Страница:
Мы перевязали его раны, и разговор естественным образом перешел на тему дуэли.
— Чистейшее сумасшествие, — начала Клервиль, — рисковать своей жизнью в одиночном бою с человеком, который оскорбил нас. Если этот субъект, — продолжала наша подруга, попросив позволения временно встать на точку зрения противоположного пола, чьи обязанности она могла при необходимости исполнять с большим успехом, — так вот, если этот субъект проявил ко мне явное неуважение, неужели я должен оказать ему честь и считать его достойным своим противником? Почему должен я поставить себя в положение, из которого, если к оскорблению добавится телесная рана, могу выйти изувеченным или вообще могу не выйти живым. В конце концов это я должен получить удовлетворение, так что же для этого мне надо подвергнуть опасности свою жизнь? Если же я поступлю по-другому, скажем, собираясь драться с обидчиком — а драться я обязан в любом случае, — я прикрою свою грудь кольчугой, обезопасив себя и вынудив противника только защищаться и отказаться от надежды еще раз поразить меня, так вот, если я изберу такую тактику, меня назовут подлецом и трусом: выходит, по этой логике я должен наплевать на здравый смысл и подставить себя под удар?
Поэтому я предлагаю: пусть обидчик приходит к месту дуэли голым, а оскорбленная сторона облачится в железные доспехи — этого требует разум и законы здравого смысла. Агрессор непременно должен находиться в невыгодном положении, ибо своим поступком, согласно всем существующим обычаям, он заслужил наказание от руки того, кого оскорбил; следовательно, в такой ситуации пресловутый кодекс чести надо изменить и предписать, если уж так необходима дуэль, чтобы обидчик был лишен возможности еще раз нанести вам ущерб и заботился бы только о самозащите. В самом деле, по какому праву я должен подвергаться нападению второй раз? В этом вопросе наши обычаи жестоки и несправедливы, они делают нас посмешищем большинства народов земли, которые достаточно умны, чтобы понять, что коль скоро вы вынуждены мстить за себя, вам надо делать это, не подвергая свою жизнь опасности.
— В этом наши взгляды совпадают, — сказала я, — дуэль и мне кажется смешным и абсурдным занятием, но я хотела бы добавить кое-что к тому, что вы сказали. Я нахожу глупым, когда человек рискует своей жизнью из-за оскорбления; в таких случаях разум и Природа диктуют нам единственное средство: убить врага, не давая ему шансов убить вас, в этом и будет заключаться ваше удовлетворение. Наши предки были много мудрее нас и поручали драться вместо себя другим; наемники за определенную плату выходили на бой и решали исход ссоры, то есть кто был сильнее, тот и оказывался прав; до крайней мере, при этом исключалась несправедливость и необходимость рисковать собой; хотя и в этом обычае много нелепого и абсурдного, он, конечно же, в тысячу раз предпочтительнее, чем нынешний. Здесь есть еще один унизительный момент: профессиональных бойцов, которые выходили драться за других, считали презренными и низкими существами, и сегодня мы занимаем их место; подумать только — мы рискуем навлечь на себя позор, если отказываемся играть роль этих наемников! Сколько же здесь непоследовательности и вздора! Обратившись к истокам дуэли, мы видим, что те бойцы были просто-напросто наемными убийцами, каких и сегодня можно встретить в Испании и Италии; обиженный платил им за то, что они избавляли его от недруга; 'позже, чтобы как-то смягчить этот вид убийства, обвиняемому разрешили защищаться, драться с нанятым убийцей, затем позволили нанимать другого убийцу и посылать его в бой вместо себя. Вот какой была дуэль в ее младенческие, годы, а ее колыбелью был разумный закон, позволяющий любому человеку мстить своему врагу. В наше время этот хороший обычай уступил место кодексу дуэльной чести невероятной глупости, которая до неузнаваемости искажает древний обычай и оскорбляет здравый смысл. Поэтому не следует человеку, у которого есть враг и есть хоть капелька ума, становиться на равную ногу с тем, кто, оскорбив его, тем самым унизил себя. Если оскорбленный человек непременно должен драться, ну что ж — честь есть честь, но заранее примите меры, чтобы он снова не оказался в роли побежденного, и уж если он желает сам свести счеты с негодяем, дайте ему право использовать наемных убийц, что, по словам Мольера, — самое надежное средство решить спор. Что касается людей, которые примешивают сюда вопрос чести, я нахожу их не менее смешными, чем тех, кто воображает, будто их жены — самые добродетельные на свете: и то и другое — варварские предрассудки и даже не заслуживают хладнокровного обсуждения. Честь есть химера, подкармливаемая определенными человеческими обычаями и условностями, которые всегда опирались на абсурд; если правда, что человек приобретает честь и славу, убивая врагов своей страны, значит, он не может обесчестить себя, когда уничтожает своих соотечественников, ибо никогда одинаковые дела не влекут за собой противоположные следствия: если я поступаю праведно, когда мщу за обиды, причиненные моему народу, еще справедливее я поступаю, когда расплачиваюсь за оскорбления, причиненные лично мне. Государство, которое постоянно держит несколько сотен тысяч наемных убийц для своих целей, никоим образом — ни естественным, ни узаконенным — не может наказать меня, когда я, следуя его примеру, нанимаю парочку головорезов, чтобы отомстить своим обидчикам за конкретные пакости; в конце концов обиды, причиненные нации, никогда не затрагивают отдельных людей, между тем, как те, что испытал я, касаются меня непосредственно, а это очень большая разница. Но попробуйте сказать эти слова вслух, и общество немедленно заклеймит такого человека, назовет его подлым трусом, и хорошую репутацию, завоеванную долгими годами жизни, за три минуты отберет кучка ничтожных молокососов, непроходимых и не имеющих чувства юмора идиотов, которых несколько жеманниц, достойных того, чтобы их публично отшлепали на улице, убедили в том, что нет ничего благороднее, чем рисковать своей жизнью на дуэли:
