Таков Помпео Нероли, и принимать его следует таким, каков он есть. Конечно, он и сегодня пришел за работой, и когда Марселин доложил мне, что тот хочет поговорить со мною, я машинально поднял глаза на книжную полку непереплетенных книг, думая, какие бы я мог ему доверить. У Помпео Нероли есть свои привилегии, и я имею слабость к моему сиенцу!
   Я ошибся. Нероли пришел не за работой. К тому же он был не в рабочем костюме, а одет более тщательно, чем обычно. Положительно, за этот год с небольшим, что Нероли покинул Сиену, он стал похож на парижанина. От итальянца у него остались только прекрасные черные глаза, ласковые на интеллигентном и нервном лице. Не будь вокруг воротника его рубашки смешного галстука с пестрыми разводами, какими можно любоваться на выставках миланских, флорентийских и венецианских магазинов, в Нероли почти ничто не указывало бы на его происхождение. По-французски Помпео Нероли говорит хорошо. Можно сказать, что он не столько научился ему, сколько им заразился, и что содержимое книги, которую он переплетает, сообщилось его мозгам. Французские слова расположились там, как пчелы в улье. Итак, Нероли в отменных выражениях изложил цель своего посещения, как только Марселин ввел его в библиотеку. Нероли воспользовался предлогом, что кончается год, и пришел выразить мне свою признательность и засвидетельствовать свои пожелания и благодарность. Благодаря заказчикам, которых я ему доставил, дела его процветали. Преодолев первые затруднения, теперь он честно зарабатывает себе пропитание и хочет выразить мне за это свою признательность с присоединением пожеланий счастья и здоровья. Говоря таким образом, Помпео Нероли развязывал веревочку довольно объемистого свертка. Дело не шло на лад, и он перегрыз ее зубами волчонка, потом освободил предмет от окружавшей его бумаги. Я с интересом следил за его движениями, понимая, что Нероли присовокупит к своим словам какой-нибудь дружеский подарок, и должен признаться, что эта внимательность меня тронула. Но подарок Нероли был значительный, и я увидел, как он с грациозным жестом протянул мне толстый том, переплетенный в пергамент.
   При этом зрелище я воскликнул с удивлением, несколько деланным: "Как, Нероли, это для меня этот прекрасный том? Вот мило!" Нероли принялся смеяться: "Позвольте, г-н Дельбрэй, поднести вам этот скромный знак внимания. Я подумывал переплести для вас Данте или Петрарку, но я подумал: г-н Дельбрэй слишком любит читать, чтобы не любить и писать также. Так что я счел за лучшее переплести просто белые листы. Таким образом, вы поместите на них что вам угодно, надеюсь, полное счастья и наслаждения".
   Я энергично потряс руку Помпео Нероли, и мы несколько минут очень дружественно беседовали, после чего он откланялся. Благодаря ему я узнал,что послезавтра наступает новый год и что вчера мне минуло тридцать три года. Кроме того, я делался обладателем тетради из прекрасной белой бумаги, переплетенной в пергамент, завязанной лиловыми ленточками и на плоских частях которой по коричневой коже было вытеснено черным: на одной – волчица, служащая эмблемой города Сиены, на другой – странная двуглавая змея, крылатая, прекрасного орнаментального характера, которую изобретательный Нероли, очевидно, заимствовал из какой-нибудь старинной иллюстрации к бестиарию.
