– Хорошее дело, сеньор, нечего сказать! Так вот и выложили вам реал! У всех нас не нашлось даже куарто, чтобы поставить знак креста на руке, а вы хотите, чтобы у нас оказался целый реал?!
– Ну, так дайте ей один из ваших воллонских воротников или какую-нибудь другую вещицу; когда Пресьоса зайдет к нам в следующий раз, мы ее лучше одарим.
На это донья Клара заметила:
– Вот для того чтобы она еще раз зашла, я и не хочу теперь ничего дарить Пресьосе!
– Положим, если мне ничего не дадут, – вставила Пресьоса, – я и вовсе не приду! Ну да нет, приду: ублажу столь важных сеньоров! Однако на носу себе зарублю, что мне тут получать нечего, и тем освобожу себя от труда ожидания!.. Взятки брать надо, ваша милость сеньор пристав; берите взятки, тогда и деньги будут! И не заводите никаких новых порядков, а не то вы умрете с голоду!.. Знаете, сеньора, довелось мне тут слышать (хоть я и молода, а понимаю: нехорошие это речи), что, состоя на службе, следует наживать деньги, а иначе нечем будет оплатить злоупотребления и не будет средств для обеспечения себе другой должности.
– Так говорят и поступают люди бессовестные! – произнес пристав. – Если чиновник хорошо сдаст отчетность, ему не приходится платить никаких взысканий, а то, что он не злоупотреблял по должности, послужит ему основанием для получения новой.
– Вы, ваша милость сеньор пристав, говорите совсем как святой, – заметила Пресьоса. – Так и запишем и будем с вас тряпочки резать для реликвий.
– Умна ты очень, Пресьоса! – ответил пристав. – Постой, я так устрою, чтобы король с королевой тебя увидели: вот при ком тебе бы следовало состоять!
– Определят они меня к себе в шутихи, – сказала Пресьоса, – а я для этого не гожусь, и, значит, дело не выйдет! Вот если бы они меня за мой ум взяли, я бы пошла; а то ведь в ином дворце шуты ценятся выше умных. Я нахожу, что неплохо быть бедной и цыганкой – и пусть ведет судьба, куда небу будет угодно!
– Эй, девушка! – сказала старуха-цыганка. – Довольно болтать, ты уже много говорила и знаешь больше, чем я тебе показывала; не пускайся в тонкости, а не то споткнешься; говори только о том, что к твоим летам больше подходит, и не залезай в высокие вопросы: ведь с больших высот и упасть нетрудно.
– Черт, должно быть, в них сидит, в этих цыганках! – сказал на этот раз пристав.
Цыганки стали прощаться, а когда они уходили, девушка, давшая наперсток, сказала:
– Пресьоса, или ты мне сейчас погадаешь, или отдавай обратно наперсток, а то мне шить не с чем.
– Милая моя, – сказала ей Пресьоса, – лучше считай, что я тебе уже погадала, и заведи себе другой наперсток, или же не шей мелких складочек до пятницы: я снова приду и нагадаю тебе столько приключений и происшествий, сколько в рыцарском романе не сыщешь!
Ушли они и присоединились к толпе поселянок, которые в вечерний час обычно выходят из Мадрида и расходятся по своим деревням; среди них находились также и те, с которыми ходили наши цыганки, и всегда благополучно: дело в том, что старая цыганка жила в постоянной тревоге, как бы у нее не украли ее Пресьосу.
И вот случилось, что однажды утром, когда они вместе с другими цыганками шли в Мадрид «собирать дань», в небольшой долине, находившейся примерно в пятистах шагах не доезжая до города, увидели они статного юношу в богатом дорожном платье. Шпага его и кинжал блестели, словно червонное золото, шляпа с дорогим убором была украшена перьями разных цветов. Приостановились цыганки при виде его и пристально на него уставились, даваясь диву, с чего бы это оказаться столь пригожему юноше в такой час и в таком месте пешему и одному.