— Я абсолютно согласна с вами обеими, — заговорила Олимпия, — и надеюсь, вы не принимаете меня за одну из тех умственно неполноценных истеричек, чье мнение о мужчине зависит от его готовности из-за какого-нибудь пустяка встать на угол дуэльной площадки и строить из себя презренного гладиатора. Я презираю таких бравых и воинственных идиотов. Воинственностью можно восхищаться в мужлане или в солдате, годных только на то, чтобы целыми днями ходить с окровавленной физиономией. Но чтобы человек с положением и средствами… чтобы он оставил свой уют, свои любимые занятия и вручил свою жизнь в руки громиле, не имеющему иных талантов, кроме как резать глотки людям, который оскорбил его. Поистине достоин презрения человек, принимающий вызов на дуэль. Вот именно, презрения: существует что-то низкое в том, чтобы предоставлять другим право распорядиться вашей жизнью и рисковать, ради минутной прихоти, всеми талантами и милостями, которыми одарила вас Природа. Пора оставить эту сомнительную честь бродячим рыцарям прошлых веков: не для того рождается одаренный человек, чтобы превращаться в вульгарного гладиатора, а для того, чтобы оценить и поощрять искусства, наслаждаться ими, служить отечеству, когда придет срок, и только ради отечества проливать кровь, которая течет в его жилах. Когда такой человек имеет врага, стоящего ниже его, он может его просто убить, и Природа не дала нам иного средства избавиться от опасной обузы; если его оскорбил равный ему, пусть оба предстанут перед снисходительным судом, предъявят каждый свои претензии, и суд решит их спор: между приличными людьми не возникает разногласий, которые нельзя устранить полюбовно; неправый должен уступить — таков закон. Но кровь… проливать кровь из-за неосторожного замечания, ревности, шутки, упрека или даже из-за ссоры — это чистейший анахронизм. Дуэль не существовала до тех пор, пока кодекс чести не заменил принципы мести; только когда люди стали цивилизованными, дуэль была принята обществом. Природа и не думала вкладывать в человеческое сердце желание мстить с риском для собственной жизни, так как нет ничего мудрого и естественного в том, чтобы подставлять себя второму удару по той лишь причине, что вы получили первый. Однако очень справедливо и разумно смыть оскорбление кровью обидчика, не рискуя пролить собственную, если обидчик ниже вас, или добиться мирного решения, если он равен вам по положению. И не стоит слушать женщин; они ждут от мужчины не храбрости, а случая потешить свою гордыню и иметь возможность рассказывать направо и налево, что, мол, такой-то субъект дрался на дуэли ради их прелестей. Законы не в состоянии искоренить этот гнусный обычай, ибо закон порождает недовольство, противодействие и обиду. Только всеобщее осмеяние может похоронить его. Все женщины должны закрыть дверь перед дуэлянтом, должны пренебрегать им, высмеивать его, чтобы на него показывали пальцем и говорили: «Вот идет глупец, низкий и малодушный глупец; он взял на себя мерзкую роль наемного головореза, вообразив, будто неосторожные слова, которые уносит ветер и которые забываются минуту спустя, стоят человеческой жизни, что дается один раз. Бегите от него — он сумасшедший».
— Олимпия права, — сказала Клервиль, — этот презренный предрассудок можно истребить только таким путем. Кое-кто может возразить, что воинская доблесть исчезнет в сердце мужчины, если это случится. Ну что ж, вполне возможно, но я утверждаю, что доблесть — это достоинство дураков и не имеет никакой ценности: я не встречала ни одного умного среди храбрых людей. Цезарь был великим человеком — никто в этом не сомневается, — но боялся собственной тени; Фридрих Прусский имел разум и многие таланты, но у него тряслись поджилки, когда наступало время идти в бой. Словом, все известные мужи были трусами; даже римляне почитали страх и воздвигали ему алтари. Страх — часть Природы, он порождается извечной заботой о личной безопасности, то есть чувством самосохранения; ни одно чувство не заложено так глубоко в нашей душе той первопричиной, которая всем нам дала жизнь. Осуждать человека за то, что он боится опасности, — то же самое, что ненавидеть его за любовь к жизни. Со своей стороны я хочу заявить, что всегда питала и буду питать глубочайшее уважение к тому, кто страшится смерти, ибо такой человек обладает умом, воображением и способностью наслаждаться. В тот день, когда весь Париж клеймил позором знаменитого Ла Люцерна за то, что он исподтишка убил своего соперника, я захотела отдаться ему; я мало встречала столь приятных мужчин, и, пожалуй, ни один из них не отличался таким высокоорганизованным умом.
— Недаром говорится, — вставила я, — что чем выше человек поднимается над предрассудком, тем он делается умнее; тот же, кто заперт в клетке своих моральных принципов, всегда бесплодных и нелепых, останется таким же скучным, как и его максимы; нам, с нашим воображением, нечего делать в обществе такого моралиста.
Через несколько дней здоровье Сбригани заметно поправилось, и Клервиль сообщила мне:
— Он сегодня уже совокупился со мной. Я только что щупала его пульс и уверяю тебя, что наш друг в добром здравии; лучший признак здоровья — торчащий член, и я до сих пор вся мокрая от его спермы… Кстати, скажи мне, Жюльетта, — странным тоном продолжала эта непостижимая женщина, — правда ли, что ты сильно привязана к этому человеку?
— Он оказал мне большие услуги.
— Он только исполнял свой долг и получал за это деньги. Кажется, твоя душа начинает открываться для могучего чувства благодарности?
— Нисколько, клянусь честью.
— Ну хорошо, поживем — увидим. Я хочу сказать, что не нравится мне этот Сбригани; более того — я ему не доверяю. Когда-нибудь этот человек ограбит нас.
— Скажи прямо, что он тебе надоел, потому что доставил тебе большое удовольствие в постели, ведь ты терпеть не можешь мужчину после того, как он кончил в твоем влагалище.
— Этот субъект всегда сношал меня только в зад, вот взгляни — из меня до сих пор вытекают его соки.
— К чему же все-таки ты клонишь, дорогая?
— К тому, что пора избавиться от этого нахала.
— Ты забыла, что он из-за нас смотрел в лицо смерти?
— Ни о чем я не забыла, и это еще одна причина, чтобы я презирала его, так как такой поступок говорит о его глупости.
— И все же, что ты собираешься с ним сделать?
— Завтра он примет последнюю ложечку лекарства, а послезавтра мы его похороним.
— А у тебя что-нибудь осталось из тех замечательных снадобий, которые мы когда-то купили у мадам Дюран?
