцать пять лет. Она маленького роста, хорошенькая, с изящной фигурой, с добрым и откровенным выражением лица. Доктор боготворит эту дочь его брата, которую он и воспитал, так как брат его, Эрнест Тюйэ, исследователь, большую часть своей жизни провел в глуби Африки, где и погиб в стычке с неграми. Так что Жермена Тюйэ выросла у дяди и тетки. Г-жа Тюйэ заменила ей мать, так как своей она никогда не знала, будучи дочерью Эрнеста Тюйэ от связи мимолетной и не закрепленной законом. Конечно, смерть отца огорчила Жермену Тюйэ, но ни в чем не изменила условий ее жизни. Этот необыкновенный человек, годами бывавший в отлучке, почти не дававший о себе известий, за передвижениями которого она, маленькой девочкой, следила по карте, всегда казался ей существом фантастическим, вроде героя из книги. Когда Эрнест Тюйэ возвращался из своих путешествий, он обнимал Жермену, целовал в обе щеки, но сейчас же думал только о том, чтобы распаковать свои ящики с коллекциями, насекомыми, охотничьими трофеями, странными предметами, вывезенными от дикарей, от его "друзей дикарей", как он говорил. которым почетное это звание не помешало пронзить его своими стрелами и копьями. Может быть, они его даже съели, так как тело исследователя Тюйэ никогда не было найдено.
   После его смерти Жермена окончательно сделалась дочерью доктора и его жены. Они очень хотели бы выдать ее замуж, но никак не могут решиться на этот шаг. Они хотели бы, чтобы будущий ее муж был оделен всеми совершенствами, и как только являлся какой-нибудь претендент, ему предстояло выдержать ужасный и двойной экзамен со стороны супругов Тюйэ, которых любовь к Жермене делала опасно проницательными. Доктор взял на себя физическую сторону, г-жа Тюйэ – нравственную, и им никогда еще не случалось в одном человеке найти соединенными качества, которые они требовали от смельчаков. Жермену первую забавляет чрезмерная требовательность ее дяди и тетки, и она благодарна им за нежное отношение, чему беспокойство их служит доказательством. В конце концов, она не особенно гонится за тем, чтобы выйти замуж. Она любит чтение, цветы и имеет милые способности к живописи. Тюйэ купил для нее в Булони в Принцевом парке большое место, где она развела розариум, и выстроил для нее в своем особняке на авеню Анри-Мартэн превосходную мастерскую. Когда он берет отпуск, он делает это для того, чтобы посетить вместе с Жерменой музеи в Голландии, Германии, Англии и Италии. С дядей и тетей, со своими кистями и розами Жермена вполне счастлива. Друзья доктора Тюйэ балуют ее наперебой, и она очаровательна по отношению к ним. Что касается до меня, то она проявляет ко мне некоторую дружбу. Мы с удовольствием беседуем о книгах или картинах. Но сегодня большой прием, и мне удалось перекинуться с нею только двумя-тремя словами.
   Отойдя от Жермены Тюйэ, пожав руку доктору и раскланявшись с г-жой Тюйэ, я почувствовал себя потерянным в этой толпе, где я почти никого не знал. У доктора Тюйэ можно встретить людей самых различных. Тюйэ лечит весь Париж и принадлежит к числу тех докторов, которые делаются друзьями своих пациентов, так широко у них понимание человеческих натур. Так что гостиные их в дни праздников представляют довольно пеструю картину. В этот вечер особенность эта меня поразила.
   В больших сенях, на стульях, поставленных рядами перед импровизированной сценой, где собирались танцевать гитаны, сидели женщины разных слоев общества. Были тут очень элегантные, принадлежащие к самому шикарному обществу и очень благородно одетые, составлявшие, очевидно, часть наиболее аристократического слоя. Много жен докторов, профессоров и артистов. Друг от друга они отличаются манерой одеваться. Все стараются осуществить последнюю моду, и каждая достигает этого различными способами. Черные фраки мужчин были отмечены той же социальною разницей. Можно заметить различные покрои. Для каждой профессии существует свой фасон фрака. Манера завязывать белые галстуки тоже представляет отличия, в которых трудно ошибиться. Покуда я предавался этим наблюдениям, стоя в углублении двери, кто-то, проходя, толкает меня. Немного раздраженный, я оборачиваюсь и узнаю Жернона.