Между тем юноша приблизился к ним и, обратившись к старой цыганке, сказал:
– Послушайте, голубушка, вы мне сделаете большое одолжение, если вместе с Пресьосой выслушаете меня тут в стороне; всего два-три слова, которые вам будут весьма полезны.
– Если только не нужно отходить далеко от дороги и если мы не задержимся – в час добрый! – ответила старуха.
И, подозвав Пресьосу, она отошла в сторону от остальных шагов на двадцать. Все трое остались стоять, как и раньше, и юноша начал так:
– До такой степени пленили меня ум и красота Пресьосы, что, сделав над собой немало усилий, дабы не позволить делу зайти далеко, я в конце концов почувствовал себя еще более очарованным и еще более бессильным бороться с собой. Я, сеньоры мои (и всегда буду так величать вас, если только небо окажет покровительство моему исканию), – кабальеро, как это может подтвердить этот орденский знак, – и, распахнув на груди плащ, он показал им знак одного из самых почитаемых орденов Испании. – Я сын такого-то (из весьма понятного почтения не будем называть его имени) и состою под его опекой и покровительством. Я – единственный сын в семье и ожидаю в наследство приличный майорат… Отец мой находится здесь, в столице, хлопоча о должности; он уже имел аудиенцию и почти уверен в успехе своего дела. И хотя у меня есть, как я вам уже сказал, и родовитость, и знатность, и притом такие, что они и для вас очевидны, я хотел бы быть грандом Испании, для того чтобы поднять до большей высоты скромное звание Пресьосы, сделав ее своей ровней и женой. Добиваюсь я ее не для того, чтобы потом насмеяться, – да и с серьезностью моей любви к ней несовместимо никакое легкомыслие; все, чего я хочу, – это служить ей так, как она сама того пожелает: ее воля – моя воля! Для нее душа моя – воск, на котором она может запечатлеть все, что ей будет угодно, в твердой уверенности, что я сберегу этот оттиск в такой сохранности, словно он не из воска, а из мрамора, прочность которого может поспорить с силою времени! Если вы поверите истине моих слов, моя надежда укрепится; если же – нет, недоверие ваше будет томить меня вечной тревогой. Меня зовут… – и он назвал себя: – имя моего отца я уже вам сказал; дом, где он живет, находится на такой-то улице, и приметы дома – такие-то и такие-то; соседи его отлично знают, но вы можете осведомиться о нем не только у соседей: ибо не такого уж захудалого рода отец мой и я, чтобы нас не знали во дворце, да наконец и во всей столице… Сейчас я принес с собой сто эскудо золотом, как бы в залог и в ознаменование щедрот, которыми я вас осыплю впоследствии, ибо не подобает скупиться на деньги человеку, отдающему свою душу.
В то время как кабальеро говорил это, Пресьоса внимательно разглядывала его, и несомненно, что ни речи его, ни его стан не должны были показаться ей неприятными; повернувшись к старухе, она сказала:
– Прости меня, бабушка, если я возьму на себя смелость ответить этому влюбленному сеньору.
– Отвечай, что тебе угодно, внучка, – ответила старуха, – ведь я знаю, что у тебя ума на все хватит.
