— Тогда давай угостим наших рыцарей.
   Олимпия, сообразив, о чем идет речь, объяснила недотепам, что сладости восстановят их силы. Я раздала снадобья — в такие моменты я любила играть роль радушной хозяйки, — и наши головорезы с удовольствием проглотили их.
   — Еще разок совокупимся с ними, — прошептала мне Клервиль, — когда смерть побежит по их жилам, выжмем из них последние соки, которыми Природа явно их не обидела.
   — Чудесно, — сказала я, — но вдруг яд передастся и нам?
   — Не позволяй им целовать себя в губы, пусть целуют другие места, и никакой опасности не будет, — ответила Клервиль. — Я сто раз проделывала такие вещи и, как видишь, до сих пор жива-здорова…
   Сильный характер этой женщины воодушевил меня, и никогда за всю свою жизнь я не испытывала более острого наслаждения. Мысль о том, что благодаря моему злодейству, мужчина, выйдя из моих объятий, тут же попадет в объятия смерти, эта злорадная, эта дьявольская мысль довела меня до того, что я потеряла сознание в момент оргазма.
   — Встаем и быстро уходим, — сказала я подругам, как только пришла в себя. — Не стоит оставаться в этом склепе, когда у них начнутся конвульсии.
   Мы вышли на белый свет; Рафаэль, который не участвовал в забавах и не был посвящен в наш жестокий замысел, продолжал быть нашим чичероне; что же касается десяти несчастных, которых мы оставили внизу, о них ничего больше не было слышно, хотя участь их не вызывает никаких сомнений, ибо мадам Дюран готовила надежнейшие в мире средства.
   — Насколько могу судить, дорогая, — сказала я Клер-виль, — ты настолько пропиталась пороком, что уже не можешь получить удовольствие от мужчины без того, чтобы не подумать о его смерти?
   — Как ты права, милая Жюльетта! — призналась моя подруга. — Мало кто знает, насколько глубоко пускает злодейство свои корни в нашей душе; мы настолько срастаемся с ним, что не можем без него существовать. Быть может, ты не поверишь, но я сожалею о напрасно прожитых мгновениях, когда не совершала преступлений. Любая мысль, которая приходит мне в голову, направлена на преступление, и мои руки постоянно чешутся от нетерпения и желания исполнить то, что рождает мой мозг. Ах, Жюльетта, как сладостно творить зло, как жарко вспыхивает все мое существо при мысли о том, что я безнаказанно попираю все эти смешные запреты, которые держат человека в плену. Как высоко возносимся мы, когда ломаем клетку, в которой покорно сидят другие люди, когда нарушаем их законы, профанируем их религию, оскорбляем и высмеиваем их нелепого Бога, смеемся даже над их отвратительными наставлениями, которые они осмеливаются называть священными обязанностями, возложенными на нас Природой. И сегодня я с горечью думаю о том, что не могу больше найти ничего ужасного, достойного меня; как бы ни было чудовищно мое преступление, оно непременно оказывается ниже и мельче моих стремлений. Если бы даже я могла истребить всю планету, и тогда бы я проклинала Природу за то, что она предоставила мне только один мир для утоления моих желаний.
   Беседуя таким образом, мы обошли всю местность вокруг Байи, где едва ли не на каждом шагу попадались интересные памятники славного прошлого, и наконец, по удобной тропинке, окаймленной вечнозелеными кустарниками, вышли к берегу Овернского озера. Там уже нет той вредоносной атмосферы, от которой в далеком прошлом бывало замертво падали в озеро птицы, пролетавшие над ним; состав воды также совершенно изменился, и сегодня это — совершенно здоровое место, одно из самых благоприятных для философского ума. Там Эней приносил жертвы богам подземного мира, прежде чем отправиться в путь по мрачным тропам, который предначертала ему прорицательница. Слева от озера находится гроб этой Сивиллы, и попасть туда не трудно. Это — пещера метров пятьдесят в длину, три в ширину и чуть меньше в высоту. Осмотрите внимательно это место, стряхните с себя романтические бредни, которыми напичкали нас поэты и историки, и вы без труда поймете, что эта прорицательница была не чем иным, как сводней, а ее логово служило публичным домом. Повторяю, это становится ясно из осмотра помещения, и если при этом вы вспомните Петрония, а не Вергилия, вы не сможете выйти оттуда с другим убеждением.
