[12] так как они ей особенно удавались; ее пройдоха бабушка сообразила, что такие безделки и пустячки, при молодости и большой красоте ее внучки, являлись прекрасной приманкой и соблазном и могли обогатить их обеих, а потому она добывала и разыскивала эти стихи всеми возможными способами. И не мало было поэтов, которые давали свои сочинения; ибо существуют поэты, входящие в соглашение с цыганами и продающие им свои труды, подобно тому как есть поэты у слепцов, для которых они сочиняют чудеса, а потом принимают участие в выручке.

Всяко бывает на свете, – ну а голод иной раз толкает сочинителей на такие вещи, которые не во всякой книге написаны.

Пресьосу воспитывали в различных местностях Кастилии, а когда ей исполнилось пятнадцать лет, бесстыжая ее бабушка вернулась с нею в столицу, в старый табор – то есть туда, где обычно располагаются цыгане: на луга св. Варвары, – рассчитывая продать свой товарец в столице, где все продается и покупается. Первое появление Пресьосы в Мадриде состоялось в День св. Анны, заступницы и покровительницы города, в одном танце, который исполняли восемь цыганок – четыре старухи и четыре девушки – и один цыган, прекрасный танцор, бывший их вожаком; и хотя все пришли опрятными и принаряженными, щеголеватость Пресьосы была такова, что она мало-помалу очаровала взоры всех, кто на нее смотрел. Среди суеты танца, звуков кастаньет и тамбурина поднялся хвалебный ропот, превозносивший красоту и прелесть цыганочки, так что и стар, и млад поспешили увидать ее и посмотреть на нее. Но когда они услышали, как она поет (так как это был танец с пением), тогда-то все и началось! Это, собственно, и решило славу цыганочки; с общего согласия распорядителей празднества ей немедленно присудили награду и подарок за лучший танец; а когда пляску повторили в церкви Св. Марии перед образом св. Анны, то после того, как протанцевали все вместе, Пресьоса взяла бубен и под его звуки, делая по кругу большие и быстрые повороты, запела следующий романс:


Древо драгоценное,[1]
Что в бесплодье скудном
Столько лет плачевных
Одевалось грустью,


Не спеша ответить
Чаяньям супруга
И его надеждам,
Поневоле смутным,


Промедленьем долгим
Удручая душу,
Уводя от храма
Праведного мужа;


Пресвятая нива,
Из неплодной глуби
Вынесшая миру
Урожай цветущий;


Славный двор монетный,
Где чекан задуман
Богу, давший образ,
Что носил он в людях;


Мать пречистой девы,
Той, кем бог могучий
Неземную славу
Свету обнаружил;


Ею я собою
Стала ты приютом,
Анна, где целятся
Скорби и недуги.


В некотором смысле,
Верно, и над внуком
Ты имеешь силу
Истинно благую.


Горние чертоги
Для тебя доступны,
И с тобою сродных
Сонм единодушен.


Слава, слава зятю,
Дочери и внуку!
Ты по праву можешь
Песнь воспеть, ликуя.


Ты была, смиренно,
Школой многомудрой,
Дочери подавшей
Скромную науку.


Ныне, с нею рядом,
Возле Иисуса,
Ты причастна выси,
Непостижной чувствам.

Пенье Пресьосы было таково, что восхитило всех слушавших. Одни говорили: «Дай тебе бог счастья, девушка!», другие – «Как жаль, что девушка эта – цыганка! Поистине, годилась бы она в дочери важному сеньору».

Были и другие люди, более грубого склада, которые говорили: «Дайте подрасти этой девчонке: она себя покажет! Верное слово, готовит она хороший невод для улова сердец!» А был еще один совсем уж грубый и простой неотеса: увидев, как быстро идет она в танце, он сказал: «Правильно, красотка, правильно! Танцуй, милочка, но не сгуби цветочек, милый голубочек!» А она ему ответила, не переставая танцевать: «Что жалеть цветок, молвил голубок!»[2]

Прошел канун и самый праздник святой Анны, и Пресьоса почувствовала себя несколько усталой; но зато такого шуму наделали ее красота, бойкость, ум и танцы, что только о них и говорили по всей столице.

