На основании этого опыта Андрес заявил, что он желает воровать в одиночку и ходить без спутников, ибо у него есть проворство, чтобы убежать от опасности, и не будет недостатка в мужестве, если придется пойти на риск; при таком уговоре все выгоды и неудачи воровского дела падут на него одного.
Попробовали было цыгане отклонить его от такого намерения, указывая на то, что сплошь и рядом происходят случаи, когда спутник бывает необходим как для нападения, так и для защиты, и что один человек не может набрать много добычи. Однако, сколько они ни говорили, а Андрес пожелал быть вором в одиночку, имея в виду отставать от спутников и на свои деньги покупать ту либо иную вещь, про которую можно было бы сказать, что она украдена, и таким образом как можно меньше обременять грехом свою совесть.
Применив эту уловку, он скорее чем в месяц принес общине больше пользы, чем четверо ее самых важных воров, чему немало радовалась Пресьоса, видя своего нежного поклонника таким лихим и искусным вором. За всем тем она постоянно опасалась, как бы не вышло какого-нибудь несчастия; ибо за все сокровища Венеции она не хотела бы увидеть его позор, и к такому доброму отношению ее обязывало множество одолжений и подарков, сделанных ей Андресом.
Немного больше месяца пробыли они в округе Толедо, где они справили свой «август»[27] (хотя это было в сентябре месяце), а потом отправились в Эстремадуру, область богатую и жаркую. Андрес вел с Пресьосой пристойные и умные любовные речи, и она мало-помалу стала увлекаться умом и хорошим обхождением своего поклонника, да и он тоже все более влюблялся (если только могла еще увеличиваться его любовь): таковы были скромность, ум и красота его Пресьосы. Куда бы они ни приезжали, за быстрый бег и высокие прыжки брал он, как никто другой, награды и ставки; в кегли и в «пелоту» он играл удивительно; «барру» метал с большой силой и необыкновенной ловкостью, так что в короткое время слава его облетела всю Эстремадуру, и не было такого селения, где бы не говорили о молодецкой внешности цыгана Андреса Кабальеро, о его искусстве и сноровке, а наравне с его славой росла также слава цыганочки, и не было местечка, села или деревни, куда бы их не звали для участия в церковных празднествах и в других исключительных торжествах. Таким образом, табор их богател, благоденствовал и радовался, а влюбленные наслаждались уже одним тем, что смотрели друг на друга.
И вот случилось, что, разбив свой табор среди дубов, несколько в стороне от большой дороги, как-то позднею порою, почти в полночь, они услышали, что их собаки лают с большим ожесточением и сильнее обыкновенного; несколько цыган вместе с Андресом вышли посмотреть, на кого они лают, и увидели, что от собак отбивается человек, одетый в белое, которого две собаки схватили за ногу. Они подошли, освободили его, и один из цыган спросил:
– Какой черт занес вас сюда, сеньор, в такой час и совсем в сторону от дороги? Вы, может быть, шли воровать? Ну, так поистине в самое подходящее место попали!
– Нет, я шел не на кражу, – ответил пострадавший, – и не знаю, в какой стороне от дороги я теперь нахожусь, хоть отлично вижу, что сбился с пути. Однако скажите мне, сеньоры, есть тут какой-нибудь постоялый двор или место, где я мог бы укрыться на ночь и полечить раны, нанесенные мне вашими собаками?
– Здесь нет ни подходящего места, ни двора, куда бы можно было вас направить, – ответил Андрес, – но для лечения ваших ран и приюта на ночь вы найдете все, что нужно в наших кибитках; ступайте за нами: ибо хоть мы и цыгане, а милосердием своим на них не похожи.
– Да окажет его вам господь! – сказал незнакомец. – Ведите меня, куда хотите: боль в ноге очень меня беспокоит.
Андрес и другой добрый сердцем цыган (ибо даже среди демонов одни бывают хуже других и среди толпы злодеев попадаются хорошие люди) подошли к нему и повели его с собою.
Ночь была светлая, лунная, так что можно было видеть, что незнакомец молод и красив лицом и сложением; он был одет в белое полотно, а через плечо по спине у него был перетянут завязанный на груди дорожный мешок или рубаха.