   На противоположном берегу, рядом с тем местом, где стоял храм Плутона, росли апельсиновые деревья, которые делали этот уголок очень живописным. Мы посетили эти развалины, сорвали несколько апельсинов и пошли назад в Поццуоли по Аппиевой дороге, по обеим сторонам которой поныне сохранились могилы. Мы не могли сдержать— удивления перед странным почтением римлян к мертвым. Мы сели возле могилы Фаустины, и Олимпия поделилась с нами следующими соображениями:
   — Я никогда не могла понять двух вещей, — так начала наша очаровательная мудрая спутница, — их уважения к мертвецам и уважения к желаниям мертвецов. Разумеется, оба эти предрассудка связаны с человеческими понятиями о бессмертии души; будь люди убежденными материалистами, будь они абсолютно убеждены, что человек — всего лишь амальгама простых материальных элементов, что смерть означает их полное разложение, тогда уважение к кусочкам разложившейся материи показалось бы настолько осязаемой глупостью, что люди перестали бы думать об этом. Однако наша гордость отказывается признать этот факт, и мы предпочитаем верить, что душа покойного кружит над его телом и ждет от живых внимания к своему отвергнутому хозяину; мы боимся оскорбить эти тени и, сами того не сознавая, впадаем еще в худшую нечестивость и полнейший абсурд. Не лучше ли сказать себе: когда мы умираем, от нас совершенно ничего не остается, и на земле мы оставляем только свои экскременты, которые когда-то сбросили под деревом, когда были живы. Тогда только мы поймем, что у нас нет никаких обязательств перед трупом, что единственное, чего он заслуживает и что необходимо сделать, скорее ради нас самих, а не ради него, — это похоронить или сжечь мертвое тело или бросить его зверям-падальщикам. А все эти почести, усыпальницы, моления и памятники предназначены вовсе не для него, все они — дань, которую глупость платит тщеславию, дань, которую напрочь отрицает философия. Мои слова противоречат всем религиозным верованиям, как древним, так и нынешним, и, разумеется, не вас надо убеждать, что нет ничего абсурднее религии, что все религии опираются на идиотские догмы о вечной неразрушимости души и о существовании Бога. Нет ни одной глупости, которую бы религия в разные времена не возводила в объект почитания, и вам известно не хуже меня, дорогие мои подруги, что в первую очередь из жизни человека следует выбросить, как ненужные и вредные, любые религиозные верования.
   — Я совершенно согласна с тобой, — сказала Клервиль, — и в то же время хочу добавить, хотя это может показаться вам невероятным, что есть распутники, которые обосновывают свои страсти именно такими верованиями. Я знала в Париже одного человека, который платил золотом за тело только что похороненного подростка — неважно, мальчика или девочки, — умершего насильственной смертью; труп доставляли к нему домой, и он вытворял всевозможные ужасы над этим не успевшим разложиться телом.
   — Давно известно, — заметила я, — что свежий труп может доставить поистине неизъяснимое удовольствие; мужчины особенно ценят судорожные сжатия мертвого ануса.
   — Действительно, — добавила Клервиль, — в этом есть нечестивость, которая подхлестывает воображение, и я обязательно испробовала бы это, если бы была мужчиной.
   — Такая прихоть, по-моему, приводит в конце концов к убийству, — сказала я, — так как, найдя в трупе весьма пикантный предмет удовольствия, человек вплотную подходит к поступку, который позволит ему разнообразить свои развлечения.
   — Возможно, — кивнула Клервиль, — но пусть этот вопрос нас не волнует. Если убийство — большое удовольствие, вы согласитесь, что оно никак не может быть большим злодеянием.
   Между тем солнце уже клонилось к западу, и мы поспешили в Поццуоли, избрав обратный путь мимо развалин виллы Цицерона.
   Вернулись мы поздно, но толпа оборванцев по-прежнему ожидала нас у дверей. Рафаэль объяснил нам, что поскольку распространился слух о том, чю мы приветливы с мужчинами, почти все живущие по соседству явились предложить свои услуги.
   — Вам нечего бояться, — прибавил наш проводник, — это приличные люди; они знают, что вы хорошо платите, и они так же хорошо будут сношать вас. У нас в стране просто смотрят на такие вещи, и вы не первые путешественницы, которые испытали крепость наших мышц.