Две недели спустя она снова появилась в Мадриде с тремя девушками, с бубном, с новым танцем, с запасом романсов и веселых, но вполне скромных песенок, ибо Пресьоса не позволяла, чтобы ходившие с ней девушки пели непристойные песни, да и сама никогда их не пела, что обращало на себя внимание многих и за что ставили ее очень высоко.

Ни на минуту не отлучалась от нее старуха цыганка, ставшая как бы ее Аргусом, из опасения, что девушку сманят или увезут; она называла ее внучкой, а та ее – бабушкой.

Стали как-то танцевать в тени на Толедской улице, и сейчас же из лиц, следовавших за ними, составилась целая толпа; пока шли танцы, старуха просила милостыню у окружающих, и на нее, словно из мешка, сыпались очавы и куарто,[3] ибо красота имеет свойство пробуждать дремлющую щедрость.

Окончив танец, Пресьоса сказала:

– Если мне дадут четыре куарто, я одна пропою вам премиленький романс о том, как госпожа наша королева Маргарита отправилась на послеродовую мессу в Сан-Льоренте в Вальядолиде;[4] уверяю, романс замечательный: автор его – один из тех поэтов, что у нас наперечет, все равно как батальонные командиры.[5]

Едва она это сказала, как почти все, кто стоял вокруг, стали кричать:

– Пой, Пресьоса, вот мои четыре куарто!

И так посыпались на нее куарто, что у старухи рук не хватало подбирать. Собрав таким образом обильную жатву, Пресьоса тряхнула своим бубном и на особенно щегольской и шальной лад запела следующий романс:[6]


Вышла с сыном к первой мессе
Та, что всех славней в Европе,
Та, что именем и блеском[7]
Драгоценней всех сокровищ.


Чуть она подымет очи,
Души всех она уводит,
Всех, кто смотрит, очарован
Благочестьем и красою.


В знак того, что в ней мы видим
Часть небес, сошедших долу, —
Рядом с нею – солнце Австрии,[8]
Рядом – нежная Аврора.


А за нею следом – светоч,
Засиявший ночью поздно,
Тою ночью, о которой
И земля и небо стонут.[9]


Если в небе колесницам
Звезды яркие подобны, —
И в ее чудесном небе
В колесницах блещут звезды.


Вот Сатурн, летами ветхий,
Гладит бороду и холит,
И легко идет, хоть грузен:
Радость лечит от ломоты.


За Сатурном – бог болтливый
В языках идет влюбленных;
Купидон – в эмблемах разных,
Где рубин и жемчуг спорят.


Дальше Марс идет свирепый,
Восприявший стройный образ
Многих юных, чью отвагу
Тень ее сменяет дрожью.


Возле Солнца – сам Юпитер;[10]
Оттого что все возможно
Для того, чей сан высокий
На премудрости основан.


Свет луны горит в ланитах
Не одной богини дольной,
Венус скромная – в обличье
Тех, кто это небо создал.


Маленькие Ганимеды[11]
Кружат, вертятся и бродят
В златоубранном окружье
Этой сферы бесподобной.


И чтоб каждый взгляд дивился,
Всё не только здесь роскошно,
Всё доходит до предела
Расточительности полной.


Вот Милан в богатых тканях,
Пышно убранный, проходит,
Индия с горой алмазов,
А Аравия с бензоем.


Там идет грызунья-Зависть
С теми, кто замыслил злое;
В сердце Верности испанской —
Безбоязненная доблесть.


Всеобъемлющая Радость,
Разлученная со Скорбью,
По путям и стогнам мчится.
Буйной и простоволосой.


Для немых благословений
Отверзает рот Безмолвье,
И молоденькие дети
Песнопенью взрослых вторят.


Тот поет: «Лоза благая,
Возрастай, тянись и плотно
Обвивай счастливый ясень,
Вознесенный над тобою.


Возрастай себе на славу,
На защиту церкви божьей,
На добро и честь Кастильн,
Магомету на невзгоду».


А другой язык взывает:
«Здравствуй, белоснежный голубь,
Даровавший жизнь орлятам,
Венчанным двойной короной.


Чтоб изгнать из поднебесья
Стая хищников голодных,
Чтобы осенить крылами
Добродетель с сердцем робким».