   И вот, странная вещь, мне кажется, что чистая тетрадь эта, может быть, не будет для меня бесполезным предметом, который откладывают в сторону и больше не трогают. Наоборот, я нахожу, что она появилась как-то кстати. Действительно, в жизни встречаются минуты одиночества и раздумья, когда чувствуешь потребность ясно разобраться в своих мыслях и занять чем-нибудь свое неопределенное состояние. Почему бы тетради Нероли не помочь мне преодолеть этот период смутности, скуки, сентиментального бездействия и нравственной подавленности, от которых я так страдаю в настоящее время? Конечно, я не хочу сказать, что триста страниц Нероли сделают меня писателем, автором! Нет, я не намерен выжимать сосцов литературной волчицы. Она пожирает неосторожных. Я не имею также ни малейшего желания предоставить унести себя крылатой и двуглавой змее, что украшает переплет моего сиенца и может, если необходимо, олицетворять поэзию. Я слишком люблю книги и поэтому чувствую себя неспособным написать какую-либо. И между тем в самом факте писанья есть какое-то удовлетворение, облегчение, которого я не отрицаю и которое испытал, как и все другие. Иногда даже я заносил свои мысли на бумагу, я пытался формулировать их посредством слов. Порывшись в своих ящиках, я бы, наверное, нашел какие-нибудь стародавние маранья, пожелтелые листки которых свидетельствуют о большой уже давности. Почему бы мне не возобновить этой привычки? Толстая тетрадка Нероли приглашала меня к этому… Я не сопротивлялся…
 
    3 января 19…
   Вот уже три дня, как большую часть своего времени я трачу на неотложные визиты. Теперь я исполнил свой долг по отношению к ближнему. По случайности, о которой я не сожалел, никого из лиц, к которым я являлся, я не застал. Хотя мне было бы приятно пожать руку Жаку де Бержи. Бессмысленная меланхолия, в которую я впал вот уже два месяца, заставила меня забросить этого друга, притом друга очаровательного. Так что я почувствовал разочарование, когда слуга сказал мне, что г-на де Бержи нет дома. Через минуту, однако, разочарование это уступило место чувству удовольствия. Жак де Бержи покидает свою мастерскую и выезжает из Парижа только тогда, когда переживает так называемую "новую страсть". Потому что при перемене. любовниц Жак прежде всего старается запереть двери на замок и забиться куда-нибудь с предметом временного своего обожания на более или менее продолжительное время. Из этого очевидно, что любовниц своих Жак де Бержи выбирает из такого общества, где женщины пользуются полной свободой и могут без стеснения следовать самым неожиданным своим причудам. Действительно, я никогда не знавал за Жаком связей светских. Он любит только "независимых", как он говорит, женщин. У него это более чем вкус, это принцип, основанный на рассуждениях, далеко не лишенных смысла.
   По мнению Жака де Бержи, любовь – занятие, требующее от людей, которые ему предаются, всего их времени и всей внимательности. Для него требуется как непрерывность, так и свобода. Чтобы любить с приятностью, следует не иметь больше никаких дел, не быть связанным никакими условностями и обязательствами. Нужно иметь возможность отдаваться любви целиком. Только при таких условиях можно найти в ней истинное и полное наслаждение.
   Любовь нуждается в благоприятных условиях; от всего, что ее задерживает, прерывает, она делается скрытной, неровной, что противоположно ее природе. Любовь эгоистична. Она не переносит никаких противоречащих ей обстоятельств. Убежденность в этом, крепко установившаяся у Жака де Бержи, удаляет его от всех женщин, которым образ жизни не позволяет любить по своей воле и которые страсть подчиняют посторонним соображениям. Как бы способны они ни были в преодолении семейных или светских препятствий, Бержи не позволяет им доказывать свою ловкость. Он систематически отстраняет от своей эмоциональной и чувственной жизни всех женщин, положение которых не допускает их отвечать всем его требованиям. Он обращается в другое место и хвастается этим. Я никогда не видел его ухаживающим за замужнею женщиною. У Бержи нет ни малейшего желания расторгать брачные сожительства или пользоваться супружескими расхождениями, и ему случалось уклоняться от подобных благоприятных случаев, наиболее очевидных. Он часто говорит, что ему нечего делать с любовницей, вынужденной сообразовать свое существование по двум линиям, меж тем как есть столько приятных девиц, свободно располагающих своим временем и поступками и которые только того и ждут, чтобы приспособиться к привычкам, от которых отказываться он совершенно не намерен.