По приходе в палатку Андреса поспешили зажечь огонь, и сейчас же явилась бабка Пресьосы лечить раненого, о котором ей уже дали знать. Она взяла немного собачьей шерсти, поджарила ее в масле и, промыв предварительно вином два укуса, находившиеся на левой ноге, приложила к ним шерсть с маслом, а сверху немного зеленого жеваного розмарина; перевязав все это тщательно чистою тканью, она благословила раны и сказала:
– Спи, дружок, даст бог, все обойдется благополучно!
Пока ухаживали за раненым, Пресьоса находилась тут же и все время пристально в него всматривалась; то же самое делал и раненый, так что Андрес заметил, с каким вниманием смотрел на нее юноша; однако он приписал это необычайной красоте Пресьосы, приковывавшей к себе все взгляды. В заключение, после оказания помощи, юношу оставили одного на ложе, сделанном из сухого сена, и нарочно не стали расспрашивать ни про путешествие, ни про какие-либо иные дела.
Когда все отошли от раненого, Пресьоса отозвала Андреса в сторону и сказала:
– Андрес, помнишь ли ты о листе бумаги, выпавшем у меня в твоем доме, когда я танцевала с товарками, и который, сдается мне, заставил тебя пережить пренеприятную минуту?
– Да, помню, – ответил Андрес. – Это был сонет в твою честь, и к тому же очень недурной.
– Ну, так знай, Андрес, – продолжала Пресьоса, – что автором этого сонета является раненый юноша, лежащий у нас в кибитке; я, безусловно, не ошибаюсь, так как два или три раза он разговаривал со мною в Мадриде и подарил мне, кроме того, один премиленький романс. Тогда, по моему мнению, он был пажом, и не простым, а из числа тех, каких приближают к себе обычно вельможи. И, сказать правду, Андрес, он юноша неглупый, рассудительный и в высшей степени скромный; не знаю, что и подумать о его появлении у нас, да еще в таком странном костюме.
– Что подумать, Пресьоса? – спросил Андрес. – А вот что: та же самая сила, которая сделала меня цыганом, заставила его переодеться мельником и разыскать тебя. О Пресьоса, Пресьоса! Как это ясно, что тебе любо похваляться целой сворой поклонников! А раз так, то прикончи сначала меня, а затем уже срази и его; но не приноси нас одновременно в жертву на алтаре твоих обманов, чтобы не сказать – твоей красоты!
– Помилуй бог, Андрес! – воскликнула Пресьоса. – Какой ты, право, щепетильный! Самому тонкому волоску готов ты доверить свои надежды и мое доброе имя! С какой легкостью пронзила тебе душу жестокая шпага ревности! Скажи мне, Андрес: будь тут какая-нибудь уловка или обман, неужели же я не сумела бы промолчать и скрыть, кто такой этот юноша?! Неужели же я так глупа, чтобы давать тебе повод сомневаться в моей добродетели и добрых нравах?! Молчи, Андрес, заклинаю тебя!.. И постарайся к утру разузнать у этого твоего пугала, куда он направляется и зачем пришел: может статься, подозрение твое окажется ошибочным; ну, а только я не ошибаюсь: он тот самый, что я сказала! А для большего своего успокоения (ибо в самом главном я уже тебя успокоила) распрощайся с ним немедленно и выпроводи его независимо от того, каким способом и с какими намерениями он пожаловал: ведь все в нашем стане тебя слушают, и никого не найдется, кто бы вопреки твоему желанию дал ему приют в своей кибитке; если же это не удастся – даю тебе слово, что я не выйду из шалаша и не буду показываться ни ему, ни всем тем, кому, по твоему мнению, не следует меня видеть. Заметь, Андрес, не то мне досадно, что я вижу тебя ревнивым, – мне будет досадно убедиться в твоем неразумии!
– Пресьоса, до тех пор, пока ты не увидишь меня сумасшедшим, всех объяснений будет недостаточно и ничто не даст тебе представления о том, как далеко заходят и как терзают меня горькие и жестокие подозрения ревности. За всем тем, однако, я сделаю все, что ты велишь, и разузнаю, если будет возможно, что такое угодно сеньору пажу и поэту, куда он идет и чего ищет: может быть, по какой-нибудь неосторожно показанной ниточке я размотаю весь тот клубок, которым, боюсь, он хочет меня опутать.