Третий, тоньше и разумней,
Изощренней и ученей,
Молвит, источая радость
Как устами, так и взором:


«Перламутр Австрийский![12] Жемчуг,
Нам подаренный тобою,
Сколько замыслов рассеял!
Сколько обезвредил козней!


Сколько рушил упований!
Сколько ковов уничтожил!
Сколько создал опасений!
Сколько хитростей расстроил!»


Между тем она подходит
К храму феникса святого,[13]
Что, испепеленный в Риме,
Для бессмертной славы ожил.


Перед ликом вечной жизни,
Перед госпожою горней,
Перед той, что за смиренье
Ныне шествует по звездам;


Перед матерью и девой,
Перед дочерью господней
И невестой на коленях
Маргарита произносит:


«Я твой дар тебе вручаю,
Расточающая помощь;
Там, где нет твоей защиты,
Изобилуют недоли.


Я несу тебе сегодня
Первый плод мой, матерь божья;
Пусть тобой он будет принят,
Защищен и приумножен.


Об отце его помысли,
Об Атланте, удрученном
Тяжким гнетом царств столь многих
И владений столь далеких.


Знаю, сердце властелина
Навсегда в руках господних.
И от бога ты получишь
Всё, о чем его попросишь».


По свершении молитвы
В новом гимне, ей подобном,
Хор величит божью славу,
Ныне явленную долу.


По свершении служенья,
В блеске пышных церемоний
Вспять вернулось это небо
Вместе с сферой бесподобной.

Как только окончила Пресьоса свой романс, вся почтенная аудитория и строгий трибунал, ее слушавшие, слились в одном общем крике, гласившем: «Пой еще, Пресьоса, в куарто недостатка не будет!»

Больше двухсот человек смотрело тогда на танцы и слушало пение цыганки, и в самый разгар веселья случилось пройти теми местами одному из городских приставов. Заметив, что собралось столько народу, он спросил, в чем дело; ему ответили, что слушают, как красавица-цыганка поет песни.

Подошел любопытный пристав; послушал минутку и, дабы не ронять своего достоинства, не дослушал романса до конца; а так как ему показалось, что цыганочка была выше всяких похвал, он велел одному из пажей сказать старухе-цыганке, чтобы та вечером явилась вместе с цыганками к нему на дом; хотелось ему, чтобы послушала их жена его, донья Клара. Паж выполнил поручение, и старуха ответила, что придет.

Окончились танцы и пенье, и перешли было на другое место, как вдруг к Пресьосе приблизился какой-то очень хорошо одетый паж и, протянув ей сложенную бумагу, сказал:

– Выучи, Пресьоса, вот этот романс. Он весьма недурен; а я тебе буду давать время от времени еще и другие, так что пойдет о тебе слава как о лучшей на всем свете исполнительнице романсов!

– Выучу, и с большим удовольствием! – ответила Пресьоса. – Только смотрите, сеньор, не забудьте принести обещанные романсы, конечно, при условии, что они будут приличны! Если вам угодно получить плату, сговоримся на дюжины: спели дюжину – и заплатили за дюжину; если же вы думаете, что я буду платить вперед, – это дело невозможное!

– Если вы мне заплатите за бумагу, сеньора Пресьоса, – ответил паж, – я и на том скажу спасибо, и кроме того, если романс окажется нехорошим или нескромным – считать его не будем!

– Пусть за мной останется право выбора! – сказала Пресьоса.

После этого цыганки пошли дальше по улице. Из-за решетки одного окна их позвали какие-то кабальеро. Прижалась Пресьоса к решетке, находившейся невысоко, и увидела в хорошо убранной и прохладной комнате несколько кабальеро: одни занимались тем, что прохаживались по комнате, другие играли в разные игры.

– Не хотите ли вы, сеньоры, дать мне магарыч? – спросила Пресьоса, говорившая, как и все цыганки, пришепетывая, причем это у них не от природы, а особая повадка.

При звуке голоса Пресьосы и при виде ее лица игравшие оставили игру, а ходившие – свое хождение, те и другие поспешили к решетке посмотреть на цыганочку – ибо все уже о ней слышали – и сказали:

– Заходите, заходите, цыганочки: получите магарыч!