И Пресьоса ответила:
– Хоть я и цыганка, сеньор кабальеро, и родилась в простоте и бедности, но в душе у меня сидит некий своенравный бесенок, который толкает меня на великие дела. Обещания меня не трогают, не могут склонить подарки, не подкупает покорность, не пронимают любовные ухищрения, и хотя мне и пятнадцать лет (по счету моей бабушки, мне исполнится пятнадцать в День святого Михаила), а я уже старуха по своим мыслям и понимаю больше, чем это естественно в мои годы: по прирожденной способности, конечно, а не по опыту! По тому ли, по другому ли – я знаю, однако, что любовная страсть в человеке, недавно влюбившемся, есть неразумный порыв, который выводит волю из равновесия, и она, попирая препоны, неразумно устремляется вслед желанию и, думая обрести райское блаженство, находит мучения ада. Едва человек достигает желаемого, как желание его хиреет, и оттого, должно быть, что у него снова открываются очи разума, ему кажется вполне законным ненавидеть то, что обожал он раньше. Этого я больше всего боюсь, и это порождает во мне такую осторожность, что никаким словам и никаким делам я не поверю! Есть у меня одно сокровище, которое для меня дороже самой жизни: это – моя непорочная девственность, и не следует мне ее продавать ни за обещания, ни за подарки, ибо все-таки это – продажа; если ее вообще можно купить – значит, невелика ей цена! Но не возьмут ее у меня ни уловками, ни обманами, скорее я унесу ее с собою в могилу (а если сподоблюсь рая, то и в рай), но не допущу, чтобы ее совратили с пути и опозорили несбыточные мечтания и бредни.
Цветок девственности есть дар, на каковой, если возможно, даже мысленно не следует посягать. Стоит только срезать розу с куста, и она легко и быстро увянет! Один вдохнет ее аромат, другой ее тронет, третий ощиплет, глядь – и погибла она в грубых руках! Если вы, сеньор, пришли сюда за этим сокровищем, то получите его только после того, как свяжете себя узами брака; ибо девственность может склониться перед одним этим священным игом; тогда для нее не будет потери, ибо она будет обращена в дело, приносящее богатый доход! Если вы пожелаете стать для меня мужем, я буду вашей женой; но до этого я должна с вами о многом уговориться и кое-что проверить.
Прежде всего я должна установить, являетесь ли вы в действительности тем лицом, за которое вы себя выдаете; затем, когда я увижу, что это правда, вы должны будете покинуть родительский дом и променять его на наши кибитки. Надев цыганское платье, вы должны два года провести в нашей «школе»; за этот срок я постараюсь изучить ваш характер, а вы разберетесь в моем. Если по истечении положенного срока вы останетесь довольны мной, а я – вами, я сделаюсь вашей женой; до этого времени я буду вести себя с вами как сестра и услужать вам как прислужница.
Вы должны принять также во внимание, что за время этого послушничества у вас, может статься, откроются глаза (которые сейчас, конечно, ослеплены или, во всяком случае, отуманены), и вы увидите, что вам следует бежать от того соблазна, за которым вы ныне с таким упорством следуете; а когда люди, возвращая себе утраченную свободу, приносят чистосердечное покаяние, им отпускаются всякие грехи.
Если вы согласны на этих условиях поступить в солдаты нашего воинства – ваше дело; но если вы нарушите хотя бы одно из них, то не видать вам и пальца моей руки!
Юноша был ошеломлен речами Пресьосы и стоял словно зачарованный, опустив глаза в землю, в позе человека, обдумывающего свой ответ. Заметив это, Пресьоса снова заговорила:
– Вопрос этот – дело очень серьезное, которое нельзя да и не следует решать в те немногие минуты, которые мы имеем сейчас в распоряжении; вернитесь обратно в город, сеньор, и обдумайте на досуге, что вам, на ваш взгляд, больше подходит; на этом самом месте вы можете переговорить со мной в любой праздник по дороге в Мадрид или на обратном пути оттуда.
На это молодой дворянин ответил:
– О Пресьоса! В ту самую минуту, когда небо определило мне любить тебя, я решил сделать для тебя все, что тебе будет угодно приказать, – хотя мне никогда в голову не приходило, чтобы ты могла попросить то, чего просишь! Но если тебе хочется, чтобы моя воля во всем совпадала и согласовалась с твоей, – считай меня отныне цыганом и делай надо мной все опыты, какие пожелаешь, – всегда найдешь ты меня таким, как я являюсь ныне! Слушай, ты хочешь, чтобы я надел цыганское платье? Так сделаем это поскорее! Под предлогом поездки во Фландрию я обману своих родителей и достану денег, чтоб было чем жить на первое время; около недели уйдет у меня на приготовления к отъезду. Тех, кто меня будет сопровождать, я сумею провести и добьюсь исполнения своего плана. Об одном прошу (если только я могу уже просить и умолять тебя о чем-либо): не ходи больше в Мадрид! Разве только сегодня, чтобы разузнать там обо мне и происхождении моих родителей. Я не хочу, чтобы одна из бесчисленных опасностей, которые тебя там подстерегают, лишила меня моего драгоценного счастья.
