— Друзья, — начал Стено, как только закрыли на засов двери и опустили шторы, — я уверен, что этот французский господин и его супруга достойны нас, и предлагаю немедленно принять их в наше общество.
   — Сударь, — обратился ко мне Браге тоном несколько высокомерным, — рекомендация господина Стено вдохновляет и внушает доверие к вам, однако будет лучше, если мы услышим ваши честные ответы на наши прямые вопросы. — Немного помедлив, он спросил: — Каковы ваши мотивы ненависти к деспотизму королей?
   На что я, не задумываясь, ответил так:
   — Зависть, ревность, честолюбие, гордыня, нежелание подчиняться и страсть властвовать над другими [89].
   Сенатор: — Думаете ли вы о благосостоянии и счастье народа?
   Я: — Меня заботит только собственное благополучие.
   Сенатор: — Какую роль играют страсти в ваших политических взглядах?
   Я: — Самую важную и первостепенную; на мой взгляд, каждый из людей, называемых государственными мужами, преследует и всегда преследовал только свои собственные цели; им движет и всегда двигало только намерение как можно полнее удовлетворить свои похотливые наклонности; все его планы, предложения и проекты, — все, включая его законы, служит его личному счастью, ибо благополучие народа ничуть не занимает его; все, что он ни предпринимает, должно сделать его еще могущественнее или богаче.
   Сенатор: — Насколько я понял, если бы вы были богатым или могущественным, вы обратили бы эти преимущества в источники своих удовольствий или своих безумств?
   Я: — Признаю только одного Бога: наслаждение.
   Сенатор: — А что вы думаете о религии?
   Я: — Я считаю ее главным столпом тирании, механизмом, который деспот использует для укрепления своего трона. Искры суеверия всегда были расцветом деспотизма, посредством этих презренных оков тиран постоянно подчиняет людей своей воле.
   Сенатор. — Иными словами, вы нам советуете использовать религию?
   Я: — Разумеется; если вы собираетесь царствовать, пусть Бог глаголет вашими устами, и люди будут слушаться вас. Когда Бог будет в вашем услужении, вы поставите их на колени, их деньги и сами их жизни сделаются вашей собственностью. Убедите людей, что все беды, которые преследовали их при прежнем режиме, происходят лишь от их безбожия. Заставьте их ползать и пресмыкаться у ног пугала, которым вы размахиваете перед их носом, и они сделаются ступеньками лестницы вашего тщеславия, вашей гордыни, вашей похоти.
   Сенатор: — А сами вы верите в Бога?
   Я: — Разве есть на свете хоть один здравый умом человек, который верит в эти басни? Разве Природа, вечно движущаяся Природа, нуждается в первоначальном толчке? Пусть останки того первого шарлатана, который заговорил об этой отвратительной химере, подвергаются вечным мукам за всех несчастных, которые погибли из-за нее.
   Сенатор: — Как вы относитесь к поступкам, называемым преступными?
   Я: — Как к делам, на которые вдохновляет нас Природа и противиться которым равносильно безумию; как к самому верному средству в распоряжении государственного мужа, служащему для накопления субстанции личного счастья и для ее сохранения; как к необходимому орудию любого правительства; наконец, как к единственным законам Природы.
   Сенатор: — Вам приходилось совершать преступления?
   Я: — Не существует ни одного, которым я бы не запятнал себя и которое бы не был готов совершить еще раз.
   После этого Браге напомнил присутствующим историю тамплиеров и, резко выразившись по поводу незаслуженной и жестокой смерти, которой Филипп Красивый предал великого магистра Молея [90]с единственной целью завладеть богатствами ордена, сенатор снова обратился ко мне:
   — Вы видите перед собой руководителей Северной Ложи, которую основал сам Молей, когда ожидал решения своей судьбы в Бастилии. Мы принимаем вас в свою среду с одним стременным условием: на жертве, которую вам предоставят, вы поклянетесь постоянно мстить за нашего великого основателя. Прочтите клятву вслух.
   — Клянусь, — читал я, глядя в пергаментный свиток, — истреблять всех королей, пока ни одного не останется на земле; клянусь вести постоянную войну с католической религией и с папским престолом; клянусь проповедовать свободу и способствовать построению всеобщей республики.