   К тому же профессия Жака де Бержи и образ жизни, который он ведет, создают такие условия, при которых у него нет недостатка в случаях применять свои теории на практике. Талантливый скульптор и убежденный полуночник, он вращается в среде, наиболее благоприятной для его желаний. Принадлежа к элегантной богеме и будучи приятным прожигателем жизни, он связан, с одной стороны, с артистическим миром, с другой – с полусветом. И тут, и там он в изобилии встречается с этими независимыми женщинами, которых он так ценит и которые в его глазах представляют совершенство в смысле любовных отношений. Им же лучшего и не нужно, как принять веселого и крепкого молодого человека, который, не будучи богачом, при случае тем не менее может оказать милые услуги. Но к какой бы категории ни принадлежала особа, на которой Жак де Бержи останавливал свой выбор, он обращался с нею всегда одним и тем же образом. После предварительных переговоров, в один прекрасный день, Жак де Бержи бросал свою глину и инструменты и исчезал на более или менее долгое время из Парижа, увозя с собою свою новую добычу. Обычно бегство это длилось не более месяца-полутора, в течение которых никто о нем ничего не слышал; после чего его встречали вечером в театре или кабаре, и он расхваливал прелести Фонтенеблского леса, маленьких нормандских или бретанских портов или какого-нибудь особенно живописного уголка по Лазурному побережью. Что касается до участницы путешествия, о ней не упоминалось, будто ее никогда не существовало.
   А между тем любезнейший Жак де Бержи далек от того, чтобы делать секрет из своей методы, хотя он и не разговорчив относительно особ, на которых он ее применяет. Наоборот, он охотно распространяется об этих вопросах, когда зайдешь к нему в мастерскую на авеню де Терн, где в табачном дыму маленькие статуэтки, которые он выделывает с очаровательным искусством, говорят о его чувственном и постоянном пристрастии к женщине. В такие минуты он не только расхваливает приятности своей системы, но утверждает ее безопасность.
   По его словам, действительно всего более способствуют привязанностям, опасным для свободы, которую каждый человек должен стараться сохранить, затруднения, которые привязанности эти встречают в своем начале или в течение своего развития. Стесненность и препятствия вводят в игру наше тщеславие. Следствием бывает то, что мы рискуем воспылать страстью к предмету нашего каприза и остаемся связанными с ним даже после того, как страсть эта сильно уменьшилась, и мы должны с этим согласиться. Случается также, что мы упорствуем, основываясь на недоразумении, которое зачастую рассеять стоит большого труда и от которого мы страдаем, не отдавая себе в этом точного отчета.
   По мнению Жака де Бержи, исцелить от подобных неудобств может быстрое и полное обладание, в любой час, в любую минуту, особою, для нас желанною. Благодаря такому приему, ничто не может обманчиво взвинтить любовную ее ценность. Признавая настоящую стоимость, мы не переоцениваем. Мы избегаем досадного обмана, к которому склонны все любовники и который приводит их ко взаимным непониманиям, часто продолженным тягостными объяснениями, в которых ни одна сторона не хочет признать своей ошибки. Итак, относясь к любви с определенностью и смотря на нее с реализмом, всегда имеешь ту выгоду, что можешь избежать множества скучных вещей, не считая того, что здоровый взгляд на любовь нисколько не мешает пользоваться тем, что в ней находится приятного и острого, тем более, прибавлял Жак де Бержи, что эта приятность и острота не созданы для длительного существования. Предоставленная собственным средствам, лишенная пустых мечтаний, любовь истощается довольно быстро.