— Чуточку того, чуточку другого… И я очень хочу, чтобы твой Сбригани попробовал их.
— Ах, Клервиль, с годами ты не исправляться, ты, видимо, всегда останешься отъявленной ведьмой. Но что скажет сестрица Олимпия?
— Пусть говорит, что хочет. Если меня подмывает совершить преступление, в моем сердце нет заботы о репутации.
Я согласилась; да и могла ли я остаться равнодушной к злодейству? Настолько дорого мне все, что несет на себе его печать, что я, не раздумывая, припадаю к нему, как к живительному источнику. Итак, я использовала этого итальянца — скорее из нужды, нежели из привязанности. Клервиль обещала взять на себя все повседневные заботы, которыми занимался он, и на этом полезность Сбригани была исчерпана: я дала согласие на его уничтожение. Олимпия также не возражала, и на следующий день, выпив ад из рук Клервиль, Сбригани отправился в ад сообщать демонам о том, что дух зла, скрывающийся в теле живой женщины, в тысячу раз опаснее, чем тот, которым священники и поэты населили Тартар. Завершив эту операцию, мы отправились осматривать окрестности Неаполя.
Нигде в Европе Природа не выражает себя с такой мощью и в таком великолепии, как под Неаполем; эта роскошь резко отличается от унылой меланхолической красоты Ломбардской долины, которая вызывает в душе какое-то оцепенение. Напротив, все здесь приводит вас в смятение: вулканы и другие катаклизмы вечно преступной Природы постоянно тревожат человеческий дух, делая его способным на великие дела и на бурные страсти.
— Все это мы, — сказала я подругам, окидывая взглядом окружающий пейзаж, — а добродетельные люди похожи на те плоские равнины Пьемонта, которые удручают взор скучным однообразием. Если хорошенько рассмотреть эту необыкновенную местность, можно подумать, что когда-то в далеком прошлом она представляла собой один огромный вулкан, ибо куда ни шагнешь, всюду видишь здесь следы грандиозной катастрофы. Даже Природа нередко предается безумствам, так как же нам не брать с нее пример! Мы ступаем прямо по сольфатаре [104], которая есть убедительное доказательство моих слов.
По извилистой дороге, с обеих сторон окруженной живописными, беспрерывно меняющимися пейзажами, мы дошли до Поццуоли [105], откуда хорошо виден Низида, маленький очаровательный островок, куда удалился Брут после того, как убил Цезаря. Это было бы самое лучшее место для наших излюбленных забав; там, наверное, можно было чувствовать себя словно на самом краю света и творить все, что захочешь, отгородившись от нескромных взоров непроницаемой зеленой стеной, ведь ничто так не требуется воображению, ничто так не вдохновляет его, как таинственная тишина и уединение. Немного дальше, за бухтой, можно было различить два мыса, Сорренто и Масса, — загадочные развалины, остатки благородных построек, а за ними — цветущие холмы, навевающие негу и истому.
Поццуоли, куда мы вернулись пообедать, ничем не выдает былого своего величия, но остается одним из красивейших мест во всем Неаполитанском королевстве. Однако невежественные жители городка даже не подозревают о своем счастье, а леность делает их еще грубее и нахальнее.
Когда мы подошли к гостинице, нас окружила целая толпа жаждущих показать нам местные достопримечательности.
— Вот что, дети, — сказала Олимпия, закрывая дверь, после того, как дюжина молодых и здоровых мошенников протолкалась гурьбой в наши комнаты, — мы отберем только тех, у кого есть кое-что между ног. Показывайте свои сокровища, а мы поглядим.
Мы бесцеремонно спускали с них штаны, щупали, взвешивали на ладони их атрибуты; шестеро показались нам достойными участвовать в утехах, но только один — смешной увалень, одетый в лохмотья, чей левиафан невероятной толщины торчал сантиметров на тридцать, — удостоился чести быть нашим проводником после того, как удовлетворил нас всех троих подряд. Мы назвали его Рафаэль.
Первым делом он повел нас в храм Сераписа [106], впечатляющие руины которого свидетельствуют о том, что это было некогда великолепное и грандиозное сооружение. Мы осмотрели соседние достопримечательности и во всем увидели бесспорное свидетельство величия и вкуса древних греков и римлян, которые, ярким светом осветив мир на краткий миг, погасли и исчезли, как исчезнут и нынешние завоеватели и повелители народов и умов.
Нашим глазам предстали остатки монумента гордыне и суеверию. Трасилл [107]предсказал, что Калигула не наденет пурпурную императорскую тогу, пока не перейдет из Байи [108]в Путеоли по мосту. Будущий император приказал расставить, вплотную друг к другу, множество кораблей на расстоянии двух лиг и прошел по ним во главе своей армии. Конечно, это было сумасбродство, но сумасбродство великого человека; а злодейство Калигулы, ставшее эпохой в истории, указывает на его необузданный темперамент и величие души.
От моста Калигулы Рафаэль повел нас в Кум и неподалеку от развалин этого города показал нам место, где стоял дом, принадлежавший Лукуллу [109]. Мы долго молча смотрели на руины и размышляли об этом славном жизнелюбце.
— Его уже нет… еще немного — еще несколько месяцев, несколько лет — уйдем и мы; ножницы судьбы не щадят никого — ни богача, ни бедняка, ни доброго человека, ни злодея… Давайте же радоваться и собирать цветы, пока перед нами расстилается эта дорога, которая, увы, скоро кончится; по крайней мере, пусть будет из золота и шелка нить наших дней, которую прядет эта мрачная шлюха — судьба.
Мы бродили по развалинам Кума, где наше внимание особенно привлекли остатки храма Аполлона, построенного Дедалом, когда, спасаясь от гнева Миноса, он поселился в этом городе.
Оттуда мы направились в Байу и прошли через деревушку Баули, куда поэты поместили Елисейские Поля [110].
— Давайте навестим подземный мир, — мечтательно проговорила Клервиль, глядя в темные воды реки Ахеронт, которая протекает около Баули, — хоть краешком глаза взглянем на муки проклятых грешников и, может быть, сделаем их еще сильнее. Если бы только я была Прозерпиной [111]… Однако, коль скоро мне суждено созерцать земные бедствия, я могу считать себя счастливейшей из живых женщин.