   — День сегодня был не особенно насыщенный, — заметила Клервиль, — да и негоже нам отвергать услужливых и приятных людей. Я всегда считала, что лишние физические упражнения лучше расслабляют тело, нежели пассивный отдых, посему предлагаю заняться трудами Венеры и забыть о заботах Аполлона…
   Но к тому времени мы удовлетворили все потребности Природы и, насытившись распутством, могли окунуться только в самые глубины мерзких излишеств.
   Из сотни мужчин мы отобрали три десятка с гигантскими мужскими атрибутами; все они были не старше тридцати, и не менее тридцати сантиметров в длину были их члены; кроме них мы купили десять крестьянских девочек от семи до двенадцати лет и после роскошного и продолжительного обеда, за которым было опустошено три сотни бутылок фалернского, выстроили своих копьеносцев в цепочку: каждый стоял на коленях, вставив член в задницу впереди стоявшего, и мы обошли весь строй, заставив каждого лобзать нам ягодицы. После вступительной церемонии, когда эрекция их достигла предела, они по одному подходили к нам, вкладывали свои вздыбленные органы в руки девочек, и те направляли их в наши анусы или вагины. В следующей сцене каждая из нас взяла на себя пятерых мужчин: трое сношали нас в отверстия, двоих мы возбуждали руками, а в это время девочки, окружив нас и взобравшись на стулья, орошали наши сплетенные тела струйками мочи — такое купание, на мой взгляд, действует очень возбуждающе во время совокупления. Потом алтарями стали только наши ягодицы, все тридцать прислужников по очереди совершили содомию с каждой из нас, и в продолжение этого акта девочки беспрестанно обсасывали нам рот и клитор. Вслед за тем трое малышек лизали нам влагалище, трое целовали в губы, а остальные руками массировали мужские члены, которые извергались нам на грудь и живот; потом мы изменили композицию и заставили девочек тереть все тридцать головок о наши клиторы, по одной усадили себе на лицо и лизали им вагины или задний проход.
   После короткой передышки мы перешли к флагелляции. Сначала выпороли мужчин, которые в это время также наказывали девочек; затем велели привязать себе руки и ноги к кровати, и каждый участник выдал нам по сотне ударов; в продолжение экзекуции мы мочились в рот девочкам, стиснув бедрами их головы; потом отдали юные создания на потеху мужчинам, которые самым жестоким образом лишили их девственности в обоих местах. Вслед за тем мы сами устроили детям хорошую порку, заставив мужчин пинать и награждать увесистыми тумаками наши задницы; только доведя нас до ярости таким немилосердным обращением, они получили право еще раз совершить содомию; после чего мы подвергли девочек всевозможным унижениям: пускали им в рот газы, мочились и испражнялись на лицо и заставили проглотить все до капли. В завершение мы шелковыми бечевками привязали к потолку все фаллосы, смочили мошонки коньяком, потом поджигали их и, разогрев таким путем истощенные чресла, добились последней эякуляции.
   Мы были чужими в этом городе и, хотя имели королевскую индульгенцию и соответствующие бумаги были у нас при себе, воздержались от дальнейших утех, чтобы не настроить население против себя; щедро вознаградили всю ораву, отправили ее по домам, а сами продолжили приятную и познавательную прогулку. Совершили короткую поездку на острова Прочида и Ишиа и на следующий день возвратились в Неаполь, по дороге осмотрев еще несколько развалин, которые впечатляли своим почтенным возрастом, и множество современных загородных поместий, уютных, живописных и очаровательных.
   В наше отсутствие Фердинанд справлялся о нас, и мы поспешили рассказать ему о незабываемых впечатлениях от окрестных красот. Он с явным удовольствием выслушал нас и пригласил на ужин во дворец князя Франкавилла, богатейшего вельможи в Неаполе и в то же время отъявленнейшего либертена.
   — Невозможно представить себе, насколько он искусен в этом деле, — добавил король. — Я попрошу его не церемониться в нашем присутствии и объясню, что мы просто хотим оценить его необычные забавы с философской точки зрения.