   Женщина не представляет собою материала для бесконечных ощущений. Между всеми женщинами так много сходства в любовном отношении, что можно очень скоро исчерпать те особенности, которые может предоставлять нам каждая в отдельности. Больше того, любовь не способна быть непрерывным состоянием. В нашей жизни это не более как ряд минутных кризисов, которым в нашем существовании надлежит отводить лишь заслуженное ими место…
   Эти рассуждения Жака де Бержи пришли мне на ум, когда я выходил от него. Может быть, это были парадоксы, но до сих пор Бержи в точности их придерживался, в такой точности, что несколько дней тому назад отправился в обычное свое бегство. Конечно, я достаточно дружески расположен к нему, чтобы не пожелать ему возможного наслаждения от этой любовной перемены мест, но все-таки, признаюсь, мне было досадно, что я нашел его дверь закрытой. Я бы с удовольствием провел сегодня час-два в его мастерской. Не потому, что Бержи всегда собеседник, склонный к болтовне. Часто он неразговорчив и рассеян, но само его молчание полно прелести; к тому же мне известно, что оно не служит доказательством, что ему мешают. Он неоднократно говорил мне об этом. Мое присутствие не нарушает ни его работы, ни его мечтаний. Мы курим друг против друга: он, забравшись с ногами на диван, я – сидя в качалке. Если он за работой, мой приход не прерывает дела, так как он знает, что я люблю смотреть, как он работает. Иногда он покрывает эскизами большие листы серой бумаги, иногда лепит из глины или воска статуэтки. Я молча смотрю на его работу. Белизна мастерской с оштукатуренными стенами, с широкой стеклянной оконницей, через которую проникает свет, дает мне впечатление покоя, которого я не нахожу у себя, в моем помещении, слишком наполненном обычными моими мыслями. Мастерская Жака де Бержи – место спокойное, уединенное, где, кажется мне, я немного забываю о себе самом. Затем оно имеет для меня еще одну привлекательность. Не здесь ли родились под искусными пальцами этого очаровательного моделировщика, Бержи, бесчисленные фигурки, голые или задрапированные, изящные или лукавые, наивные или таинственные, в которых он воскрешает искусство древних коропластов, эти прелестные статуэтки, нежные барельефы, произведения такого грациозного и личного искусства? Конечно, многие из них покинули родимую мастерскую, но там всегда находится известное количество, которые ждут под влажным полотном, покрывающим их, последней отделки, что даст им окончательное совершенство и завершит тайную жизнь, их оживляющую.
   Да, сегодня мне хотелось приподнять покрывало с этих незнакомых малюток, и одну из них сделать соучастницей моих мечтаний; я бы мог восторгаться ее хрупким и гибким телом, видя ее обнаженной. Затем я мог бы одеть ее по своему вкусу. Я бы обвил вокруг ее бедер и груди волнистые ткани, расположенные гармоническими складками. На шею и на руки ей я бы надел ожерелье и браслеты и украсил ее голову со всею изощренностью, которой поддаются волосы. Кроткая и понимающая, она бы предоставила себя с готовностью игре моего воображения. Я бы ласкал ее плечи, прикасался к нежным ногам ее, упругой груди. Я бы вторил ее смеху. А потом она поверяла бы мне свои мысли, рассказала бы свою историю или я по-своему вообразил бы ее жизнь. Какое удовольствие приписывать ей чувства, выдумывать страсти, сожаления, печали и радости, гуляя с нею в одинокой местности, скорее аттического характера, меж трепещущих тополей, под шелест платанов! Мы бы узнавали время дня по вращающейся тени от кипарисов. Мы садились бы отдохнуть на надгробные плиты и пили бы из источников. Мраморные камешки сыпались бы под кожаными подошвами ее сандалий. Шаги наши по очереди ровно отпечатывались бы на прибрежном песке. Мы останавливались бы посмотреть на закат и возвращались бы в город, когда зажигаются первые звезды. Тихо она бы открыла дверь в свой дом, и -мы сели бы рядом, она бы показала мне свои кольца, гребни, зеркала, и я попытался бы прочесть по ним ее участь.
   Но, увы! Двери мастерской моего друга Жака де Бержи были заперты, и ни одна из глиняных фигурок, живущих в своей грациозной красоте, не открыла мне входа. Ни одна не проскользнула на улицу, чтобы пойти вместе со мною. К тому же было довольно холодно для того, чтобы они осмелились отправиться путешествовать по улицам, и я один вернулся домой, где я пишу это, меж тем как зимний ветер свистит прерывисто и лукаво, словно насмехаясь над моими мечтами.
 

5 января

 
   Сегодня утром была прекрасная зимняя погода. Когда я проснулся, небо было таким чистым, таким голубым, воздух таким прозрачным, свет таким обновленным, солнце таким молодым, что инстинктивно я открыл окно. Вдруг живая морозность оттолкнула меня. В морозе, даже самом прекрасном, есть что-то враждебное. Он отстраняет от себя, тогда как теплота к себе притягивает. Теплота соединяется с нами в теснейшем соприкосновении; холод только обволакивает нас. В самом лучезарном зимнем дне есть что-то отдаленное, находящееся на расстоянии. Позднее он остается в нашей памяти как бы покрытый просвечивающей эмалью. Яснейший лик зимы всегда слеп и нем; он смотрит на нас, но не видит, не говорит, а между тем вид его сообщает нам известную веселость.