– Ревность, поскольку я понимаю, – сказала Пресьоса, – никогда не оставляет разум настолько свободным, чтобы он мог видеть вещи такими, как они есть; ревнивцы вечно смотрят в подзорную трубку, которая вещи малые превращает в большие, карликов – в гигантов, догадку – в истину. Твоей и собственной жизнью заклинаю тебя, Андрес, поступай в этом отношении и во всем, касающемся нашего уговора, умно и разумно, и, если ты будешь так делать, знай, ты сам присудишь мне пальму первенства за скромность, пристойность и исключительную правдивость!
Тут она рассталась с Андресом, и он с душой, переполненной волнениями и тысячами противоречивых помыслов, стал поджидать наступления дня, дабы расспросить раненого. Думать он мог только одно: паж явился сюда, привлеченный красотой Пресьосы, – ибо всякий вор думает, что все тоже воруют! С другой стороны, успокоения Пресьосы имели над ним, казалось, такую силу, что обязывали жить безмятежно и поручить всю свою судьбу ее добродетели.
Настал день; он навестил раненого, спросил, как его зовут, куда он направляется и зачем он шел так поздно, свернув с проезжей дороги, – хотя предварительно осведомился о его здоровье и о том, чувствует ли он боль от укусов. Юноша ответил, что он чувствует себя лучше, что боли у него никакой нет и что он снова в состоянии пуститься в дорогу. На вопрос об имени и о том, куда он направляется, он ответил только, что зовут его Алонсо Уртадо и что шел он к святилищу богоматери, находящемуся в Пенья де Франсия, по одному делу; что в видах быстроты он путешествовал ночью и что вчера он сбился с пути и случайно наткнулся на их табор, где сторожевые псы отделали его так, как это Андрес видел. Признание это показалось Андресу нечистосердечным и неискренним, отчего ему снова стали щемить душу подозрения, и он сказал ему так:
– Друг, если бы я был судьей и вы попались мне в руки за какое-нибудь преступление, требовавшее постановки вопроса, мною вам заданных, ответ ваш заставил бы меня потуже затянуть вам веревки. Мне не важно знать, кто вы такой, как вас зовут и куда вы идете; однако замечу, что если вам необходимо врать про свое путешествие, то врите так, чтобы это было больше похоже на истину. Вы говорите, что идете в Пенья де Франсия, а оставляете ее с правой руки, позади селения, где мы находимся, на хороших тридцать миль; вы держите путь ночью в видах скорости – и идете стороной от дороги, среди леса и дубняка, где и тропинок-то почти нет, не то что дорог!.. Друг, поднимайтесь-ка, научитесь врать – и идите с богом! Впрочем, не откроете ли вы мне одну правду за доброе указание, мною вам только что сделанное? Конечно, откроете: ведь вы совсем не умеете врать!.. Скажите, не вы ли случайно тот самый человек, которого я много раз видел в столице: он был не то паж, не то кабальеро, пользовался славой хорошего поэта и написал романс и сонет одной цыганочке, которая в прежнее время ходила по Мадриду и слыла там замечательной красавицей? Ответьте мне на этот вопрос; я же заверяю вас словом цыгана-кабальеро, сохраню всякую тайну, какую вам будет нужно. Но имейте в виду, что отрицать очевидность, то есть будто вы не тот, о ком я говорю, было бы совершенным бессмыслием: лицо, на которое я сейчас смотрю, то самое, что я видел в Мадриде. Без сомнения, громкая слава вашего ума заставляла меня много раз в вас всматриваться как в человека особенного и знаменитого, а потому у меня в памяти сохранилось ваше лицо, и я узнал вас, хотя нынче вы носите другое платье, чем когда я вас видел прежде. Не смущайтесь; ободритесь и не думайте, что вы попали в разбойничий стан: это – убежище, где вас сумеют уберечь и защитить от всего на свете. Послушайте: у меня есть одна догадка, и если дело обстоит так, как я думаю, то, встретившись со мной, вы повстречались со своим счастьем. Я думаю, что вы влюблены в Пресьосу (в ту самую красивую цыганочку, для которой вы писали стихи) и поэтому отправились на ее поиски. Знайте, что за это я буду уважать вас не меньше, а, пожалуй, даже еще больше, ибо хоть я и цыган, а опыт показал мне, как далеко простирается могучая сила любви и каковы могут быть превращения, совершаемые теми, кто попадает под ее власть и командование. Если это так (а я думаю, что это, без сомнения, так), то да будет вам известно, что цыганочка ваша – здесь!