   Раздался оглушительный громовой гул; павильон содрогнулся до самого основания; из разверстого люка в полу поднялась жертва, державшая в обеих руках длинный кинжал, которым мне предстояло убить ее: это был красивый, совершенно обнаженный юноша лет шестнадцати. Я взял протянутое мне оружие и вонзил его в юное сердце. Браге подставил золотую чашу, собрал кровь, первому дал отпить мне, потом обнес всех присутствующих; каждый пил и произносил какую-то тарабарщину, которая означала следующее: «Скорее умрем, чем предадим друг друга». Платформа опустилась вместе с трупом, и Браге возобновил допрос.
   — Вы только что показали себя достойным нашего общества и увидели, что мы из той несгибаемой породы, какую хотим видеть в вас, и наши жены также безупречны в этом отношении. Спокойно ли вы относитесь к преступлениям и способны ли совершать их даже в пылу удовольствий?
   Я: — Они увеличивают мои удовольствия и вдохновляют на новые; я всегда считал убийство душой наслаждения похоти. Оно оказывает огромное воздействие на воображение, и сладострастие — ничто, если лишено этого небесного огня.
   Сенатор: — Признаете ли вы ограничения в физических наслаждениях?
   Я: — Мне неизвестно, что это такое.
   Сенатор: — Любой пол и возраст, любое состояние предмета, любая степень родства и любые способы наслаждаться им, — выходит, все это безразлично для вас?
   Я: — Не вижу никакой разницы.
   Сенатор: — Но есть же у вас предпочтение к определенным формам наслаждения?
   Я: — Да. Я особенно предпочитаю сильные способы, которые идиоты называют противоестественными, преступными, странными, скандальными, незаконными, антиобщественными и жестокими; им я отдаю предпочтение, и они всегда будут радостью в моей жизни.
   — Брат, — произнес Браге, и голос его смягчился, — займи свое место среди нас — ты принят в Общество.
   Когда я сел, Браге добавил:
   — При этом мы предполагаем, что взгляды и принципы вашей жены идентичны вашим.
   — Клянусь в этом от ее имени, — ответил я.
   — Тогда послушайте, что я вам скажу, — заговорил сенатор. — Северная Ложа, чье руководство мы представляем, имеет значительное влияние в Стокгольме, но простые, рядовые масоны не знают наших секретов, наших обычаев; они слепо верят нам и повинуются нашим приказам. Поэтому я расскажу вам, Боршан, только о двух вещах: о наших моральных принципах и намерениях.
   Мы намерены свергнуть шведского монарха, равно как и всех других монархов на земле, особенно Бурбонов. Но этим займутся наши братья в других странах — мы действуем только в своей собственной. Когда мы займем троны королей, ничто не сравнится с нашей тиранией, ни одному деспоту никогда не приходило в голову так крепко завязать глаза народу, как это сделаем мы; погруженный в абсолютное невежество, народ будет в нашей власти, кровь потечет ручьями, наши братья-масоны сделаются простыми исполнителями нашей жестокой воли, и вся власть будет сосредоточена только в наших руках; мы выбросим за борт нашего корабля всю и всяческую свободу: свобода прессы, свобода вероисповедания, да и сама свобода мысли будут запрещены и будут безжалостно подавляться, ибо если цель наша — властвовать над людьми, мы должны бояться просвещения, которое ослабляет цепи.
   Вы, Боршан. не сможете разделить с нами власть, так как этому препятствует ваше иностранное происхождение, но вам будет доверено командование войсками, а в первое время — шайками грабителей, которые скоро будут свирепствовать по всей Швеции, чтобы укрепить нашу власть над населением. Клянетесь ли вы верой и правдой служить нам, когда наступит этот час?
   — Клянусь заранее.
   — Тогда можно перейти к нашим моральным принципам. Они ужасны, брат; самое главное из моральных обязательств, которые связывают нас, не считая политических, состоит в том, что мы обмениваемся друг с другом женами, сестрами, матерями и детьми, наслаждаемся ими вперемежку в присутствии друг друга и чаще всего тем самым способом, за который Бог, как рассказывают, наказал жителей Содома. В наших оргиях участвуют жертвы обоего пола, на которых изливается ярость нашей извращенной похоти. Разделяет ли ваша жена ваши взгляды на эти мерзости и готова ли так же, как и вы, совершать их?
   — С превеликим удовольствием! — воскликнула Эмма.