   Во всей Италии ничто не сравнится с роскошью и величием дворца Франкавиллы; каждый день он принимал за своим столом шестьдесят гостей, которых обслуживали две сотни слуг, один краше другого. Специально для нас князь велел соорудить храм Приапа в своем саду. К этому ярко освещенному святилищу вели таинственные тропинки, обсаженные апельсиновыми и миртовыми деревьями; колонны, увитые розами и сиренью, поддерживали купол, под которым справа стоял алтарь, слева — стол на шесть персон; в середине возвышалась огромная корзина с цветами, которые были увешаны цветными лампионами и гирляндами тянулись до самого купола. Всюду, где оставалось место, группами располагались юноши, совершенно обнаженные, я насчитала их не менее трехсот. Когда мы вошли в храм, на алтаре, покрытом зеленой травой, появился Франкавилла; он остановился под символом Приапа, в честь которого мы собрались в тот вечер.
   — Многоуважаемый хозяин, — обратилась к нему королева, — мы пришли в это священное место, чтобы разделить ваши удовольствия и попытаться разгадать вашу тайну; не обращайте на нас внимания, наслаждайтесь, мы не будем мешать вам.
   Перед алтарем стояли заваленные цветами скамейки, мы сели на них, божество спустилось с алтаря, и церемония началась.
   Нашим глазам предстал соблазнительный зад Франкавиллы, двум отрокам было доверено раздвигать ягодицы и вставлять в отверстие гигантские члены, которые по очереди вламывались в святая святых князя; еще двенадцать детей готовили орудия к натиску. Ни разу за всю свою жизнь я не видела такой слаженности в действиях. Великолепнейшие мужские атрибуты переходили из рук в руки и исчезали в анусе верховного жреца, после нескольких толчков они извлекались и заменялись очередными, и все это происходило легко, изящно, без усилий и вызывало восхищение. Менее чем за два часа все три сотни членов побывали в заднице Франкавиллы; как только был извлечен самый последний, князь повернулся к нам и при помощи двух юных ганимедов выбросил из себя несколько капель мутноватого семени, сопровождая эякуляцию пронзительными криками. После чего совершенно успокоился и заговорил:
   — Мое седалище в катастрофическом состоянии, но вы хотели видеть, на что оно способно, и я удовлетворил ваше любопытство. Кстати, осмелюсь предположить, что ни одна из присутствующих дам не выдерживала подобного натиска.
   — Вы правы, — сказала Клервиль, приятно пораженная всем увиденным, — но я в любое время готова бросить вам вызов, князь, причем готова подставить хоть зад, хоть влагалище, и держу пари, что не уступлю вам.
   — Не спешите, радость моя, не спешите, — вставила Шарлотта, — вы видели лишь малую толику подвигов моего кузена, но он, не дрогнув, может выдержать десяток батальонов.
   — Пусть зовет сюда всю свою армию, — с обычным хладнокровием заявила Клервиль. — Однако, сир, ваш князь, надеюсь, не думает, что мы удовлетворимся зрелищем его подвигов?
   — Ну конечно же нет, — ответил король, — однако несмотря на вашу непревзойденную красоту, милые дамы, вы должны понять, что среди этих молодых людей не найдется ни одного, который пожелал бы даже прикоснуться к вам.
   — Отчего же? Разве у нас нет задниц?
   — Ни один, — подтвердил Франкавилла, — ни один из них не соблазнится, и даже если бы вам удалось каким-то чудом склонить кого-нибудь к этому, я ни за что больше не согласился бы подпустить вероотступника к себе.
   — Так вот почему они придерживаются вашей веры, — усмехнулась Клервиль, — но и не осуждаю вас. Однако мы рассчитываем хотя бы на ужин, раз уж вы лишаете нас плотских утех; пусть нас утешит Комус [112], если Киприда подвергает нас столь жестоким лишениям.
   — Как красиво вы изъясняетесь! — с искренним уважением воскликнул Франкавилла.
   Ганимеды скоро подали ужин, великолепнее которого вряд ли видел кто-нибудь из смертных, и за стол сели шестеро избранных: король, королева, князь, две моих сестры и я. Не буду описывать все утонченные яства, скажу лишь, что блюда и вина из всех стран земли сменяли друг друга беспрерывно и в невообразимом количестве; на меня произвел впечатление еще один факт — признак неслыханной и, конечно, чисто патрицианской роскоши: почти нетронутые блюда и напитки, чтобы освободить место для следующих, периодически вываливались в большие серебряные желоба, откуда смывались прямо в сточную канаву.
   — Этими остатками могли бы поживиться многие несчастные, — заметила Олимпия.