   Веселость эта выразилась у меня в потребности двигаться. Ни за что на свете я бы не остался дома, даже если бы меня удерживало какое-нибудь важное дело. В такие дни, как сегодня, я испытываю внезапное желание физической деятельности. Если бы я был деревенским жителем, а не горожанином, мне кажется, я бы велел оседлать лошадь и пустился бы в галоп, чтобы полной грудью вдыхать сияющий и морозный воздух. Мысли о буйных упражнениях приходят мне в голову. Я бы с удовольствием принял участие в какой-нибудь грубой, полной лая охоте или по широкому замерзшему пруду чертил бы круги конькобежца. Но, увы, после скромных моих подвигов, еще гимназистом, в манеже, я не держал узды в руках, не вдевал ноги в стремя и был бы в большом затруднении, очутившись на спине у лошади. Равным образом на льду пруда я представлял бы собою жалкую фигуру и рисковал бы на потеху зрителям сковырнуться. Коньки мои висят в прошлом рядом с наездничьим хлыстом, и разумнее будет оставить в покое эти доспехи, а удовольствоваться длинной прогулкой пешком по улицам.
   На этом решении я и остановился. Я объявил Марселину, что я не завтракаю дома, так что он может располагать своим днем. Он принял это известие с почтительной удовлетворенностью. С некоторого времени, вот уже несколько месяцев, я, на взгляд Марселина, кажусь слишком домоседом. Привычки эти отзываются на его свободе не потому, что Марселин сколько-нибудь усердно пользуется этой свободой, – напротив, в мое отсутствие он чаще всего остается дома, – просто сама мысль, что меня нет дома, ему приятна. Он не зависит больше от моих звонков. Он спокоен. Чем занимает он свое спокойствие? Не знаю. Несомненно, Марселин предается каким-нибудь скромным мечтам. У кого их нет?
   Как только я вышел на улицу, я задал себе вопрос, как распределить свой день. Внезапно мне пришло в голову провести его в Версале. Я сяду на поезд с Альмского вокзала, позавтракаю у "резервуаров", и потом длинная прогулка по парку. Эта холодная ясность, этот легкий и упругий воздух были бы прелестны на Оранжерейной террасе и на Большом канале. Конечно, я особенно осенью люблю Версаль, когда ноябрь золотит листву и по водоемам вяжет плавучие гирлянды. Как вдыхаешь тогда запах сырой земли, стоячих вод, опавших листьев, исполненных такой властной меланхолии, когда чьи-либо шаги позади грабов кажутся шагами воспоминания и судьбы! Но и зимою Версаль имеет свою прелесть. В парке, лишенном листьев, есть что-то, сказал бы я, систематическое. Ясны становятся причины, заставляющие его быть архитектурно построенным. От мрачной суровости дубрав еще сильнее выступает их закономерная величественность. В холодном воздухе бронза как бы сжимает свою декоративную напыщенность; зыбкий мрамор принимает более определенные и четкие очертания. Если шелест шагов по опавшим листьям полон опьяняющей меланхолии, то стук каблуков по промерзшей земле тоже не лишен великолепных отзвуков. И потом, ничто, быть может, не сравнимо с зимней пустынностью парка, когда последние лучи солнца ласкают остывшие статуи. А дворец, каким становится он легким, из своего озябшего и словно ломкого камня! Большие стекла окон излучают замороженное сияние.