   — Но это еще не все, — продолжал Браге, — дело в том, что нам по душе самые ужасные бесчинства, и не существует злодеяний, которые могут остановить нас. Очень часто в своей жестокости мы доходим до того, что грабим и убиваем прохожих на улице, отравляем колодцы и источники, — совершаем поджоги, вызываем голод и падеж скота и распространяем эпидемии среди людей — возможно, не столько ради собственного развлечения, сколько для того, чтобы настроить народ против нынешнего правительства, чтобы народ возжелал революцию, которую мы готовим. Скажите, ужасают ли вас эти вещи, или вы готовы без колебаний участвовать в программе нашего Общества?
   — Колебания были всегда чужды моему сердцу, и даже если вся вселенная будет корчиться и издыхать в моих руках, я не пролью ни единой слезы…
   За это каждый из присутствующих заключил меня в братские объятия. Потом меня попросили обнажить зад, и все по очереди наклонялись целовать его, сосать о'Дверстие, после чего впивались трепетным языком мне в рот. Эмму обнажили до пояса, повыше подняли ее юбки, закрепив их лентами на плечах, и оказали ей такие же почести; но хотя красота ее была неописуемой, не было сказано ни одного восхищенного слова: правила Общества запрещали всякие панегирики, о чем меня предупредили заранее.
   — Раздеваемся все, — скомандовал Браге, председательствующий на собрании, — и переходим в другую комнату.
   Через десять минут мы были готовы и оказались в большом зале, уставленном турецкими кушетками и большими оттоманками с ворохом подушек. В середине комнаты на постаменте стояла статуя Жака Молея.
   — Это изображение человека, — объяснил мне Браге, — за которого мы должны отомстить; пока же не наступил этот счастливый день, мы окунемся в океан наслаждений, которые он обещал всем своим собратьям.
   В этом уютном убежище, освещенном таинственным светом свечей, царила атмосфера сладострастия и вместе с тем умиротворенности. Но вот произошло какое-то общее и неуловимое движение, и в следующий момент все присутствующие сплелись в объятиях. Я приник к обольстительной Амелии; ее взгляды давно воспламеняли меня, и ей я был обязан всем своим вожделением; такое же страстное желание бросило ее ко мне еще до того, как я протянул к ней руки. Я не смогу описать вам все ее прелести, настолько я был возбужден в ту минуту. Помню только сладчайший ее ротик и неотразимый зад. Амелия наклонилась, предлагая мне алтарь, на котором — она чувствовала это — я жаждал сотворить страстную молитву, а я почувствовал, что эта бестия отдавалась мне не по обязанности, а по горячему желанию. Мысль о том, что я должен содомировать остальных женщин и их мужей в придачу, не дала мне сбросить сперму в пылавший анус Амелии, и я набросился на Стено, который совокуплялся с Эммой. Обрадованный сенатор с готовностью подставил свой мужественного вида зад, который я тем не менее скоро оставил, чтобы вкусить прелести его жены Эрнестины — красивой и сладострастной самочки, над которой трудился довольно долго. Однако тут же меня отвлекла Фрезегунда: если Эрнестина отдавалась с достоинством и изысканностью, то эта самка была насквозь пропитана неистовством и безумием. Оставив ее, я перешел к ее супругу. Пятидесятилетний Эрикссон приник к моему члену, как голубь к голубке, и с таким пылом отвечал на его порывы, что заставил меня кончить; однако Браге своим умелым языком быстро вернул ему всю энергию, которую выжали из него ягодицы Эрикссона; после чего Браге подставил мне свои прелести, и в его анусе я забыл предыдущие наслаждения. Я сношал Браге добрых полчаса без перерыва и оставил его только ради Вольфа, который в тот момент содомировал Ульрику, чей изящный зад еще прежде получил от меня порцию спермы. Вот это было восхитительно! Сколько мерзкой похоти было сосредоточено в этом создании! Эта Мессалина вобрала в себя все, что есть на земле самого сладостного, самого терпкого и пикантного. Она схватила мой член сразу после извержения, ценой невероятных усилий в мгновение ока оживила его и прижала к своему влагалищу, но я был непоколебим. Всем сердцем восприняв законы Общества, я дошел до того, что пригрозил Ульрике разоблачением, если она сию же минуту не откажется от попытки соблазнить меня: тогда разъярившаяся стерва снова воткнула мой инструмент в свой зад и задергалась в таких конвульсивных движениях, что брызги спермы полетели во все стороны.