– Не выйдет ли только дорого, – возразила Пресьоса, – если нас тут станут щипать?

– Нет, вот тебе слово кабальеро! – сказал один из них. – Можешь быть спокойна, малютка, что никто у тебя ремешка на башмаке не тронет; ничего не будет, клянусь знаком ордена, который у меня на груди. – И он положил руку на крест Калатравы.

– Если хочешь войти, Пресьоса, – сказала одна из трех бывших с ней цыганок, – иди себе на здоровье, а я не хочу идти туда, где столько мужчин!

– Нет, Кристина! – ответила Пресьоса. – Если чего и нужно бояться, так это одного мужчины и наедине, а не большого общества; потому что одно то, что их много, исключает страх и опасение обиды. Заметь, Кристина, и знай: если женщина захочет быть честной, то останется таковой среди целой армии солдат. Правда, всегда следует избегать опасных случайностей; но под ними следует разуметь тайные, а не явные.

– Ну, идем, Пресьоса, – ответила Кристина, – ты ведь у нас ученей ученого.

Старая цыганка их ободрила, и они пошли. Едва только Пресьоса успела войти, как кабальеро со знаком ордена заметил лист бумаги, находившийся у нее на груди; он подошел и выхватил его. Пресьоса ему заметила:

– Не отбирайте его у меня, сеньор; это романс, который мне только что подарили, я его еще не читала.

– А ты, красавица, умеешь читать? – спросил кто-то.

– И писать, – сказала старуха. – Я воспитала свою внучку как дочь какого-нибудь стряпчего.

Кабальеро развернул бумагу и, увидев, что в ней лежит золотой эскудо, воскликнул:

– Ай да Пресьоса!.. К письму приложена плата за доставку; получай эскудо, который находится при романсе!

– Ловко! – воскликнула Пресьоса. – Поэт принял меня за нищую. Честное слово, не то удивительно, что я получаю эскудо, а удивительно то, что его дает мне поэт! Если все его романсы будут с подобным приложением, что бы ему переписать весь «Romancero general»[14] и давать мне каждый раз по стихотворению! Уж я бы «пощупала» пульс его золотым и, как бы ни трудно ему было с ними расставаться, – принимать их я буду очень легко!

Все слушавшие Цыганочку пришли в восторг от ее ума и ее острых слов.

– Читайте же, сеньор, – сказала она, – да погромче; посмотрим, так ли умен этот поэт, как щедр.

И кавальеро прочел следующее:


С красотою несравненной
Все сравненья будут тщетны:
Словно камень самоцветный,
Ты зовешься Драгоценной.[15]


Этой мысли справедливость
На тебе узнать могли мы:
Никогда неразлучимы
Красота и горделивость.


Если ты казнить решилась
Нас надменностью своею,
Я поистине жалею
Век, в который ты родилась.


Ведь а тебе растет, хитана,
Василиск, разящий взором,
Нежный властелин, в котором
Мы предчувствуем тирана.


Как же мог шатер походный
Дать такое чудо свету?
Как взлелеял прелесть эту
Мансанарес мелководный?


Потому затмит он славой
Золотого Тахо волны;
Перед ним, смиренья полный,
Ганг померкнет величавый.


Всем сулишь благословенья,
А сама приносишь горе;
У тебя в жестоком споре
Красота и помышленья.


В страшный миг, когда предстанешь
Тем, кто ждет тебя, мечтая,
В помышленьях ты святая,
Красотою – насмерть ранишь.


Говорят у вас в народе,
Что ни женщина – колдунья;
Колдовство твое, плясунья,
Не совсем в таком же роде.


Для того, чтобы невольно
Всех кругом лишить рассудка,
Всякий раз тебе, малютка,
Колдовских очей довольно.


Власть твоя что день – чудесней;
Танцем манишь нас летучим,
Убиваешь взглядом жгучим,
Зачаровываешь песней.


Ты на сто ладов колдуешь:
Словим, взглядом, пляской, пеньем,
Приближеньем, удаленьем
Ты огонь любви волнуешь.


Над свободною душою
Ты царишь желанной мукой;
В том моя душа порукой,
Покоренная тобою.