   — Несчастные? Наше существование на земле отрицает существование тех, кто ниже нас, — объяснил Франкавилла, — мне отвратительна сама мысль о том, что наши объедки могут кому-то облегчить участь.
   — Сердце у него настолько же твердое, насколько благороден и щедр его зад, — вставил Фердинанд.
   — Я нигде не встречала подобной расточительности, — сказала Клервиль, — но она мне нравится. Особенно я восхищена этим искусным устройством для удаления остатков пищи. Между прочим, такая трапеза еще и оттого приятна, что мы можем считать себя единственными существами, достойными жить на свете.
   — В самом деле, что значит для меня плебс, когда я имею все, что хочу? — добавил князь. — Его нищета служит еще одной приправой для моих наслаждений, и я не был бы так счастлив, если бы никто не страдал рядом; такое сравнение составляет половину удовольствия в жизни.
   — Оно очень жестокое, это сравнение, — заметила я.
   — Естественно, ибо нет ничего более жестокого, чем Природа, и тот, кто соблюдает неукоснительно, до последней буквы, ее заветы, непременно становится убийцей и злодеем [113].
   — Это хорошие и здоровые правила, — сказал Фердинанд, — но они вредят твоей репутации: если бы ты только слышал, что говорят о тебе в Неаполе…
   — Фи, я не из тех, кто принимает ложь близко к сердцу, — так ответил князь, — кроме того, репутация — это такая малость в жизни, что меня ничуть не трогает, когда толпа забавляется тем, что распускает слухи о вещах, которые доставляют мне большое удовольствие.
   — Ах, мой господин, — заговорила я нарочито назидательным тоном, — ведь к такой черствости вас привели страсти, но не через страсти выражает Природа свою волю, как хочется думать развратным личностям, подобным вам. Эти чувства суть плоды гнева Природы, и мы можем освободиться от их власти, если будем молить Предвечного о спасении, но спасение это надо заслужить. Вашу задницу ежедневно посещают три-четыре сотни фаллосов, вы бежите от исповеди, никогда не принимаете святого причастия, яростно противитесь благим намерениям и при этом собираетесь заслужить милость небесную. Нет, сударь, не таким образом можно замолить свои грехи или хотя бы добиться снисхождения. Скажите, как можно сжалиться над вами, если вы упорствуете в своих порочных делах; подумайте о том, что ждет вас в следующем мире; неужели вы, будучи свободным в выборе между добром и злом, полагаете, что справедливый Бог, который дал вам эту свободу, не накажет вас за неправедность? Неужели вы полагаете, друг мой, что лучше терпеть вечные муки, нежели поразмыслить над своей участью и пожертвовать своими гнусными наклонностями, которые даже в этой жизни доставляют вам ничтожные, мизерные удовольствия, зато приносят бесконечные и неисчислимые заботы, неприятности, огорчения и сожаления? Одним словом, разве для низменных плотских утех сотворил нас Всевышний?
   Франкавилла и король с недоумением смотрели на меня и в какой-то момент решили, что я рехнулась.
   Наконец Фердинанд нарушил тишину, наступившую после моей речи.
   — Жюльетта, — сказал он, — если вы еще не закончили свою проповедь, продолжите ее, когда нас не будет на этом свете.
   — Я дошел до такой степени нечестивости и забвения всех религиозных чувств, — добавил Франкавилла, — что мое спокойствие не сможет нарушить упоминание об этом сверхъестественном призраке, выдуманном священниками, которые зарабатывают себе на жизнь тем, что восхваляют его; но меня бросает в дрожь само его имя.