   Вот как! Значит, Тюйэ знаком с Жерноном. Маленький человечек извинился и остался стоять около меня. Я посмотрел на него. Здесь он виден мне лучше, чем на подмостках Одеона. Действительно, у него занятное лицо, хитрое и вместе с тем наивное. Я не знал, что он так охотно покидает свой чердак в улице Декарта. Без сомнения, с тех пор, как он сделался знаменитостью, он выезжает в свет, чтобы убедиться, проникла ли его известность в салоны. В конце концов, такое любопытство понятно. Он имеет право вкушать, хотя бы в такой форме, запоздалую славу, которая ему досталась и которою, по-видимому, он очень гордится, так он пыжится и жеманничает в своем фраке, невероятно потертом. Чувствуется, что еще немного и он воскликнет: "Но, любуйтесь же мною, я – Жернон!" Он заметил, что я его разглядываю, и нисколько этим не смутился. По-видимому, он очень доволен своим складным цилиндром, устарелый фасон которого он услужливо выставляет напоказ. Белый галстук его не менее невероятен. Он совсем серый, будто задернутый паутиной. Вдруг глаза его оживились. Жермена Тюйэ представляет ему тощего молодого человека с огромным кадыком; очевидно, поклонника какого-нибудь.
   Я оставляю их одних и отправляюсь походить по комнатам. Решительно мне скучно. Пожал кое-кому руки, людям, которым нечего сказать. У меня желание уйти домой, но мне хотелось бы посмотреть на танец гитан. Я возвращаюсь в сени, где устроен театр. Как раз в одном углу я замечаю несколько незанятых стульев. Оттуда мне будет очень хорошо видно танцовщиц. В ожидании я рассматриваю женщин, наполняющих обширное помещение. Большинство неинтересны, но там и сям есть несколько красивых лиц и плеч. Общий вид этого собрания богатый и веселый. При свете переливаются материи, блестят камни и фольга. Доктор должен быть доволен. Он любит такие парадные вечера, хотя и отпирается от этого, уверяя, что устраивает их только для развлечения Жермены. К тому же он отличный хозяин и сам размещает вновь прибывших. Та, которую он посадил передо мною, очень мила. Тем лучше. Она даже более чем красива, эта вновь прибывшая. Она красавица, очень элегантна, очень своеобразна. Высокая, с благородными очертаниями и гармоническими линиями, она имеет в себе что-то сильное и гибкое. На ней очень открытое платье, из которого выступают великолепные плечи. Когда она повернула голову, я обратил внимание на ее четкий и определенный профиль, изящного фасона, мясистый нос, немного полный рот лакомки и сластолюбицы, упрямый подбородок. Теперь она на меня смотрит своими темными, слегка приподнятыми к вискам глазами. Взгляд у нее смелый и спокойный, но он скоро с меня сходит и устремляется на молодого человека, стоящего около растения и которому моя соседка сделала знак веером, указав на пустой стул около себя. За мной два господина шепотом произнесли ее фамилию: это г-жа де Жерсенвиль.
   Я стал разглядывать ее внимательнее. Мне не раз говорил о г-же де Жерсенвиль Жак де Бержи. Муж ее отдаленный родственник Бержи, и Жак мне рассказал несколько анекдотов, которые ходят про его свойственницу. Все они выставляют в выгодном освещении, скорее, ее темперамент, чем добродетель. Если верить этим россказням, г-жа де Жерсенвиль очень склонна к похождениям. Но можно ли верить всему, что говорится о молодой, красивой женщине, несколько свободной в обращении и на язык? Однако, несомненно, г-жа де Жерсенвиль позволяет своему соседу при разговоре придвигаться к ней очень близко, что – сам не знаю почему – меня несколько раздражает.