В этой долине царит вечная весна. Среди виноградников и тополей, то там, то сям, видны невысокие холмики, куда зарывали погребальные урны, а Харон, вне всякого сомнения, обитал на мысе Мизенум. В этом не трудно убедиться, если иметь воображение. Это чудесная часть нашего разума оживляет все, к чему прикасается, и истина, всегда плетущаяся в хвосте у иллюзии, совсем не нужна тому, кто может творить и украшать свой собственный мир.
Рядом с деревушкой Баули путешественник видит остатки сотен соединенных друг с другом комнат; когда-то все это сооружение называлось тюрьмой Нерона, и далеко отсюда разносились стоны жертв похоти и жестокости этого злодея.
Немного дальше располагается красивое искусственное озеро, вырытое по приказанию Марка Агриппы для флота, который находил убежище в бухте мыса Мизенум. Этот мыс образует удобную гавань, которую высоко ценили древнеримские адмиралы. Там стояли корабли Плиния, когда извержение Везувия стоило ему жизни. Даже по развалинам видно, каким большим был этот древний город. Отсюда можно пройти прямо в Баули, жители которого хвастаются могилой Агриппины. У берега этого города потерпел крушение корабль с матерью Нерона — таким образом император рассчитывал избавиться от нее. Однако план его не удался: возвращаясь с празднеств в Байе, Агриппина и ее служанки успели прыгнуть в воду до того, как судно перевернулось, и в темноте императрица сумела доплыть до берега и добраться затем домой. Об этом пишет Тацит, и у него нет ни слова в поддержку легенды о том, что эта знаменитая женщина древности похоронена в Баули.
Вспомнив великого императора, Клервиль заметила:
— Я восхищена замыслом Нерона расправиться со своей матерью. В нем чувствуется жестокость, коварство, презрение ко всем добродетелям. Он страстно любил Агриппину; Свето-ний уверяет нас, что император часто мастурбировал, думая о ней… и в конце концов убил ее. Позволь мне почтить твою память, великий Нерон! Будь ты жив сегодня, я бы боготворила тебя, но все равно ты навсегда останешься для меня примером.
После этого забавного панегирика мы пошли по берегу, славившемуся в старину обилием великолепных вилл, а сегодня в том, что от них сохранилось, живут несколько бедных рыбаков. Там же бросается в глаза крепость, которая защищала побережье. Еще немного, и мы оказались на том месте, где когда-то пышным цветом процветала Байа, обитель наслаждения и разврата, где древние римляне предавались самым похотливым и извращенным забавам. Представляю, как весело жилось в этом чудесном городе, прикрытом горами от северных ветров и открытом к югу, к солнцу — истоку жизнетворного тепла и союзнику естественных страстей, — которое ласкает своими священными чудодейственными лучами счастливых обитателей этой прекрасной страны. Несмотря на все конвульсии, веками сотрясавшие эту землю, здесь до сих пор можно вдыхать мягкий и сладострастный воздух, который есть отрава для строгой морали и добродетели и изысканная пища для порока и так называемых преступлений похоти. По этому поводу, друзья, вы можете процитировать мне гневные инвективы Сенеки, но этот суровый моралист ничего не мог поделать с неодолимым влиянием Природы, и его соотечественники, читая его труды, самым беспардонным образом нарушали его заповеди.
От некогда великой Байи ныне осталась одна-единственная скособочившаяся рыбацкая хижина да еще несколько огромных живописно разбросанных камней — тусклая печать былого величия.
Конечно же, любимым божеством столь развратного города была Венера. Развалины ее храма видны до сих пор, но они в таком ветхом состоянии, что трудно судить по ним о его прошлом облике. Сохранились подземные переходы, мрачные таинственные коридоры, указывающие на то, что эти помещения служили для тайных церемоний. Огонь пробежал по нашим жилам, когда мы спустились вниз; Олимпия прижалась ко мне, и я увидела в ее глазах вожделение.
— Рафаэль, — позвала Клервиль, — мы должны совершить службу в этом священном месте.
— Так ведь вы выжали меня как губку, — ответил наш проводник, — а от ползания по этим развалинам у меня и ноги уже не ходят. Правда, я знаю здесь, неподалеку, четверых или пятерых рыбаков, которые придутся вам по вкусу.
Не прошло и шести минут, как он привел с собой очень грязную и неряшливую, но весьма многочисленную компанию.
Ослепленные похотью, которая буквально пожирала наши внутренности, мы, не раздумывая, сломя голову, бросились в это рискованное предприятие. В самом деле, что могли сделать в этом уединенном полутемном месте трое женщин против десятка нахальных и возбужденных мужчин? Вдохновленные богиней, которая всегда оберегает порок, мы мужественно встретили натиск.
— Друзья, — заговорила Олимпия по-итальянски, — мы не захотели завершить экскурсию в святилище Венеры без того, чтобы не принести ей жертву. Вы не хотите послужить ее жрицам?
— Почему бы нет? — с вызовом ответил один из мужланов, задирая юбки Олимпии.
— Давай скорее изнасилуем их, — добавил второй, хватая меня.
Однако семеро оставшихся не у дел уже начали доставать ножи, и я поспешила убедить их, что при определенной ловкости каждая из нас вполне может принять сразу троих. Я подала пример: один овладел моим влагалищем, второму я подставила зад, третий член взяла в рот; мои подруги сделали то же самое. Уставший Рафаэль стоял и наблюдал, как мы, словно солдатские шлюхи, обслуживаем эту толпу. Вы не имеете никакого представления о толщине неаполитанских членов; хотя мы и обещали сосать третьего, ему пришлось удовлетвориться ласками наших рук: ни одна из нас не смогла обхватить орган губами. Утолив первый приступ голода в одном месте, наши мужчины переходили к другому, и в результате каждый из них совокупился с нами спереди и сзади и испытал по меньшей мере три извержения. Полумрак, царивший в этих катакомбах, память о таинственных мистериях, происходивших здесь, сам вид наших партнеров — все это невероятно возбуждало нас, и мы, все трое, воспылали желанием совершить что-нибудь ужасное, Но как могли мы это сделать, будучи слабой стороной?
— У тебя есть с собой леденцы? — шепотом спросила я у Клервиль.