– Нет, этого не будет, сеньор! – сказала Пресьоса. – Знайте: я всегда должна быть совершенно свободна, я не хочу огорчаться и страдать от подозрений ревности, но я никогда не переступлю положенных границ, и всякому за сто миль видно будет, что свобода обращения соединяется у меня с невинностью. Первая обязанность, которую я возлагаю на вас, – это обязанность оказывать мне доверие. Имейте также в виду, что поклонники, начинающие с того, что ревнуют, либо неумны, либо самоуверенны.
– Сатана в тебе сидит, девушка! – сказала в это время старуха-цыганка. – Ведь ты говоришь вещи, которых иной саламанкский ученый не скажет! Ты толкуешь о любви, рассуждаешь о ревности, о доверии – что же это такое? Ты меня с ума сведешь! Я тебя слушаю как какую-нибудь одержимую, которая говорит по-латыни, сама того не ведая.
– Молчи, бабушка! – сказала Пресьоса. – И знай, что все тобой слышанное – просто шутки и пустяки; немало у меня есть вещей посерьезнее, которые я держу про себя.
Говорить все то, что говорила Пресьоса, и выказывать при этом так много ума – значило подливать масло в огонь, пылавший в груди влюбленного кабальеро.
В заключение они условились, что через неделю увидятся на этом же месте, куда он явится сообщить ей о состоянии своих дел. Тем самым цыганки будут иметь время проверить истинность его слов.
Юноша вынул парчовый кошелек, где, по его словам, находилось сто золотых эскудо, и отдал его старухе; однако Пресьоса ни за что не соглашалась, чтобы та взяла их.
На это старуха ей заметила:
– Молчи, дитя! Лучшее доказательство любви, данное сеньором, – это сдача оружия в знак покорности. Всякий же дар, при каких бы обстоятельствах он ни имел место, всегда является доказательством благородного сердца. Не забывай также и пословицу, гласящую: «богу молись, а сам молотком стучи». А затем не хочу я, чтобы из-за меня цыганки утратили славу корыстолюбивых и жадных, которую они с незапамятных пор себе стяжали. Ты, Пресьоса, хочешь, чтобы я отказалась от ста золотых, а их отлично можно зашить в складки юбки, не стоящей двух реалов, и чувствовать себя так, словно ты владелец пожизненного права на эстремадурские пастбища![18] А что, если один из сыновей наших внуков или родственников попадет, упаси боже, в руки правосудия?! Найдется ли тогда покровитель, которому ухо судьи и писца станет внимать охотнее, чем этим самым червонцам, когда они очутятся у них в кармане? Три раза, и каждый раз за особое преступление, видела я себя уже на осле и готовилась принять плети,[19] и выручил меня в первый раз серебряный кувшин, во второй – нитка жемчуга, а в третий – сорок осьмерных реалов, которые я разменяла на куарто, приплатив еще двадцать реалов за размен. Заметь, малютка, что мы занимаемся ремеслом опасным, полным заковырок и больших трудностей, и ни один защитник не охранит и не спасет нас так, как непобедимый герб великого Филиппа, – незачем ходить дальше его «plus ultra».[20] Один «двухголовый» дублон[21] сразу развеселит сердитое лицо прокуратора и всех прислужников смерти, – а для нас, бедных цыганок, это сущие гарпии: им куда приятнее грабить нас и драть с нас шкуру, чем обобрать разбойника с большой дороги! Какими бы рваными и обтрепанными они нас ни видели, никогда они не считают нас нищими, говоря, что мы все равно что куртки гасконцев, попадающих в Бельмонте; хоть они и грязны и засалены, а набиты червонцами.[22]
– Умоляю тебя, бабушка, замолчи! Ты способна привести столько «законов» в пользу удержания при себе денег, что и всего римского права не хватит! Оставь их себе, и пусть они пойдут тебе на пользу, и помоги тебе бог упрятать их в такую могилку, откуда бы им уж никогда обратно не выбраться, да чтобы и нужды в том не было! Следовало бы только дать что-нибудь нашим спутницам: они давно нас ждут и, должно быть, уже сердятся.