   К счастью, гул присутствующих прерывает их беседу. Занавес подымается для танцев. Сцена изображает зал в севильском или кадикском кабачке. Вдруг скрежет гитар, стук кастаньет. На эстраде сидят танцовщицы, закутанные в длинные шали с шелковой бахромой. Их четверо, очень темнокожие, почти безобразные, в лицах что-то дикое и обезьянье. Эти лица и положения для меня не представляют ничего нового. Несколько лет тому назад я путешествовал по Испании и насмотрелся на них. Там видел я танцы мадридок, андалузок, мурсиенок. Я видел танцы их в таких же костюмах, как здесь, я видел, как они танцуют голыми, и я знаю, какое действие оказывают эти черные и гибкие создания. Я знаю, что мимика их пробуждает в нас древние инстинкты дикости и похоти и заставляет трепетать в нашей плоти исконное и бешеное вожделенье – то, что заставляет нас падать на колени или тянет к пропасти, а в руку нам вкладывает цветок или нож.
   По правде сказать, не противоречит ли всякой логике подобное зрелище похоти и страсти в парижской гостиной? Что делать им в буржуазном обществе, в котором мы живем? Не свело ли это общество первобытные наши инстинкты победы и обладания к смутным атавистическим воспоминаниям? Сколько препятствий нагромоздило оно на пути к осуществлению наших желаний! Много ли найдется мужчин, которые грубо осмелились бы обладать любовной добычей, которой они страстно желают? Какие мы теперь нервные и расхлябанные! Мы пускаемся в древнее приключение любви с непрямыми словами, с робкою хитростью. Мы пускаем в ход предупредительность, убеждения. А когда женщина, которую мы желаем, отказывает, уклоняется, какие есть у нас средства принудить ее? Мы все принимаем от нее как должное: ее притворство, ее уловки, ее измены. Мы с почтением относимся к ее самозащите, и, когда она ускользает от нас и насмехается над нами, мы довольствуемся тем, что стонем и хнычем! Время прошло и для насилия, и для мести. Самая смелая страсть останавливается перед действиями. Мы еще можем вообразить, как бы мы поступили при таких-то обстоятельствах, но мы не способны действовать сообразно своему воображению. Немногие отважились бы на то, на что отважился этот маленький Нероли по отношению к Нине из Сиены. К тому же Нероли – человек из народа, но между нами, культурными людьми, подобные приемы больше не в ходу.
   Я думал об этом, смотря на темных дочерей Испании, как они мимируют пламенный и дерзкий танец, в котором они вызывают движущимся уподоблением едкое пламя вожделения. Моя прекрасная соседка также, по-видимому, живо интересовалась танцами. Она положила локоть согнутой руки на спинку стула. Она внимательно следит за выразительными фигурами танца. Теперь на эстраде танцовщик, низенький, коренастый и неистовый, он с необыкновенной энергией суетится по сцене. Одет он в короткую черную куртку и в ужасные панталоны, зеленые, как жук, но в свою роль он вносит такое страстное напряжение, что забываешь про безобразие его оливкового лица и про смешную пестроту его костюма. Когда он кончил и, щелкнув каблуками, остановился как вкопанный после головокружительного пируэта, моя соседка зааплодировала. Машинально я сделал то же самое. Г-жа де Жерсенвиль обернулась посмотреть на лицо, разделяющее ее восторг. Наши взгляды снова встретились. Я опустил глаза – так смел был ее взор.
   По окончании спектакля я направился к буфету. По пути мне мило улыбнулась мимоходом милая Жермена. В эту минуту г-жа де Жерсенвиль обогнала меня и тоже мне улыбнулась. Как различны эти женщины, и как по-различному должны были они воспринять только что бывшие танцы! Жернона я нашел в буфете с бокалом шампанского в руке, в сопровождении все того же юного поклонника, который передает ему тарелки со сластями; он оживился, повеселел и с плутовским видом посматривает на прекрасную г-жу де Жерсенвиль, поправляющую небрежным движением спавший наплечник слишком открытого корсажа.
 

30 января

 
   Получил письмо от матери. Сообщения доктора Тюйэ относительно меня успокоили ее, и все-таки между строк сквозит какая-то тревога. Мне кажется, там заметна также и грусть. Может быть, это оттого, что матушка ведет крайне однообразную жизнь в маленьком провинциальном городке, где она пожелала поселиться? В зимние месяцы невесело в Клесси-ле-Гранвале. Притом, может быть, матушка не дает себе в этом отчета, но для такой интеллигентной и тонкой женщины, как она, в этой глухой дыре нет подходящей компании. Я знаю, она нежно любит старую свою подругу г-жу де Прежари, за которой она ухаживает с самой трогательной заботливостью. Я знаю тоже, что Клесси-ле-Гранваль ее родной город, с которым у нее связаны все воспоминания детства и молодости. Я знаю, что у нее есть внутренняя жизнь, которая ее наполняет, что для развлечения к ее услугам рукоделье, что она отлично вышивает, но все-таки иногда дни должны ей казаться слишком длинными в этом мрачном и уединенном доме, издавна ей известном, куда она снова удалилась.