— Да, — ответила она. — Я никогда не выхожу без оружия.
— Чистейшее сумасшествие, — начала Клервиль, — рисковать своей жизнью в одиночном бою с человеком, который оскорбил нас. Если этот субъект, — продолжала наша подруга, попросив позволения временно встать на точку зрения противоположного пола, чьи обязанности она могла при необходимости исполнять с большим успехом, — так вот, если этот субъект проявил ко мне явное неуважение, неужели я должен оказать ему честь и считать его достойным своим противником? Почему должен я поставить себя в положение, из которого, если к оскорблению добавится телесная рана, могу выйти изувеченным или вообще могу не выйти живым. В конце концов это я должен получить удовлетворение, так что же для этого мне надо подвергнуть опасности свою жизнь? Если же я поступлю по-другому, скажем, собираясь драться с обидчиком — а драться я обязан в любом случае, — я прикрою свою грудь кольчугой, обезопасив себя и вынудив противника только защищаться и отказаться от надежды еще раз поразить меня, так вот, если я изберу такую тактику, меня назовут подлецом и трусом: выходит, по этой логике я должен наплевать на здравый смысл и подставить себя под удар?
Поэтому я предлагаю: пусть обидчик приходит к месту дуэли голым, а оскорбленная сторона облачится в железные доспехи — этого требует разум и законы здравого смысла. Агрессор непременно должен находиться в невыгодном положении, ибо своим поступком, согласно всем существующим обычаям, он заслужил наказание от руки того, кого оскорбил; следовательно, в такой ситуации пресловутый кодекс чести надо изменить и предписать, если уж так необходима дуэль, чтобы обидчик был лишен возможности еще раз нанести вам ущерб и заботился бы только о самозащите. В самом деле, по какому праву я должен подвергаться нападению второй раз? В этом вопросе наши обычаи жестоки и несправедливы, они делают нас посмешищем большинства народов земли, которые достаточно умны, чтобы понять, что коль скоро вы вынуждены мстить за себя, вам надо делать это, не подвергая свою жизнь опасности.
— В этом наши взгляды совпадают, — сказала я, — дуэль и мне кажется смешным и абсурдным занятием, но я хотела бы добавить кое-что к тому, что вы сказали. Я нахожу глупым, когда человек рискует своей жизнью из-за оскорбления; в таких случаях разум и Природа диктуют нам единственное средство: убить врага, не давая ему шансов убить вас, в этом и будет заключаться ваше удовлетворение. Наши предки были много мудрее нас и поручали драться вместо себя другим; наемники за определенную плату выходили на бой и решали исход ссоры, то есть кто был сильнее, тот и оказывался прав; до крайней мере, при этом исключалась несправедливость и необходимость рисковать собой; хотя и в этом обычае много нелепого и абсурдного, он, конечно же, в тысячу раз предпочтительнее, чем нынешний. Здесь есть еще один унизительный момент: профессиональных бойцов, которые выходили драться за других, считали презренными и низкими существами, и сегодня мы занимаем их место; подумать только — мы рискуем навлечь на себя позор, если отказываемся играть роль этих наемников! Сколько же здесь непоследовательности и вздора! Обратившись к истокам дуэли, мы видим, что те бойцы были просто-напросто наемными убийцами, каких и сегодня можно встретить в Испании и Италии; обиженный платил им за то, что они избавляли его от недруга; 'позже, чтобы как-то смягчить этот вид убийства, обвиняемому разрешили защищаться, драться с нанятым убийцей, затем позволили нанимать другого убийцу и посылать его в бой вместо себя. Вот какой была дуэль в ее младенческие, годы, а ее колыбелью был разумный закон, позволяющий любому человеку мстить своему врагу. В наше время этот хороший обычай уступил место кодексу дуэльной чести невероятной глупости, которая до неузнаваемости искажает древний обычай и оскорбляет здравый смысл. Поэтому не следует человеку, у которого есть враг и есть хоть капелька ума, становиться на равную ногу с тем, кто, оскорбив его, тем самым унизил себя. Если оскорбленный человек непременно должен драться, ну что ж — честь есть честь, но заранее примите меры, чтобы он снова не оказался в роли побежденного, и уж если он желает сам свести счеты с негодяем, дайте ему право использовать наемных убийц, что, по словам Мольера, — самое надежное средство решить спор. Что касается людей, которые примешивают сюда вопрос чести, я нахожу их не менее смешными, чем тех, кто воображает, будто их жены — самые добродетельные на свете: и то и другое — варварские предрассудки и даже не заслуживают хладнокровного обсуждения. Честь есть химера, подкармливаемая определенными человеческими обычаями и условностями, которые всегда опирались на абсурд; если правда, что человек приобретает честь и славу, убивая врагов своей страны, значит, он не может обесчестить себя, когда уничтожает своих соотечественников, ибо никогда одинаковые дела не влекут за собой противоположные следствия: если я поступаю праведно, когда мщу за обиды, причиненные моему народу, еще справедливее я поступаю, когда расплачиваюсь за оскорбления, причиненные лично мне. Государство, которое постоянно держит несколько сотен тысяч наемных убийц для своих целей, никоим образом — ни естественным, ни узаконенным — не может наказать меня, когда я, следуя его примеру, нанимаю парочку головорезов, чтобы отомстить своим обидчикам за конкретные пакости; в конце концов обиды, причиненные нации, никогда не затрагивают отдельных людей, между тем, как те, что испытал я, касаются меня непосредственно, а это очень большая разница. Но попробуйте сказать эти слова вслух, и общество немедленно заклеймит такого человека, назовет его подлым трусом, и хорошую репутацию, завоеванную долгими годами жизни, за три минуты отберет кучка ничтожных молокососов, непроходимых и не имеющих чувства юмора идиотов, которых несколько жеманниц, достойных того, чтобы их публично отшлепали на улице, убедили в том, что нет ничего благороднее, чем рисковать своей жизнью на дуэли:
— Я абсолютно согласна с вами обеими, — заговорила Олимпия, — и надеюсь, вы не принимаете меня за одну из тех умственно неполноценных истеричек, чье мнение о мужчине зависит от его готовности из-за какого-нибудь пустяка встать на угол дуэльной площадки и строить из себя презренного гладиатора. Я презираю таких бравых и воинственных идиотов. Воинственностью можно восхищаться в мужлане или в солдате, годных только на то, чтобы целыми днями ходить с окровавленной физиономией. Но чтобы человек с положением и средствами… чтобы он оставил свой уют, свои любимые занятия и вручил свою жизнь в руки громиле, не имеющему иных талантов, кроме как резать глотки людям, который оскорбил его. Поистине достоин презрения человек, принимающий вызов на дуэль. Вот именно, презрения: существует что-то низкое в том, чтобы предоставлять другим право распорядиться вашей жизнью и рисковать, ради минутной прихоти, всеми талантами и милостями, которыми одарила вас Природа. Пора оставить эту сомнительную честь бродячим рыцарям прошлых веков: не для того рождается одаренный человек, чтобы превращаться в вульгарного гладиатора, а для того, чтобы оценить и поощрять искусства, наслаждаться ими, служить отечеству, когда придет срок, и только ради отечества проливать кровь, которая течет в его жилах. Когда такой человек имеет врага, стоящего ниже его, он может его просто убить, и Природа не дала нам иного средства избавиться от опасной обузы; если его оскорбил равный ему, пусть оба предстанут перед снисходительным судом, предъявят каждый свои претензии, и суд решит их спор: между приличными людьми не возникает разногласий, которые нельзя устранить полюбовно; неправый должен уступить — таков закон. Но кровь… проливать кровь из-за неосторожного замечания, ревности, шутки, упрека или даже из-за ссоры — это чистейший анахронизм. Дуэль не существовала до тех пор, пока кодекс чести не заменил принципы мести; только когда люди стали цивилизованными, дуэль была принята обществом. Природа и не думала вкладывать в человеческое сердце желание мстить с риском для собственной жизни, так как нет ничего мудрого и естественного в том, чтобы подставлять себя второму удару по той лишь причине, что вы получили первый. Однако очень справедливо и разумно смыть оскорбление кровью обидчика, не рискуя пролить собственную, если обидчик ниже вас, или добиться мирного решения, если он равен вам по положению. И не стоит слушать женщин; они ждут от мужчины не храбрости, а случая потешить свою гордыню и иметь возможность рассказывать направо и налево, что, мол, такой-то субъект дрался на дуэли ради их прелестей. Законы не в состоянии искоренить этот гнусный обычай, ибо закон порождает недовольство, противодействие и обиду. Только всеобщее осмеяние может похоронить его. Все женщины должны закрыть дверь перед дуэлянтом, должны пренебрегать им, высмеивать его, чтобы на него показывали пальцем и говорили: «Вот идет глупец, низкий и малодушный глупец; он взял на себя мерзкую роль наемного головореза, вообразив, будто неосторожные слова, которые уносит ветер и которые забываются минуту спустя, стоят человеческой жизни, что дается один раз. Бегите от него — он сумасшедший».
— Олимпия права, — сказала Клервиль, — этот презренный предрассудок можно истребить только таким путем. Кое-кто может возразить, что воинская доблесть исчезнет в сердце мужчины, если это случится. Ну что ж, вполне возможно, но я утверждаю, что доблесть — это достоинство дураков и не имеет никакой ценности: я не встречала ни одного умного среди храбрых людей. Цезарь был великим человеком — никто в этом не сомневается, — но боялся собственной тени; Фридрих Прусский имел разум и многие таланты, но у него тряслись поджилки, когда наступало время идти в бой. Словом, все известные мужи были трусами; даже римляне почитали страх и воздвигали ему алтари. Страх — часть Природы, он порождается извечной заботой о личной безопасности, то есть чувством самосохранения; ни одно чувство не заложено так глубоко в нашей душе той первопричиной, которая всем нам дала жизнь. Осуждать человека за то, что он боится опасности, — то же самое, что ненавидеть его за любовь к жизни. Со своей стороны я хочу заявить, что всегда питала и буду питать глубочайшее уважение к тому, кто страшится смерти, ибо такой человек обладает умом, воображением и способностью наслаждаться. В тот день, когда весь Париж клеймил позором знаменитого Ла Люцерна за то, что он исподтишка убил своего соперника, я захотела отдаться ему; я мало встречала столь приятных мужчин, и, пожалуй, ни один из них не отличался таким высокоорганизованным умом.
— Недаром говорится, — вставила я, — что чем выше человек поднимается над предрассудком, тем он делается умнее; тот же, кто заперт в клетке своих моральных принципов, всегда бесплодных и нелепых, останется таким же скучным, как и его максимы; нам, с нашим воображением, нечего делать в обществе такого моралиста.
Через несколько дней здоровье Сбригани заметно поправилось, и Клервиль сообщила мне:
— Он сегодня уже совокупился со мной. Я только что щупала его пульс и уверяю тебя, что наш друг в добром здравии; лучший признак здоровья — торчащий член, и я до сих пор вся мокрая от его спермы… Кстати, скажи мне, Жюльетта, — странным тоном продолжала эта непостижимая женщина, — правда ли, что ты сильно привязана к этому человеку?
— Он оказал мне большие услуги.
— Он только исполнял свой долг и получал за это деньги. Кажется, твоя душа начинает открываться для могучего чувства благодарности?
— Нисколько, клянусь честью.
— Ну хорошо, поживем — увидим. Я хочу сказать, что не нравится мне этот Сбригани; более того — я ему не доверяю. Когда-нибудь этот человек ограбит нас.
— Скажи прямо, что он тебе надоел, потому что доставил тебе большое удовольствие в постели, ведь ты терпеть не можешь мужчину после того, как он кончил в твоем влагалище.
— Этот субъект всегда сношал меня только в зад, вот взгляни — из меня до сих пор вытекают его соки.
— К чему же все-таки ты клонишь, дорогая?
— К тому, что пора избавиться от этого нахала.
— Ты забыла, что он из-за нас смотрел в лицо смерти?
— Ни о чем я не забыла, и это еще одна причина, чтобы я презирала его, так как такой поступок говорит о его глупости.
— И все же, что ты собираешься с ним сделать?
— Завтра он примет последнюю ложечку лекарства, а послезавтра мы его похороним.
— А у тебя что-нибудь осталось из тех замечательных снадобий, которые мы когда-то купили у мадам Дюран?