– Не увидать им отсюда, – возразила старуха, – ни одной монеты, как не видать сейчас турецкого султана! Добрый сеньор посмотрит, не осталось ли у него какой-нибудь серебряной монеты или несколько куарто, и оделит ими девушек: они и малому будут рады.
– Да, у меня есть, – сказал кабальеро и, вынув из кошеля три осьмерных реала, разделил их поровну между тремя цыганочками, после чего они сделались так же веселы и довольны, как содержатель театра, когда назло сопернику про него пишут на всех углах: «Виват! виват!»
В заключение уговорились, как уже было сказано, о встрече через неделю и о том, что юноша, сделавшись цыганом, будет называться Андрес Кабальеро, ибо как раз такое же прозвище встречалось среди цыган.
У Андреса (ибо так мы будем отныне называть его) не хватило смелости обнять Пресьосу, а потому, послав ей во взгляде душу, он простился с цыганками, так сказать, «без души» и направился в Мадрид, а они в отличнейшем настроении духа сделали то же самое.
Пресьосе, почувствовавшей расположение – скорее по доброте сердца, чем от любви – к изящной внешности Андреса, очень хотелось узнать, тот ли он самый, что сказал. Она пришла в Мадрид и, пройдя несколько улиц, встретилась с пажом, автором стихов со вложением эскудо; едва он ее увидел, как подошел к ней со словами:
– Добро пожаловать, Пресьоса. Ты уже, наверное, прочла стихотворение, которое я тебе дал вчера?
Пресьоса ответила:
– Прежде чем сказать вам хоть слово, вы должны мне ответить всю правду, заклинаю вас тем, что вам дороже всего на свете!
– Это такое заклятие, что, если бы сказать истину, стоило жизни, я и тогда ни за что бы не отрекся от нее!
– Правда, которой я от вас добиваюсь, – сказала Пресьоса, – следующая: ведь вы, кажется, поэт?
– Будь я поэт, – ответил паж, – это было бы, конечно, счастьем! Но нужно тебе знать, Пресьоса, что весьма немногие достойны этого имени, а потому я и не поэт, а всего только любитель поэзии! Для своих личных нужд я не прошу и не ищу чужих стихов; те, что я тебе дал, – мои, и эти, что сейчас даю, – тоже; но по одному этому я еще не поэт, да и у бога того не прошу.
– Так плохо быть поэтом? – спросила Пресьоса.
– Не плохо, – сказал паж, – но быть поэтом и ничем больше, думаю, не очень хорошо! С поэзией надо обращаться как с богатейшей драгоценностью, которую владелец не должен надевать каждый день и показывать всем и каждому при первом удобном случае: ее следует показывать только тогда, когда это разумно и уместно. Поэзия – это прекраснейшая девушка, целомудренная, скромная, умная, живая и любящая уединение, никогда не преступающая границ, установленных благоразумием. Ей нравятся пустынные места, ее забавляют ручьи, поля ей приносят отраду, ее умиляют деревья, радуют цветы – одним словом, она восхищает и поучает всех, кто с нею общается!
– За всем тем, – вставила Пресьоса, – приходилось мне слышать, что она очень бедна и смахивает на нищенку.
– Скорей наоборот, – возразил паж, – нет такого поэта, который бы не был богачом, ибо все они довольны своим положением – мудрость, доступная немногим! Но что заставило тебя, Пресьоса, задать такой вопрос?