   Между тем родилась она не в этом доме. Родилась она в другом; он принадлежал моему деду, потом его продали, потом сломали. На его месте выстроили ужасное и претенциозное строение в современном стиле, принадлежащее г-ну ле Базюреру, человеку прогрессивному, мэру города Клесси-ле-Гранваль. Наоборот, дом г-жи де Прежари остался в том же виде, в каком он был, когда матушка там проводила большую часть времени, будучи молодой девушкой, в обществе Сесили де Прежари, ее любимой подруги, умершей двадцати лет, о которой матушка много мне рассказывала и чьи очаровательные карточки показывала мне, когда я был ребенком. Эти воспоминания прошлого и побудили матушку переехать в Клесси-ле-Гранваль. Чувство свое к Сесиль она перенесла на г-жу де Прежари. Так что после смерти родителей матушка, сироткой, переехала к г-же де Прежари и жила там до своего замужества. Впоследствии единственными отлучками из дома, которые матушка себе позволяла, были поездки в Клесси повидаться со старой приятельницей. Но когда потом она узнала, что г-жа де Прежари наполовину разбита параличом, она поспешила в Клесси, чтобы ходить за нею. Доктора через несколько месяцев объявили, что г-жа де Прежари никогда не поправится, тогда матушка из Клесси сообщила мне о своем решении покинуть Париж и посвятить себя заботам, которые требует состояние здоровья больной.
   Я очень удивился и огорчился, узнав, что матушка навсегда переедет в Клесси-ле-Гранваль и вдали от меня будет выполнять постановленную себе задачу. Мне тогда было двадцать пять лет, и я жил вместе с матерью. Мы никогда не расставались. Мы жили в самой тесной близости, и я предоставлял ей верховодство в нашем общем существовании. Мысль самому принять какое-нибудь решение никогда не приходила мне в голову. Я всецело полагался на нее. Ее намерение удалиться в Клесси-ле-Гранваль показалось мне предоставлением меня собственной участи. Чем я заслужил подобное обращение?
   А как раз это зависимое положение, которого я придерживался по отношению к моей матери, беспокоило ее уже несколько лет. То, что в ранней моей юности считалось ею за счастливую природную послушность, теперь представлялось большим недостатком характера. В моем характере она находила досадное сходство с характером моего отца. Она горевала, что я лишен инициативы. Она чувствовала, как мало-помалу во мне развивается неопределенность, нерешительность, которые, будучи у моего отца доведены до болезненной степени, отравили ему жизнь. Напрасно матушка старалась встряхнуть мою апатию: ничто не помогало. Привычка уже укоренилась, и, несмотря на искренние усилия исправиться, я с безнадежною легкостью сейчас же впадал в нее. Напрасно матушка предоставляла мне полную свободу действий, я не проявлял никакого желания пользоваться ею.
   Болезнь г-жи де Прежари принесла неожиданное разрешение положению вещей, из которого матушка не видела никакого выхода. Хотя это дорого стоило ее сердцу, но рассудок преодолел. Главное значение для нее имела моя польза. Отказываясь от житья в Париже, навсегда устраиваясь в Клесси-ле-Гранваль, добровольно удаляясь от меня, она исполняла горестный долг, от которого ожидала наилучших последствий. Она порывала таким образом слишком крепкую связь, соединявшую мою волю с ее волей. Она принуждала меня жить самостоятельно и для самого себя. С этого времени я должен был действовать, не имея возможности по всякому поводу обращаться к ней за советом. Мне нужно было организовать свое существование, сталкиваться лицом к лицу с мелкими повседневными затруднениями. Подобное упражнение моей самостоятельности могло быть для меня только спасительно. В глазах моей матери это было необходимое испытание.