— Чуточку того, чуточку другого… И я очень хочу, чтобы твой Сбригани попробовал их.
— Ах, Клервиль, с годами ты не исправляться, ты, видимо, всегда останешься отъявленной ведьмой. Но что скажет сестрица Олимпия?
— Пусть говорит, что хочет. Если меня подмывает совершить преступление, в моем сердце нет заботы о репутации.
Я согласилась; да и могла ли я остаться равнодушной к злодейству? Настолько дорого мне все, что несет на себе его печать, что я, не раздумывая, припадаю к нему, как к живительному источнику. Итак, я использовала этого итальянца — скорее из нужды, нежели из привязанности. Клервиль обещала взять на себя все повседневные заботы, которыми занимался он, и на этом полезность Сбригани была исчерпана: я дала согласие на его уничтожение. Олимпия также не возражала, и на следующий день, выпив ад из рук Клервиль, Сбригани отправился в ад сообщать демонам о том, что дух зла, скрывающийся в теле живой женщины, в тысячу раз опаснее, чем тот, которым священники и поэты населили Тартар. Завершив эту операцию, мы отправились осматривать окрестности Неаполя.
Нигде в Европе Природа не выражает себя с такой мощью и в таком великолепии, как под Неаполем; эта роскошь резко отличается от унылой меланхолической красоты Ломбардской долины, которая вызывает в душе какое-то оцепенение. Напротив, все здесь приводит вас в смятение: вулканы и другие катаклизмы вечно преступной Природы постоянно тревожат человеческий дух, делая его способным на великие дела и на бурные страсти.
— Все это мы, — сказала я подругам, окидывая взглядом окружающий пейзаж, — а добродетельные люди похожи на те плоские равнины Пьемонта, которые удручают взор скучным однообразием. Если хорошенько рассмотреть эту необыкновенную местность, можно подумать, что когда-то в далеком прошлом она представляла собой один огромный вулкан, ибо куда ни шагнешь, всюду видишь здесь следы грандиозной катастрофы. Даже Природа нередко предается безумствам, так как же нам не брать с нее пример! Мы ступаем прямо по сольфатаре [104], которая есть убедительное доказательство моих слов.
По извилистой дороге, с обеих сторон окруженной живописными, беспрерывно меняющимися пейзажами, мы дошли до Поццуоли [105], откуда хорошо виден Низида, маленький очаровательный островок, куда удалился Брут после того, как убил Цезаря. Это было бы самое лучшее место для наших излюбленных забав; там, наверное, можно было чувствовать себя словно на самом краю света и творить все, что захочешь, отгородившись от нескромных взоров непроницаемой зеленой стеной, ведь ничто так не требуется воображению, ничто так не вдохновляет его, как таинственная тишина и уединение. Немного дальше, за бухтой, можно было различить два мыса, Сорренто и Масса, — загадочные развалины, остатки благородных построек, а за ними — цветущие холмы, навевающие негу и истому.
Поццуоли, куда мы вернулись пообедать, ничем не выдает былого своего величия, но остается одним из красивейших мест во всем Неаполитанском королевстве. Однако невежественные жители городка даже не подозревают о своем счастье, а леность делает их еще грубее и нахальнее.
Когда мы подошли к гостинице, нас окружила целая толпа жаждущих показать нам местные достопримечательности.
— Вот что, дети, — сказала Олимпия, закрывая дверь, после того, как дюжина молодых и здоровых мошенников протолкалась гурьбой в наши комнаты, — мы отберем только тех, у кого есть кое-что между ног. Показывайте свои сокровища, а мы поглядим.
Мы бесцеремонно спускали с них штаны, щупали, взвешивали на ладони их атрибуты; шестеро показались нам достойными участвовать в утехах, но только один — смешной увалень, одетый в лохмотья, чей левиафан невероятной толщины торчал сантиметров на тридцать, — удостоился чести быть нашим проводником после того, как удовлетворил нас всех троих подряд. Мы назвали его Рафаэль.
Первым делом он повел нас в храм Сераписа [106], впечатляющие руины которого свидетельствуют о том, что это было некогда великолепное и грандиозное сооружение. Мы осмотрели соседние достопримечательности и во всем увидели бесспорное свидетельство величия и вкуса древних греков и римлян, которые, ярким светом осветив мир на краткий миг, погасли и исчезли, как исчезнут и нынешние завоеватели и повелители народов и умов.
Нашим глазам предстали остатки монумента гордыне и суеверию. Трасилл [107]предсказал, что Калигула не наденет пурпурную императорскую тогу, пока не перейдет из Байи [108]в Путеоли по мосту. Будущий император приказал расставить, вплотную друг к другу, множество кораблей на расстоянии двух лиг и прошел по ним во главе своей армии. Конечно, это было сумасбродство, но сумасбродство великого человека; а злодейство Калигулы, ставшее эпохой в истории, указывает на его необузданный темперамент и величие души.
От моста Калигулы Рафаэль повел нас в Кум и неподалеку от развалин этого города показал нам место, где стоял дом, принадлежавший Лукуллу [109]. Мы долго молча смотрели на руины и размышляли об этом славном жизнелюбце.
— Его уже нет… еще немного — еще несколько месяцев, несколько лет — уйдем и мы; ножницы судьбы не щадят никого — ни богача, ни бедняка, ни доброго человека, ни злодея… Давайте же радоваться и собирать цветы, пока перед нами расстилается эта дорога, которая, увы, скоро кончится; по крайней мере, пусть будет из золота и шелка нить наших дней, которую прядет эта мрачная шлюха — судьба.
Мы бродили по развалинам Кума, где наше внимание особенно привлекли остатки храма Аполлона, построенного Дедалом, когда, спасаясь от гнева Миноса, он поселился в этом городе.
Оттуда мы направились в Байу и прошли через деревушку Баули, куда поэты поместили Елисейские Поля [110].
— Давайте навестим подземный мир, — мечтательно проговорила Клервиль, глядя в темные воды реки Ахеронт, которая протекает около Баули, — хоть краешком глаза взглянем на муки проклятых грешников и, может быть, сделаем их еще сильнее. Если бы только я была Прозерпиной [111]… Однако, коль скоро мне суждено созерцать земные бедствия, я могу считать себя счастливейшей из живых женщин.