Страсти камень драгоценный!
Тот, кто эти строки пишет,
Лишь тобой и мертв и дышит,
Пленник бедный и смиренный.

– Бедный стоит в последнем стихе, – сказала на это Пресьоса: – плохой признак! Влюбленные никогда не должны говорить о своей бедности, потому что в начале любви бедность, сдается мне, – большой порок.

– Кто тебя учит всему этому, милочка? – раздался голос.

– А кто же меня должен учить? – возразила Пресьоса. – Разве в теле моем нет души? Или мне не пятнадцать лет? Я ведь не сухорукая, не кривобокая и не повреждена в разуме! Цыганский ум работает совсем иначе, чем у всех остальных людей: всегда он зрелее своих лет; цыган дураком не бывает, не найдется и цыганки простофили; для того чтобы заработать себе на хлеб, нужно быть острым, хитрым и плутоватым, – вот они и пускают в ход смекалку на каждом шагу, не позволяя ей лежать под спудом… Посмотрите на девушек, моих товарок: они молчат и кажутся дурочками; а ну-ка, положите им палец в рот да пощупайте, где у них зуб мудрости, так и увидите, что они такое! Нет! У нас любая двенадцатилетняя девочка стоит иной двадцатипятилетней, потому что учитель их и наставник – дьявол и сама жизнь, которая в один час научает тому, чему нужно целый год учиться!

Словами своими цыганочка произвела впечатление на всех слушающих, так что магарыч ей дали не только те, кто играл, но даже и не игравшие.

Схватила жадная старуха тридцать реалов и, просияв и возликовав, точно Светлое Христово воскресенье, собрала своих овечек и направилась в дом сеньора пристава, уговорившись, что на следующий день вернется со своей ватагой позабавить столь щедрых господ.

Донья Клара, жена пристава, уже была предупреждена, что цыганки собираются к ней на дом, а потому поджидала их, словно майского дождика, и не только она, но и ее девушки и дуэнья, а также челядь другой сеньоры, ее соседки; все сбежались посмотреть на Пресьосу. И едва только вошли цыганки, как Пресьоса засияла среди них, словно свет факела среди других малых огней; все подбежали к ней: одни ее обнимали, другие рассматривали, те превозносили, эти хвалили. Донья Клара приговаривала:

– Вот это, можно сказать, действительно, золотые волосы! Вот это так изумрудные глазки!

Соседка же разбирала всю ее по кусочкам и подробно разглядывала каждую ее частичку и связочку. И, начав хвалить маленькую ямку на подбородке у Пресьосы, сказала:

– Ну и ямочка! Об эту ямку споткнется всякий, кто на нее взглянет!

Услышал это лакей доньи Клары, стоявший тут же, человек старый и с большой бородой, и сказал:

– Ваша милость сеньора называет это ямочкой? Ну, так или я в ямках ничего не смыслю, или же это не ямка, а просто-таки могила живых желаний! Такая, ей-богу, славненькая эта Цыганочка, что, будь она серебряная или из пряника, она не могла бы быть краше!.. Умеешь ворожить, малютка?

– Знаю три или четыре способа, – ответила Пресьоса.

– Ах, ты еще и гадалка? – сказала донья Клара. – Ну, так клянусь жизнью моего благоверного, ты мне погадаешь! Ах ты, золотая моя девушка! ах ты, серебряная! ах ты, жемчужная! ах ты, рубиновая! ах ты, небесная! – лучше я уже и сказать не сумею!

– Вот, дайте ей ладонь, да еще дайте, чем сделать крест, – сказала старуха, – тогда увидите, что она вам расскажет; знает она побольше, чем иной доктор медицины!

Опустила жена пристава руку в кошель и увидела, что не было у нее ни бланки.[16] Она попросила куарто у девушек, – и ни у одной не нашлось; не было ничего и у соседки. Увидев это, Пресьоса сказала:

– Что до крестов – все кресты, конечно, хороши, но золотой или серебряный куда лучше; а если сделать крест на ладони медной монетой, то имейте в виду, что это портит удачу… мою по крайней мере; а потому мне бы хотелось сделать первый крест золотым эскудо, или хотя бы осьмерным, или, в крайнем случае, четверным реалом; я ведь все равно что ризничий; когда есть хорошие приношения, бываю радехонька!