– Дело в том, – ответила Пресьоса, – что я считаю всех или, по крайней мере, большинство поэтов бедными и поэтому очень удивилась золотому эскудо, вложенному вами в стихи; теперь же, когда я знаю, что вы не поэт, а всего только любитель поэзии, вы, пожалуй, можете быть и богаты. Впрочем, сильно сомневаюсь… и по той причине, что то самое свойство, которое склоняет вас писать стихи, должно вас делать расточительным: ибо, говорят, нет поэта, умеющего сохранить то, что у него есть, и нажить то, чего у него нет.
– В таком случае я не из их числа, – возразил паж. – Я пишу стихи и вместе с тем не богат и не беден. Без сожаления и без «высчитывания» (как это делают генуэзцы со своими гостями) я свободно могу дать один-два эскудо, кому пожелаю. Возьмите же, драгоценная жемчужина, этот второй лист и эскудо, в него вложенный, и не утруждайте себя размышлениями, поэт я или не поэт! Хотелось бы только, чтобы вы знали и верили, что дающий вам эти деньги желал бы обладать богатствами Мидаса, чтобы предоставить их вам!
С этими словами он протянул ей бумагу. Пощупав ее и заметив, что внутри находится эскудо, Пресьоса сказала:
– Много лет будет жить эта бумага – в ней ведь две души: одна – из золота, другая – из стихов, которые всегда бывают полны «душ» и «сердец». Только знайте, сеньор паж, не хочу я для себя так много душ, а если вы не берете назад одну, – не пугайтесь, если я верну вам другую. Я в вас люблю поэта, а не ваши подарки: только так установится у нас прочная дружба; к тому же каждому человеку скорее пригодится лишний эскудо, чем написанный романс.
– Ну, если ты, Пресьоса, хочешь, – сказал паж, – сделать меня во что бы то ни стало бедняком, не отвергай, по крайней мере, души, которую я посылаю тебе в этой бумаге, и давай обратно эскудо. Так как ты прикоснулась к нему рукой, я буду хранить его как талисман в течение всей моей жизни.
Пресьоса вынула из листа эскудо, а бумагу оставила при себе, но не захотела читать ее на улице. Паж откланялся и ушел предовольный, думая, что Пресьоса им очарована, ибо она разговаривала с ним весьма приветливо.
Так как танцами задерживать себя она нигде не хотела, а глаза ее были заняты розысками дома отца Андреса, то очень скоро она очутилась на хорошо ей известной улице, где находился этот дом. Пройдя по ней почти до половины, она подняла глаза на балкон из золоченого железа (так было обозначено в приметах) и увидела на нем кабальеро лет пятидесяти, со знаком красного креста на груди, почтенного и важного с виду. Когда он, в свой черед, заметил цыганочку, то сказал:
– Заходите, малютки! Здесь вам дадут денег.
При звуке его голоса на балкон поспешили выйти еще три кабальеро, в их числе и влюбленный Андрес, который, увидев Пресьосу, изменился в лице и чуть-чуть не лишился чувств: таково было потрясение, которое он испытал при виде ее. Все цыганки вошли в дом, за исключением старухи, оставшейся внизу, чтобы проверить с помощью слуг истинность слов Андреса.
При входе цыганок в комнату старый кабальеро спросил, обращаясь к присутствующим:
– Это, должно быть, и есть та красивая цыганочка, которая, говорят, ходит по Мадриду?
– Да, это она, – сказал Андрес, – и, несомненно, это самая красивая девушка на свете.
– Так люди говорят, – вставила Пресьоса, услышавшая этот разговор при входе в комнату, – но, сказать по правде, ошибаются по меньшей мере наполовину. Охотно допускаю, что я могу быть славненькой, но до красавицы (как иные болтают) мне очень далеко.
– Ну, так клянусь тебе сыном моим, доном Хуанико, – произнес старик, – что ты еще красивее, чем рассказывали, милая цыганочка!