   Итак, я мечтал возобновить свое представление о зимнем Версале и с этой мыслью пошел по Антэнскому авеню. На круглой площадке я на минуту остановился. Четыре бассейна были покрыты льдом. Внезапно при виде их я вспомнил об одной поездке в Версаль в такой же, как и сегодня, прекрасный январский день. В том году морозы были очень сильны, и, так как стояли они больше недели, Большой канал стал. Я помню, что обратил на это внимание еще в поезде, и как теперь вижу двух молодых девушек, вошедших в купе, где я только что расположился. Они были очаровательны. Восемнадцать-двадцать лет, кокетливо одеты. Милые меховые шапочки на голове. На руках стальные коньки, представляющие как бы двойной полумесяц этих молоденьких парижских Диан. Они ехали в Версаль кататься. Они говорили между собою о предстоящем удовольствии, о друзьях, с которыми они должны встретиться. Они называли имена, фамилии. Мать их, старая дама с белоснежными волосами, улыбалась, меж тем как от времени до времени маленькие ножки топали от нетерпения по ковру вагона. Иногда коньки, которые они раскачивали, издавали ясный звон, серебристый, тонкий, как звук молодости и веселья. Я бы хотел последовать за ними по серебряному льду, как они, скользить в свежем воздухе. И я подумал: "Которую бы я предпочел? Старшая красивее, но в младшей много привлекательности". И я был в неопределенном, колеблющемся состоянии, когда поезд остановился у вокзала. Путешественницы проворно выскочили на платформу. Их ждало трое молодых людей. Рукопожатья, короткий, свежий смех. Коньки снова зазвенели, и веселая компания исчезла.
   Как был хорош Версаль в тот день, а между тем у него не было величественной меланхолической пустынности! Катанье на коньках привлекло много публики. Версаль, против обыкновения, не блистал благородным безлюдием. Слишком много гуляющих в аллеях, слишком много любопытных вдоль берега Большого канала. Добрые версальцы толпой собрались любоваться на забавы конькобежцев, которые во множестве показывали свое искусство на широкой зеркальной поверхности. Но они не производили особенно хорошего впечатления. Их можно было принять за рой черных бескрылых мух. Тут нужны были яркие и пестрые костюмы. У наших темных современных платьев не хватает живописности и красок. Их печальное однообразие еще более чувствовалось в этом пышном и спокойном обрамлении. Притом же только немногие из всех конькобежцев проявляли элегантность и мастерство, большинство было неопытно и неуклюже. Их неискушенность и неловкость возбуждали веселье публики, которую забавляли смешные падения и нескладные движения. Зрелище это несколько испортило мне настроение. Напрасно отыскивал я моих девушек и их спутников. Они, очевидно, разделились и упражнялись где-нибудь дальше. Так что мне скоро надоело смотреть на это неинтересное представление. К счастью, мне оставалась еще красота воздуха и неба, и я направился к менее посещаемым местам.
   Если Большой парк, на мой вкус, был слишком многолюден, то Трианонский был почти пустым. Пустынность чувствовалась с самого начала и охватила меня, как только я переступил ворота, ведущие в парк. Он сегодня был удивительно безмолвен. Своею пустотой он окружал немой дворец. В зиме есть что-то окончательное. Деревья кажутся голыми навсегда, бассейны навсегда покрытыми льдом. Не было видно ни одного прохожего, ни одного сторожа. Один я продлил свою прогулку до этого места. Только какой-то старый пес печально бродил. При виде меня он испугался и убежал. Трианон на самом деле принадлежал мне. Никто не показывался в конце прямых аллей. Солнце уже садилось. Мороз крепчал. Воздух вокруг предметов был словно заморожен.
   В ту минуту, когда старые дворцовые часы били четыре, прогулка завела меня на террасу, возвышающуюся над пересечением Большого канала. Солнце исчезло. Сумерки быстро наступали. На широком пространстве замерзшей воды упорствовал последний конькобежец. Поздний час, казалось, усиливал его пыл. К тому же он был очень искусен и бегал с замечательной ловкостью. На минуту он приблизился ко мне настолько, что я узнал в нем одного из тех молодых людей, которые на станции поджидали хорошеньких парижанок. Теперь, в одиночестве, он с яростью предавался своему летучему времяпрепровождению. Он одиноко опьянялся быстротой, движением и жадно пользовался последними минутами света. Без остановки он скользил головокружительно и уверенно, почти неразличаемый в сумерках, где он казался не более как блуждающей и страстной тенью.