– Да, она здесь, я ее видел вчера ночью, – сказал раненый.
От замечания этого Андрес обмер, и ему показалось, что он получил наконец полное подтверждение своих подозрений.
– Вчера ночью я ее видел, – снова заговорил юноша, – но не отважился открыть ей, кто я такой, ибо мне это было неудобно.
– Итак, – произнес Андрес, – вы тот самый поэт, о котором я вам говорил?
– Да, он самый, – ответил юноша, – я не могу и не стану отрицать этого: ведь весьма возможно, что я еще выиграю там, где счел было себя погибшим, – если только в лесах есть верность, а в горах – сердечный прием.
– Без сомнения, есть, – сказал Андрес, – а среди нас, цыган, есть еще и величайшая в свете тайна. При такой поруке вы можете, сеньор, открыть мне ваше сердце, а в моем вы найдете только то, что там есть, то есть одну только искренность. Цыганочка эта – моя родственница и подчинится всему, чего я ни пожелаю: если вы хотите ее себе в жены, – я и все родственники будем весьма этому рады; если же – в наложницы, мы тоже не станем ломаться, при том, однако, условии, что у нас будут деньги, ибо корысть неразлучна с нашими кибитками.
– Деньги у меня есть, – сказал юноша. – В рукавах рубахи, которая перетянута у меня на груди, находятся четыреста золотых эскудо.
Это было вторым смертельным ударом для Андреса, вообразившего, что юноша захватил столько денег не иначе, как с намерением добыть или купить себе возлюбленную, и поэтому он, уже дрогнувшим голосом, заметил:
– Сумма хорошая, остается только открыться, и дело в шляпе! Ну, а девушка далеко не промах: сама поймет, как хорошо ей быть за вами!
– Ах, друг мой! – сказал на это юноша. – Знайте: обстоятельством, заставившим меня переменить одежду, является не любовь, как вы думаете, и не влечение к Пресьосе, ибо есть в Мадриде красавицы, могущие и умеющие похищать сердца и покорять души ничуть не хуже, а то и получше, чем самые красивые цыганки, хотя, сознаюсь, красота вашей родственницы превосходит все, что я до сих пор видел. Причина, из-за которой я очутился в этом платье, пешим и искусанным собаками, – совсем не любовь, а мое несчастие!
По мере того как юноша произносил эти слова, Андрес снова обретал потерянное было присутствие духа и начал склоняться к мысли, что они объясняются совсем не тем, о чем он думал; желая выйти из замешательства, он стал снова заверять юношу в безопасности открыться; тогда тот продолжил свой рассказ и сказал:
– В Мадриде я состоял при доме одного вельможи, которому я служил; но он был мне, однако, не господин, а родственник. Он имел единственного сына-наследника, который, отчасти вследствие родства, отчасти же потому, что оба мы однолетки и сходны характерами, обращался со мной запросто и вполне дружески. Случилось этому кабальеро влюбиться в одну знатную девушку, которую он с великою радостью взял бы себе в жены, если бы только как хороший сын не подчинил он своего выбора воле родителей, желавших для него более высокой партии; за всем тем, однако, он ухаживал за нею тайком от соглядатаев, которые могли разболтать про его вздохи, – одни мои глаза были свидетелями его замыслов. Однажды ночью, – которую выбрало, должно быть, само несчастье для случая, о котором я сейчас вам расскажу, – мы, проходя по улице мимо дверей этой сеньоры, увидели, что у входа стоят два человека, с виду довольно статных; моему родичу захотелось их рассмотреть, но едва только он к ним направился, как они с большою поспешностью схватились за шпаги и за щиты и двинулись на нас; мы сделали то же самое и сразились одинаковым оружием. Но недолго длилась схватка, ибо жизнь обоих противников окончилась очень скоро: они потеряли ее после двух ударов, направленных ревностью моего родича, которого я прикрывал, – случай редкий и мало когда виденный. И вот, победив тех, о ком мы вовсе не думали, мы вернулись домой и, захватив тайно все деньги, какие могли собрать, убежали в монастырь святого Херонимо, чтобы дождаться там наступления дня, когда должно было обнаружиться происшествие, а заодно и догадки относительно убийц. Узнав, что никто на нас не показывает, мы, по совету благоразумных монахов, решили возвратиться домой, дабы не создавать и не вызывать своим отсутствием никаких подозрений; но когда мы окончательно склонились к этой мысли, нас известили, что столичные алькальды арестовали как родителей девушки, так и самую девушку и что с домашних слуг были сняты показания, причем служанка юной сеньоры рассказала, как мой родич увивался за ее госпожой днем и ночью. По этому показанию бросились было нас искать, и когда по многочисленным признакам искавшие заключили о нашем бегстве, по всей столице пронесся слух, что мы являемся убийцами упомянутых двух кабальеро (а таковыми они действительно были, и из числа весьма знатных). В конце концов, после того как мы две недели прятались в монастыре, мой родственник-граф и монахи посоветовали моему товарищу надеть монашескую одежду и отправиться вместе с одним иноком в Арагон и проехать сначала в Италию, а потом во Фландрию, покамест не видно будет, как обернется дело.