   Пока я таким образом прочищал все присутствующие в комнате задницы, Эмма, возбужденная не менее моего, не пропустила ни одного члена; все они, в том числе и мой, посетили ее заднее отверстие; но ни один не сбросил в него семя: ведь мы имели дело с распутниками высшей пробы, и ни одно наслаждение, будь то даже необыкновенной красоты жопка, не могло заставить их расстаться со своей спермой — да, они очень дорожили ею. Скажем, каждый из них содомировал меня, но ни один не пролил ни капли драгоценной жидкости. Эрикссон, самый распутный из всей компании, мог бы, наверное, обработать человек пятнадцать подряд, не моргнув глазом. Браге, хотя был молод и пылок, также довел свою похоть до кульминации только во время особенно извращенной оргии, о которой я расскажу позже. Что же касается Стено, его пыл уже иссяк: околдованный Эммой, вернее потрясающей задницей моей обольстительной спутницы, он не смог сдержаться и залил ее потроха кипящей спермой. Четвертому сенатору, Вольфу, более остальных утонченному в своих потребностях, все еще недоставало решающего толчка для оргазма; он просто оттачивал свой инструмент и только за ужином, который вскоре объявили, я понял, в чем заключалось его пристрастие. Ужин был сервирован в другом зале, где нас обслуживали четверо красивых юношей от шестнадцати до восемнадцати лет и шестеро очаровательных девушек того же возраста, совершенно обнаженных. После обильной трапезы начались новые оргии, во время которых я составил полную картину необыкновенно извращенных страстей моих новых знакомых, будущих деспотов Швеции.
   Как вы помните, Стено сбросил заряд в зад Эммы, но тем не менее решил испытать еще один оргазм, для чего заставил одного юношу страстно целовать себя в рот и щекотать пальцем анус, а сам в это время содомировал другого. В этом и заключалась его излюбленная страсть.
   Эрикссон первым делом исполосовал плетью парочку молодых прислужников — одного самца и одну самочку, — без чего никогда не доходил до кульминации.
   Вольф велел содомировать себя и в продолжение целого часа обхаживал девятихвостой плетью зад, в который намеревался извергнуться. И я понял, что без этих предварительных упражнений его эрекция была немыслима.
   Еще более жестокий Браге добился эякуляции после того, как в полном смысле слова искалечил жертву, чей зад избрал своей мишенью.
   Все эти утехи происходили между фруктами и сыром, когда вино, вожделение, самолюбие, гордыня затуманили всем головы, когда были забыты все самые последние запреты; женщины первыми утратили над собой контроль и задали тон жестокой и кровавой оргии, которая стоила жизни шестерым жертвам.
   Когда мы собирались прощаться, Стено от имени Общества выразил удовлетворение нашим присутствием в их компании и спросил, не нуждаюсь ли я в деньгах. Я решил, что будет разумнее отказаться, по крайней мере в тот момент, и в течение недели о моих новых друзьях ничего не было слышно. Утром восьмого дня ко мне явился Стено.
   — Ночью мы собираемся совершить вылазку в город, — сообщил он. — Женщин не берем. Вы не желаете присоединиться к нам?
   — Что вы собираетесь делать?
   — Совершим несколько преступлений ради забавы: грабежи, убийства, поджоги. Одним словом, наведем ужас в городе. Так вы идете?
   — Непременно.
   — Встречаемся в восемь вечера в доме Браге в предместье, оттуда и отправимся в поход.
   Нас ожидал сытный ужин и двадцать пять здоровенных гренадеров, подобранных по размерам членов, которые должны были заняться нашими задницами, чтобы влить в нас энергию, необходимую для предстоящей экспедиции. Нас содомировали раз по сорок каждого, что было, пожалуй, многовато, во всяком случае в тот вечер я получил больше, чем за все время своего путешествия. После этого мы все почувствовали небывалый прилив сил и такое возбуждение, что не пожалели бы и самого Всевышнего, если бы он нам встретился.