– Остра ты, девушка, бог с тобою! – сказала соседка.

И, повернувшись к лакею, сказала:

– А у вас, сеньор Контрерас, не найдется под рукой четверного реала? Одолжите мне; когда придет доктор, мой муж, я вам отдам.

– Да, есть, – ответил Контрерас, – да только он у меня заложен за двадцать два мараведиса, которые я заплатил вчера вечером за обед, – одолжите мне их, так я мигом за ним слетаю.

– У нас у всех нет ни одного куарто, – заметила донья Клара, – а вы просите двадцать два мараведиса! Что вы, в самом деле, Контрерас, какой вы всегда дерзкий!

Одна из присутствовавших девушек, видя такой неурожай в доме, сказала Пресьосе:

– Скажи, малютка, а ничего, если сделать крест серебряным наперстком?

– Напротив, – ответила Пресьоса, – самые лучшие кресты делаются серебряными наперстками, если только их много.

– У меня всего-навсего один, – ответила служанка. – Если его довольно, – вот он, но с уговором, что ты мне тоже погадаешь.

– За один наперсток стольким гадать? – вставила старуха-цыганка. – Кончай скорей, внучка; уже становится поздно.

Взяла Пресьоса наперсток и руку жены пристава и заговорила:


Ты красотка, ты красотка,
Ты серебряные лапки,
Муж тебя нежнее любит,
Чем властитель Альпухарры.[17]


Ты смиреннее голубки,
Хоть порой приходишь в ярость
Как оранская тигрица
Или львица из Оканьи.


Но едва взглянуть успеешь, —
И прошла твоя досада,
И опять ты, как овечка,
Или как миндальный сахар.


Споришь много; ешь ты мало;
И ревнива сплошь да рядом;
Потому что пристав – ветрен,
Часто посох прислоняет.


Ты была еще девицей,
Одному мила красавцу;
Пусть неладны будут люди,
Разрушающие счастье!


Если б приняла ты постриг,
Ты б игуменьей уж стала;
У тебя для черной бабки
На ладони линий двадцать.


Говорить бы не хотелось;
Все равно, скажу, пожалуй;
Овдовеешь ты, и дважды;
Оба раза выйдешь замуж.


Ты не плачь, моя сеньора;
Не всегда же ведь цыганкам
Как евангелию верить;
Перестань же, полно плакать.


Так как суждено, чтоб пристав
Пережил тебя, то значит,
Нечего и сокрушаться
О вдовстве, тебе грозящем.


Скоро ждет тебя наследство
Крупное, и очень даже;
Будет сын у вас, каноник;
Хоть собор не обозначен;


Только вряд ли что Толедский.
Будет дочка-светлоглазка;
Если примет постриженье,
Настоятельницей станет.


Если муж твой в этот месяц
Не скончается внезапно,
Будет он коррехидором
В Бургосе иль в Саламанке.


У тебя еще есть прелесть —
Родинка, что месяц ясный;
Он незримые долины
Антиподам озаряет.


Чтоб ее увидеть, дал бы
И слепец четыре бланки.
Вот, теперь ты улыбнулась;
Ну, и прелесть же ты, право!


Будь внимательна, не падай,
И в особенности навзничь;
Это может быть опасным
Для такой почтенной дамы.


Много есть еще сказать мне:
Хочешь – в пятницу узнаешь;
Кое-что приятно будет,
А иное неприятно.

Пресьоса кончила гаданье, и у присутствующих разгорелось желание узнать свою судьбу; все стали просить ее погадать, но она отложила это до будущей пятницы, причем все пообещали, что у них будут серебряные реалы для делания крестов. В эту минуту вошел сам пристав, которому уже рассказали чудеса про гадалку; он заставил цыганок немного потанцевать и признал истинными и заслуженными похвалы, расточаемые Пресьосе; затем он опустил руку в кошель с видом человека, желающего подарить деньги, и хоть он его и обшарил, и встряхнул несколько раз, и поскреб, а все-таки вынул пустую руку и сказал:

– Клянусь богом, у меня нет ни бланки! Подарите вы, донья Клара, реал Пресьосе; я вам потом отдам.