Я почел за благо разделить и разъединить наши судьбы, дабы не подчинить наших жребиев общей доле, и, избрав другую дорогу, чем мой товарищ, в одежде монастырского служки вышел из Мадрида пешком в обществе монаха, покинувшего меня в Талавере. Оттуда я один добрался сюда, двигаясь стороной от дороги, пока ночью не попал в этот дубняк, где со мной случилось то, что вы уже знаете. О дороге на Пенья де Франсия я заговорил для того, чтобы ответить что-нибудь на расспросы, ибо, по правде сказать, я не знаю, где находится Пенья де Франсия, хотя знаю, что расположена она где-то за Саламанкой.
– Совершенно верно, – сказал Андрес, – вы оставили ее направо, милях в двадцати отсюда; так что теперь вы сами видите, какой вы сделали крюк, если вы действительно туда направлялись.
– Дорога, которой я хотел держаться, – заговорил юноша, – это дорога в Севилью; там у меня есть один генуэзский кабальеро, большой друг графа, моего родича, часто отправляющий в Геную большие партии серебра; я хочу, чтобы он меня пристроил к людям, перевозящим серебро, в качестве одного из приказчиков; с помощью этой хитрости я, наверное, смогу доехать до Картахены, а оттуда и до Италии: ибо очень скоро туда должны прибыть две галеры для погрузки серебра.
Вот, милый друг, какова моя история. Сами посудите, прав ли я, говоря, что в основе ее лежат горькие несчастья, а не сладостные дела любви. Если же сеньоры цыгане позволят мне проехать вместе с ними до Севильи (буде они сами тоже туда направляются), я им за это хорошо заплачу, ибо вполне очевидно, что в их обществе я буду чувствовать себя в полной безопасности, не зная никаких страхов.
– Они, несомненно, согласятся на это, – ответил Андрес, – и если вы не пойдете с нашим табором (ибо мне пока что неизвестно, собираются ли они в Андалусию), вы отправитесь с другим, который, надо думать, повстречается нам дня через два; уделив цыганам кое-что из своих денег, вы победите с их помощью самые трудные препятствия.
Затем Андрес покинул своего собеседника и отправился передать остальным цыганам рассказ юноши, его просьбу и обещание хорошего вознаграждения. Все были того мнения, чтобы юноша оставался в таборе; одна Пресьоса стояла на другом, а бабка ее сказала, что не может ехать ни в Севилью, ни в ее окрестности по той причине, что несколько лет назад одурачила в Севилье одного шапочника по фамилии Тригильос, хорошо там известного, которому она велела раздеться, опуститься по самую шею в глиняный чан с водой, надеть на голову кипарисовый венок и ожидать, когда будет ровно полночь, для того чтобы выскочить из чана и идти откапывать большой клад, который, как она уверяла, находится в определенном месте его дома.
Рассказала она далее, что простак-шапочник, едва заслышав звон к утрене, побоялся пропустить случай и с такой поспешностью выскочил из чана, что опрокинул его и самого себя, больно ушибся о черепки и о землю и набил себе синяков; вода разлилась, и он стал в ней плавать, крича, что тонет.