   Нам постоянно твердят, — продолжал князь, — что Бог явил себя людям. Но в чем заключалось это явление? Доказал ли он свою божественность? Сказал ли, кто он есть на самом деле? И в чем состоит его сущность? Может быть, он объяснил ясно и просто свои намерения и планы? Разве соответствует действительности то, что мы знаем с чьих-то слов о его замыслах? Конечно, нет: он только поведал нам, что он — тот, кто он есть, что он — непознанный Бог, что его пути неисповедимы и неподвластны пониманию, что он гневается, когда кто-то осмеливается вникнуть в его тайны и призывает на помощь разум, чтобы понять его или его дела. Так соответствует ли поведение этого явленного Бога тем возвышенным понятиям, которые нам внушают о его мудрости, его доброте, справедливости, благожелательности… о его высшей власти? Отнюдь; с какой бы стороны мы на него ни посмотрели, мы всегда видим его пристрастным, капризным, злобным, деспотичным, несправедливым; если порой он и делает добро некоторым людям, то для всех остальных является заклятым врагом; если он снисходит к некоторым и открывается им, то всех остальных держит в неведении относительно своих божественных замыслов. Вот вам исчерпывающий портрет вашего отвратительного Бога. Так неужели его цели несут на себе печать разума и мудрости? Ведут ли они к благосостоянию людей, которым являет себя этот сказочный призрак? Что мы видим в его заповедях? Ничего, кроме непонятных указов, смешных и столь же непонятных повелений и церемоний, недостойных властителя Природы, кроме жертвоприношений и искупления грехов, выгодных только служителям этого невыносимо скучного культа, но чрезвычайно обременительных для человечества. Более того, я вижу, что очень часто эти установления делают человеческие существа необщительными, надменными, нетерпимыми, сварливыми и жестокими по отношению к тем, кто не получил того же озарения, тех же законов и милостей от небес. И вы, Жюльетта, хотите, чтобы я боготворил этого чудовищного призрака!
   — Я бы также хотел, чтобы его боготворили, — неожиданно сказал Фердинанд. — Короли всегда поощряют религию, ибо с начала века она служит опорой тирании. В тот день, когда человек перестанет верить в Бога, он начнет истреблять своих властителей.
   — Не будем гадать, кого он захочет уничтожить первого, — заметила я, — но будьте уверены, расправившись с одним, он не замедлит поступить так же с другим. Если же на минуту вы соизволите забыть о том, что вы — деспот, и философски посмотрите на вещи, вам придется признать, что мир будет только лучше и чище, когда в нем не будет ни тиранов, ни священников — чудовищ, которые жиреют на нужде и невежестве народов и делают их еще беднее и невежественнее.
   — А ведь наша гостья не любит королей, — усмехнулся Фердинанд.
   — Так же, как и богов, — немедленно парировала я. — В моих глазах все первые — тираны, вторые — привидения, и я утверждаю, что люди не заслуживают того, чтобы их угнетали или обманывали. Природа сотворила нас свободными и атеистами. Только позже сила одолела слабость, и у нас появились короли. Глупцы начали испытывать благоговейный страх перед нахальным плутовством, и мы получили богов. Словом, во всем этом сонме я нахожу лишь отъявленных негодяев и нелепых призраков, в которых нет никакого намека на вдохновение свыше.
   — Но чем были бы люди без королей или без богов?
   — Они были бы более свободными и мудрыми, следовательно, более достойными замыслов и надежд, которые питает на их счет Природа. Ведь она создала их не для того, чтобы они прозябали под скипетром человека, который ничем не лучше их, или томились в оковах божества, которое есть всего лишь выдумка фанатиков.
   — Одну минуту, — перебил меня Франкавилла и обратился ко всем присутствующим. — я склоняюсь к мнению Жюльетты. Она права в том, что Бог не нужен, но в таком случае для людей придется найти другую узду; разумеется, она не нужна философу, но благотворна для толпы, и королевскую власть надо поддерживать оковами.
   — Между прочим, об этом я уже говорила его величеству, когда мы с ним обсуждали этот вопрос, — сказала я.
   — Стало быть, — подытожил Франкавилла, — религиозные химеры можно заменить только самым жестоким террором: избавьте людей от сверхъестественного страха перед адом, и они взбесятся, то есть на место этого страха следует поставить еще более суровые законы, которые будут направлены исключительно против народа, поскольку только низшие классы угрожают государству, только от них исходит недовольство. Богатый не боится оков, которые ему не грозят, так как, имея деньги, он в свою очередь приобретает право угнетать других. Вы никогда не встретите представителя высшего класса, который ощущал бы хоть каплю тирании, потому что он сам может быть настоящим тираном для тех, кто от него зависит. Сюзерен, понимающий это, правит с крайней жестокостью и в то же время дает возможность своим союзникам-вельможам творить в их собственных владениях все, что им захочется; он охраняет их своим влиянием и своей мощью; он должен сказать им так: «Вы также можете издавать законы, но лишь такие, которые не противоречат моим; чтобы трон мой был несокрушим, поддерживайте мою власть всей властью, которую я вам выделил, и спокойно наслаждайтесь своими привилегиями, но так, чтобы не задевать моих…»