– А где же он, этот ваш сын, дон Хуанико? – спросила Пресьоса.
– А вот этот молодец, что стоит рядом с тобой, – ответил кабальеро.
– Сказать правду, я думала, – сказала Пресьоса, – что ваша милость поклялась именем какого-нибудь двухлетнего младенца. Подумаешь, какой крошка дон Хуанико! По мне, он мог бы быть уже женатым, а если верить некоторым линиям на лбу, не пройдет и трех лет, как это случится, – и произойдет самым приятным для него образом, если только за это время его вкусы не переменятся.
– Недурно! – произнес один из присутствующих. – Оказывается, цыганочка умеет разбираться в линиях!
Тем временем три цыганки, сопровождавшие Пресьосу, отошли в угол комнаты, стали тесней и начали шептать друг другу на ухо, чтобы их не было слышно.
Кристина сказала:
– Девушки, а ведь это тот самый кабальеро, который дал нам сегодня утром три осьмерных реала!
– Совершенно верно, – отвечали те, – но не будем показывать этого и ни слова ему не скажем раньше, чем он сам не заговорит, – почем знать, может быть, он скрывается?
Пока они были заняты этим разговором, Пресьоса ответила на замечания о линиях:
– Я ведь что глазами увижу, то и пальцем наворожу. Я и без линий знаю про сеньора дон Хуана, что он довольно влюбчив, горяч, быстр на решения и любит обещать вещи почти невероятные; дал бы бог, чтобы он только не привирал, – это было бы хуже всего! Предстоит ему вскоре дальняя дорога! Ну да одно думает гнедой, а другое тот, кто его седлает; человек предполагает, а бог располагает! Соберется ехать в Оньес, а приедет в Гамбоа.[23]
– Правду сказать, цыганочка, ты многое угадала в моем характере; но, думая, будто я лгун, ты ошибаешься: ибо говорить правду при всяком случае я почитаю для себя за честь. Что до дальней дороги – ты угадала: без сомнения, дней через пять-шесть я, с божьей помощью, поеду во Фландрию. Напрасно только ты меня стращаешь, что я сверну с дороги; мне не хотелось бы, чтобы в пути случилась какая-нибудь неудача и мне помешала.
– Стоит ли об этом говорить, сеньорито? – ответила Пресьоса. – Поручи себя богу, и все устроится! Пойми, я ведь ничего не знаю о событиях, про которые тебе говорю, и ничего нет удивительного в том, если, говоря много и неопределенно, я кое-что и отгадаю. Мне очень бы хотелось убедить тебя не уезжать, а одуматься, остаться с родителями и скрасить их старость; не одобряю я эти путешествия во Фландрию, особенно же когда это делают молодые люди твоих лет! Подрасти немного, дабы быть в состоянии нести тяготы войны, тем более что довольно с тебя войны и дома: довольно с тебя любовных боев, сотрясающих твою грудь! Одумайся, одумайся, непоседа! Семь раз примеряй – один раз отрежь, а затем подай нам что-нибудь от твоих милостей во славу господню, да и родни твоей тоже: ибо сказать правду, думаю я, что человек ты родовитый. А если к этому присоединить еще правдивость – тогда просто хоть в колокола звони от радости, что я так хорошо тебе нагадала!
– Я уже говорил тебе раньше, малютка, – ответил дон Хуан (иначе говоря, будущий Андрес Кабальеро), – что ты все правильно отгадала; напрасно только ты подозреваешь, что я не люблю правды; в этом ты, бузусловно, ошибаешься: слово, данное мною в поле, исполню я и в городе, и где угодно, просить меня о том не нужно; человек, позорящий себя ложью, недостоин звания кабальеро. Милостыню во славу божию и мою подаст тебе мой отец: к сожалению, сегодня утром все бывшие у меня деньги я отдал одним дамам, с чем, однако (если они столь же льстивы, как и прекрасны, особенно же одна из них), я себя не поздравляю.