Прибежали жена и соседи с огнем и увидели, что он, двигаясь, словно пловец, сопит и ползет брюхом по земле, с большой скоростью перебирая руками и ногами, приговоривая громким голосом: «Спасите, сеньоры, – тону!» Его обуял такой страх, что он вполне серьезно считал себя утопающим. Его подхватили и освободили от опасности. Он пришел в себя, рассказал про проделку цыганки и за всем тем прорыл в указанном месте на сажень в глубину, не обращая внимания на всех, кто говорил, что все это мои плутни; и если бы ему не помешал сосед (ибо он добрался уже до фундамента чужого дома), он подкопал бы оба здания; по счастью, ему не позволили копать, сколько хотелось.
Слух об этом разнесся по всему городу, и даже мальчишки указывали на него пальцами, толкуя про его легковерие и мои плутни.
Вот что рассказала старуха-цыганка в объяснение того, почему она не может ехать в Севилью. Цыгане же, узнав от Андреса Кабальеро, что у юноши были большие деньги, с радостью приняли его в свое общество и предложили оберегать и укрывать его столько времени, сколько он сам пожелает. Они согласились свернуть с дороги влево и вступить в Ламанчу и в королевство Мурсию. Позвав юношу, они объявили ему, как с ним решили поступить; он их поблагодарил и подарил им сто золотых эскудо, прося поделить деньги между собой. От этого подарка все цыгане стали мягкими, словно куницы; одна Пресьоса совсем не радовалась тому, что дон Санчо (юноша назвал себя этим именем) остается. Цыгане переделали его в Клементе и так его впредь и величали.
Андресу тоже было не по себе; казалось, он был не очень доволен, что Клементе оставили: по его мнению, юноша, без достаточного основания, изменил свои первоначальные планы, а Клементе, как бы читая в его мыслях, заметил между прочим, какое это для него счастье попасть в королевство Мурсию, так как это недалеко от Картахены, откуда, – если только придут галеры, которые, по его расчетам, должны прибыть, – ему нетрудно будет добраться до Италии.
В заключение Андрес решил сделать Клементе своим товарищем, дабы иметь его чаще на виду, наблюдать его поступки и вникать в его мысли, – и Клементе почел эту дружбу за великую для себя честь. Они всегда ходили вместе, много тратили, сыпали золотом; состязались в прыжках и беге, танцевали и метали «барру» лучше, чем кто бы то ни было из цыган, причем цыганки их очень любили, а цыгане в высокой степени почитали.
Покинув наконец Эстремадуру, они вступили в Ламанчу и понемногу выехали на дорогу в королевство Мурсию. Во всех деревнях и селах, попадавшихся на пути, устраивались состязания в пелоте, фехтовании, беге, прыжках, метании «барры» и в других проявлениях силы, ловкости и быстроты, причем победителями постоянно оказывались Андрес и Клементе, подобно тому как раньше это бывало с одним Андресом.
За все это время, – а было это полтора месяца, – на долю Клементе ни разу не выпадал случай, – сам он его не искал, – побеседовать с Пресьосой, и так продолжалось до того дня, когда наконец Пресьоса и Андрес его не позвали, после чего он вступил в разговор. Пресьоса сказала:
– С той самой минуты, как ты появился в нашем таборе, я узнала тебя, Клементе, и сразу вспомнила о стихах, которые ты мне подарил в Мадриде; тем не менее я тебе не сказала ни слова, ибо не знала, какие намерения привели тебя в нашу стоянку. Когда мне стало известно твое несчастье, я от души тебя пожалела, но потом успокоила свою тревогу и подумала: если существует на свете Хуан, переделанный в Андреса, то почему бы не существовать и Санчо, переделанному на какой-нибудь иной лад? Я говорю с тобой вполне откровенно, основываясь на словах Андреса, который уже объяснил тебе, кто он такой и почему он превратился в цыгана. (Так оно в действительности и было, потому что Андрес рассказал ему свою историю, дабы установить с ним тесное общение.) Имей, однако, в виду, что, узнав тебя, я принесла тебе немало пользы. Уважение ко мне и к моему отзыву облегчило твое вступление в нашу общину, в которой да ниспошлет тебе господь столько добра, сколько ты сам себе пожелаешь! Хорошо было бы, если бы ты отплатил как следует за мое доброе пожелание и не укорял Андреса за низменность его выбора, не убеждал его, что ему стыдно оставаться в таком положении; ибо, как я ни уверена в том, что его воля опутана цепями моей любви, мне все-таки было бы тяжело обнаружить в нем хотя бы ничтожное проявление чего-либо похожего на раскаяние.