   В сопровождении десятка отборных головорезов мы, как дикие фурии, прошли по улицам, в слепой злобе нападая на всех встречных: мы их грабили, затем убивали и сбрасывали трупы в каналы. Если нам попадалось что-то стоящее, прежде всего мы насиловали жертву, а уж потом предавали мучительной смерти. Мы врывались в убогие жилища, опустошая их и калеча и уничтожая все живое, совершая самые неслыханные и не имеющие еще названия отвратительные злодейства, оставляя за собой стоны умирающих, пожары и лужи крови. Нам встретился дозорный патруль, и его обратили мы в беспорядочное бегство, и только утолив свою жестокость, повернули домой, когда уже занимался рассвет над жуткими разрушениями и —бездыханными жертвами нашей безумной оргии.
   Разумеется, на следующий день в газетах было напечатано, что весь ночной кошмар был делом рук правительства и что до тех пор, пока королевская власть будет выше сената и закона, никто не сможет чувствовать себя в безопасности не только на улице, но даже за стенами своего дома. И люди верили тому, что читали, и мечтали о революции. Вот так всегда дурачат бедняг-обывателей, таким образом население в одночасье делается опорой, а затем и жертвой порочности своих вождей: народ всегда слаб и всегда глуп, порой его заставляют желать короля, порой — республику, но неизменно процветание, которое обещают вдохновители и смутьяны то при одном режиме, то при другом, оказывается всего лишь иллюзией, придуманной кучкой избранных ради своих интересов или страстей [91].
   Между тем решающий день — день выступления моих друзей — приближался. Да и в городе чувствовалось желание перемен: к этому сводились почти все разговоры, и тем не менее я оказался более проницательным политиком, чем сенаторы, и когда они уже радостно потирали руки в предвкушении победы, понял, что ветер подул в другую сторону; я часами бродил по Стокгольму, вступая в разговоры с самыми разными людьми, и обнаружил, что большинство населения останется верным королю и роялистам; из чего можно было сделать только один вывод: сенаторская революция заранее обречена на провал. Тогда, верный принципам эгоизма и злодейства, которые помогали мне всю жизнь, я решил перебежать в другой лагерь и самым бесчеловечным образом предать тех, кто оказал мне приют. Потому лишь, что они оказались слабее — в этом не было никакого сомнения; дело вовсе не в том, что на одной стороне было добро, а на другой — зло: решающим фактором выступила сила, и я хотел быть в лагере сильных. Я без колебаний остался бы с сенаторами (тем более, что они олицетворяли в моих глазах порок), будь сила на их стороне, но, увы, это было не так, и я стал предателем. Разумеется, я поступил подло — пусть будет так. Но подлость ничего для меня не значила, ибо в ней заключалось мое благосостояние и даже личная безопасность. Человек рождается искать на земле свое счастье — и иной цели у него нет; все пустые рассуждения на эту тему, все предрассудки, мешающие этому, должны быть отвергнуты, так как не уважение других делает человека счастливым; счастлив он только тогда, когда сам уважает себя, и, действуя во благо свое, каким бы путем он не добивался его, человек никогда не потеряет уважение к самому себе.
   Я попросил у Густава приватной аудиенции и, получив ее, рассказал королю обо всем; я назвал имена людей, которые поклялись свергнуть его с трона; я дал ему слово не уезжать из Стокгольма до тех пор, пока он не обнаружит заговор, и попросил не более миллиона в качестве награды, если мой донос подтвердится, если же нет, я был готов к пожизненному заключению. Бдительность монарха благодаря моим разоблачениям предотвратила катастрофу. В тот день, когда должно было начаться восстание, Густав еще до рассвета был в седле; он послал верных людей по домам заговорщиков, арестовал ненадежных военачальников, захватил арсенал и при всем при том не пролил ни капли крови. Это было совсем не то, на что я рассчитывал, заранее предвкушая кровавые последствия своего предательства. Я также встал вместе с солнцем и вышел на улицу посмотреть, как полетят головы заговорщиков, но глупый Густав лишил меня этого зрелища. И ужас охватил меня. Как жалел я о том, что порвал с теми, кто по крайней мере залил бы королевство кровью. Никогда до того я не был так разочарован: ведь этого принца обвиняли в деспотизме, а он оказался смиренным ягненком, когда я дал ему в руки средство и случай укрепить свою тиранию! И я призвал чуму на его голову!
   — Попомните мои слова, — говорил я тем немногим, кто соглашался выслушать меня, — что ваш принц ставит под угрозу свое будущее, вместо того чтобы воспользоваться этой редкой возможностью и водрузить свой скипетр на горе трупов. Коротким будет его царствование, поверьте мне, и конец его будет плачевным [92].