В этой долине царит вечная весна. Среди виноградников и тополей, то там, то сям, видны невысокие холмики, куда зарывали погребальные урны, а Харон, вне всякого сомнения, обитал на мысе Мизенум. В этом не трудно убедиться, если иметь воображение. Это чудесная часть нашего разума оживляет все, к чему прикасается, и истина, всегда плетущаяся в хвосте у иллюзии, совсем не нужна тому, кто может творить и украшать свой собственный мир.
Рядом с деревушкой Баули путешественник видит остатки сотен соединенных друг с другом комнат; когда-то все это сооружение называлось тюрьмой Нерона, и далеко отсюда разносились стоны жертв похоти и жестокости этого злодея.
Немного дальше располагается красивое искусственное озеро, вырытое по приказанию Марка Агриппы для флота, который находил убежище в бухте мыса Мизенум. Этот мыс образует удобную гавань, которую высоко ценили древнеримские адмиралы. Там стояли корабли Плиния, когда извержение Везувия стоило ему жизни. Даже по развалинам видно, каким большим был этот древний город. Отсюда можно пройти прямо в Баули, жители которого хвастаются могилой Агриппины. У берега этого города потерпел крушение корабль с матерью Нерона — таким образом император рассчитывал избавиться от нее. Однако план его не удался: возвращаясь с празднеств в Байе, Агриппина и ее служанки успели прыгнуть в воду до того, как судно перевернулось, и в темноте императрица сумела доплыть до берега и добраться затем домой. Об этом пишет Тацит, и у него нет ни слова в поддержку легенды о том, что эта знаменитая женщина древности похоронена в Баули.
Вспомнив великого императора, Клервиль заметила:
— Я восхищена замыслом Нерона расправиться со своей матерью. В нем чувствуется жестокость, коварство, презрение ко всем добродетелям. Он страстно любил Агриппину; Свето-ний уверяет нас, что император часто мастурбировал, думая о ней… и в конце концов убил ее. Позволь мне почтить твою память, великий Нерон! Будь ты жив сегодня, я бы боготворила тебя, но все равно ты навсегда останешься для меня примером.
После этого забавного панегирика мы пошли по берегу, славившемуся в старину обилием великолепных вилл, а сегодня в том, что от них сохранилось, живут несколько бедных рыбаков. Там же бросается в глаза крепость, которая защищала побережье. Еще немного, и мы оказались на том месте, где когда-то пышным цветом процветала Байа, обитель наслаждения и разврата, где древние римляне предавались самым похотливым и извращенным забавам. Представляю, как весело жилось в этом чудесном городе, прикрытом горами от северных ветров и открытом к югу, к солнцу — истоку жизнетворного тепла и союзнику естественных страстей, — которое ласкает своими священными чудодейственными лучами счастливых обитателей этой прекрасной страны. Несмотря на все конвульсии, веками сотрясавшие эту землю, здесь до сих пор можно вдыхать мягкий и сладострастный воздух, который есть отрава для строгой морали и добродетели и изысканная пища для порока и так называемых преступлений похоти. По этому поводу, друзья, вы можете процитировать мне гневные инвективы Сенеки, но этот суровый моралист ничего не мог поделать с неодолимым влиянием Природы, и его соотечественники, читая его труды, самым беспардонным образом нарушали его заповеди.
От некогда великой Байи ныне осталась одна-единственная скособочившаяся рыбацкая хижина да еще несколько огромных живописно разбросанных камней — тусклая печать былого величия.
Конечно же, любимым божеством столь развратного города была Венера. Развалины ее храма видны до сих пор, но они в таком ветхом состоянии, что трудно судить по ним о его прошлом облике. Сохранились подземные переходы, мрачные таинственные коридоры, указывающие на то, что эти помещения служили для тайных церемоний. Огонь пробежал по нашим жилам, когда мы спустились вниз; Олимпия прижалась ко мне, и я увидела в ее глазах вожделение.
— Рафаэль, — позвала Клервиль, — мы должны совершить службу в этом священном месте.
— Так ведь вы выжали меня как губку, — ответил наш проводник, — а от ползания по этим развалинам у меня и ноги уже не ходят. Правда, я знаю здесь, неподалеку, четверых или пятерых рыбаков, которые придутся вам по вкусу.
Не прошло и шести минут, как он привел с собой очень грязную и неряшливую, но весьма многочисленную компанию.
Ослепленные похотью, которая буквально пожирала наши внутренности, мы, не раздумывая, сломя голову, бросились в это рискованное предприятие. В самом деле, что могли сделать в этом уединенном полутемном месте трое женщин против десятка нахальных и возбужденных мужчин? Вдохновленные богиней, которая всегда оберегает порок, мы мужественно встретили натиск.
— Друзья, — заговорила Олимпия по-итальянски, — мы не захотели завершить экскурсию в святилище Венеры без того, чтобы не принести ей жертву. Вы не хотите послужить ее жрицам?
— Почему бы нет? — с вызовом ответил один из мужланов, задирая юбки Олимпии.
— Давай скорее изнасилуем их, — добавил второй, хватая меня.
Однако семеро оставшихся не у дел уже начали доставать ножи, и я поспешила убедить их, что при определенной ловкости каждая из нас вполне может принять сразу троих. Я подала пример: один овладел моим влагалищем, второму я подставила зад, третий член взяла в рот; мои подруги сделали то же самое. Уставший Рафаэль стоял и наблюдал, как мы, словно солдатские шлюхи, обслуживаем эту толпу. Вы не имеете никакого представления о толщине неаполитанских членов; хотя мы и обещали сосать третьего, ему пришлось удовлетвориться ласками наших рук: ни одна из нас не смогла обхватить орган губами. Утолив первый приступ голода в одном месте, наши мужчины переходили к другому, и в результате каждый из них совокупился с нами спереди и сзади и испытал по меньшей мере три извержения. Полумрак, царивший в этих катакомбах, память о таинственных мистериях, происходивших здесь, сам вид наших партнеров — все это невероятно возбуждало нас, и мы, все трое, воспылали желанием совершить что-нибудь ужасное, Но как могли мы это сделать, будучи слабой стороной?
— У тебя есть с собой леденцы? — шепотом спросила я у Клервиль.
— Да, — ответила она. — Я никогда не выхожу без оружия.