   Тем не менее мне не пришлось напоминать ему о его обещании: Густав сам вызвал меня во дворец и вместе с миллионом крон дал мне приказ немедленно убираться из его владений.
   — Я плачу предателям, — сказал он, — они бывают полезны, но я их презираю и, как только они сделают свое дело, предпочитаю не видеть их больше.
   Какая мне разница, подумал я, уехать или остаться, какая мне разница, будет ли этот мужлан уважать или презирать меня: он заплатил мне, и больше мне ничего от него не нужно. Что же до его слов, не ему судить меня: я получаю наслаждение от предательства и в скором времени еще немало совершу их. Вот с такими мыслями десять минут спустя я пришел к Стено.
   — Это сделала моя жена, — заявил я ему, — она — настоящее чудовище; я только что узнал обо всем и о том, что она получила деньги за свое ужасное предательство. Из-за нее я получил приказ покинуть Швецию, и мне придется его выполнить. Но прежде я бы хотел рассчитаться с ней. В городе все спокойно, и ничто не помешает нам встретиться нынче вечером и наказать злодейку. Это все, о чем я прошу вас.
   Стено согласился. Я привел Эмму на собрание Общества, ничего не сказав ей. Все присутствующие — и мужчины и женщины — яростно накинулись на нее и единодушно приговорили к самой жестокой смерти. Эмма, остолбеневшая от таких обвинений, попыталась переложить их на меня, но ее тут же заставили замолчать. Вокруг эшафота, специально воздвигнутого для ее казни, разыгрывались сладострастные сцены, а я заживо сдирал кожу с несчастной женщины и один за другим медленно поджаривал все обнажавшиеся участки ее тела. В это время меня обсасывали со всех сторон; четверых моих друзей, каждый из которых содомировал юного подростка, пороли кнутом их жены, а женщинам лизали вагину четыре девушки; пожалуй, никогда в своей жизни я не испытывал таких сладострастных оргазмов. Экзекуция закончилась, компания успокоилась, и вот тогда Амелия, жена Вольфа, отвела меня в сторону и обратилась с такими словами:
   — Мне по душе ваша твердость и решительность. Я давно заметила, что эта женщина не достойна вас, я больше подхожу вам, Боршан. Но я, наверное, удивлю вас, если попрошу дать клятву, что когда-нибудь вы также принесете меня в жертву. Мне не дает покоя эта мысль, и, думая об этом, я впадаю в исступление. Мой муж слишком любит меня, чтобы позволить себе это, а я больше не могу: с пятнадцатилетнего возраста мечта погибнуть жертвой жестоких страстей разврата сжигает мой мозг. Нет, я не хочу умереть завтра же — мое воображение еще не дошло до этого. Но умереть я хочу именно таким образом и никак иначе. Когда я думаю, что сделаюсь жертвой подобного злодейства, у меня начинает кружиться голова, и утром я вместе с вами покину Стокгольм, если вы дадите мне слово исполнить мое желание.
   Глубоко взволнованный столь необычным предложением, я заверил Амелию, что у нее не будет повода ни в чем упрекнуть меня; были сделаны все приготовления, до наступления ночи она тайком пришла ко мне, а на рассвете мы тайком уехали из города.
   Я покинул Стокгольм с несметными богатствами: много я унаследовал от жены, получил миллион от короля, а моя новая спутница отдала мне еще шестьсот тысяч франков, украденных ею у мужа.
   Санкт-Петербург стал целью нашего путешествия; мы с Амелией без колебаний выбрали, этот далекий и таинственный город. Она попросила, чтобы мы поженились, я согласился, и нет необходимости добавлять, что мы не отказывали себе абсолютно ни в чем. Мы сняли роскошный особняк в красивейшем квартале города, наняли лакеев, прислугу, экипажи, запаслись отборными винами и яствами, и скоро весь цвет общества стал почитать за честь получить приглашение в дом моей жены. Русские имеют большую слабость к развлечениям, сладострастию, роскоши, но во всем берут пример с Европы, и как только среди них появляется французский аристократ во всем своем блеске, они немедленно, сломя голову, бросаются копировать его. Министр императрицы лично явился пригласить меня нанести визит ее величеству, и, памятуя о том, что я рожден для великих приключений, я принял приглашение.