Услышав это, Кристина, с такими же предосторожностями, как и в первый раз, сказала остальным цыганкам:
– Ох, девушки, убейте меня, если только он говорит не о трех осьмерных реалах, подаренных нам сегодня утром!
– Не может быть! – возразила одна из двух. – Ведь он сказал, что то были дамы, а мы вовсе не дамы; и так как он сам здесь заявил, что любит правду, то неужели же он станет врать?
– Ну, это не бог весть какая ложь, – вставила Кристина, – если говорится она никому не в обиду, а на пользу и славу того, кто ее произносит! За всем тем, однако, я вижу, что нам здесь и денег не дают, и танцевать не просят.
В эту минуту явилась старуха-цыганка и сказала:
– Ну, торопись, внучка: уже поздно, а многое еще надо сделать и о многом нужно поговорить.
– А что случилось, бабушка? – спросила Пресьоса. – Мальчик или девочка?
– Мальчик, и прехорошенький! – отвечала старуха. – Идем, Пресьоса: услышишь подлинные чудеса!
– Дай бог, чтобы он от родимчика не умер! – сказала Пресьоса.
– За всем будем смотреть превосходно, – произнесла старуха, – тем более что роды были правильные и младенец – что твое золото.
– Что, родила какая-нибудь сеньора? – спросил отец Андреса Кабальеро.
– Да, сеньор, – ответила цыганка, – только роды были такие тайные, что о них знаем только я, Пресьоса да еще одно лицо; а потому мы не можем открыть, кто такая.
– Да мы и сами знать не хотим! – вставил один из присутствующих. – Ох, горе женщине, доверившей вашим языкам свою тайну и спасающей свою честь с вашей помощью!
– Не все же мы плохие! – заметила Пресьоса. – Может статься, найдется среди нас и такая, что умеет молчать и говорить правду не хуже самого чванного из всех находящихся в этой комнате… Идем, бабушка, а то здесь о нас плохо отзываются! Мы же, честное слово, не воровки и ни у кого ничего не просим!
– Не сердись, Пресьоса! – сказал отец. – Я полагаю, что о вас лично, во всяком случае, нельзя подумать ничего дурного; ваши милые черты говорят за себя и ручаются за ваши добрые нравы… А ну-ка, Пресьоса, потанцуйте немножко с вашими подругами! Есть тут у меня золотой дублон «о двух головах», но ни одна из них не чета вашей, хотя обе они королевские!
Услышав это, старуха сказала:
– Эй, малютки, приготовьтесь и повеселите сеньоров!
Взяла Пресьоса бубен, и они закружились, сплетая и расплетая фигуры танца с такой свободой и изяществом, что все смотревшие стали следить за их ногами, особенно же Андрес, чьи глаза так и бегали за ножками Пресьосы, смотреть на которые было для него райским блаженством. Однако судьба повернула все таким образом, что счастье это стало для него адом. Случилось так, что среди суеты танца Пресьоса обронила данный ей пажом лист, и едва он упал, как его поднял сеньор, плохо отзывавшийся о цыганках, быстро развернул его и сказал:
– Вот как! Оказывается, это сонет! Перестанем-ка танцевать и послушаем: судя по первому стиху, сонет, надо сознаться, совсем-таки не плох!
Пресьосе стало неприятно от того, что она не знает, какого содержания эти стихи, а потому она попросила, чтобы их не читали и возвратили ей обратно; но проявляемое ею упорство как шпорами подстегивало желание Андреса прослушать сонет. Наконец кабальеро прочел его вслух. Стихи были следующие:
Когда Пресьоса тамбурин берет
И легкий воздух оглашают звуки,
То горсть жемчужин рассыпают руки,
То дождь цветов роняет нежный рот.
Молчит душа, и разум не живет,
Внимая чарам неземной науки.
Когда, чиста, не зная зла и муки,
Ее судьба касается высот.
Ее тончайший волос цепью нежной
Сковал сердца, она стопой небрежной
По стрелам купидоновым идет;
Огонь двух солнц, слепя, дарует зренье,
Ей Купидон их дал в вознагражденье
И от нее невиданного ждет.
– Черт побери! – воскликнул читавший, – этот поэт пишет весьма изящно.
– Сеньор, он не поэт, а щеголеватый паж и очень порядочный человек, – ответила Пресьоса.
– Думайте о своих словах, Пресьоса, и о том, что вы захотите сказать! Слова ваши отнюдь не похвала пажу – это копья, пронзающие сердце слушающего вас Андреса. Хотите посмотреть на него, малютка? Обернитесь, и вы увидите, что он лишился чувств в своем кресле; с него катится смертельный пот! Не думайте, красавица, что Андрес любит вас несерьезно и что его не задевает и не мучает даже самый невинный ваш промах. Подойдите к нему, ради бога, и шепните ему на ухо несколько слов, чтобы они дошли ему прямо до сердца и вывели его из забытья! А не то, так приносите ему каждый день по сонету в вашу честь, и увидите, во что он тогда обратится!
Так оно и произошло в действительности, ибо по прослушании сонета Андресом овладели тысячи ревнивых мыслей. Он не впал в забытье, но побледнел до такой степени, что отец, заметив это, спросил:
– Что с тобой, дон Хуан? Судя по тому, как ты изменился в лице, тебе, должно быть, дурно?
– Погодите, – сказала в это время Пресьоса, – позвольте мне сказать ему несколько слов на ухо, и вы увидите, что это пойдет ему на пользу!
И, подойдя к нему, она сказала, почти не разжимая губ:
– Хороша же у тебя выдержка для цыгана! Разве ты сможешь, Андрес, выдержать «пытку с холстом»,[24] если у тебя не хватает сил «на пытку с листом бумаги»? – И, перекрестив ему пять-шесть раз место над сердцем, она отошла от него; тогда Андрес слегка вздохнул и дал понять, что слова Пресьосы ему помогли. В заключение дублон «о двух головах» был отдан Пресьосе, и она сказала своим подругам, что разменяет его и честно поделится со всеми.
Отец Андреса попросил цыганочку оставить ему на записке слова, сказанные ею Хуану, дабы знать их на всякий случай. Пресьоса ответила, что скажет их с большой охотой, и просила заметить, что, хотя они кажутся вздорными, однако обладают особым свойством заговаривать сердечную боль и головокружение. Слова были следующие:
Ты, головушка, держись,
Не шатайся, не кружись!
Из терпенья две колодки
Состругай и подоткни.
Ночи, дни,
Не усни,
Хлопочи насчет красотки.
Не тужи,
Мысли черные сдержи;
Будет скоро
Сто чудес
От небес
И святого Христофора.
– Если сказать половину этих слов и сделать шесть крестов над сердцем человека, страдающего головокружением, – сказала Пресьоса, – он станет здоровым, как яблоко.
Когда старуха-цыганка услыхала этот заговор и весь обман, она невольно обомлела, а еще больше смутился Андрес, увидевший, что все это было измышлением находчивой девушки.
Сонет сеньоры оставили у себя, так как Пресьоса не стала его просить обратно, дабы не доставлять нового огорчения Андресу: ибо она без посторонней указки отлично поняла, что значит причинять муки, терзания и волнения ревности влюбленным поклонникам.
Цыганки откланялись, и при прощании Пресьоса обратилась к дону Хуану с такими словами:
– Слушайте, сеньор! Любой день этой недели будет благоприятен для дороги: ни одного нет плохого! Торопитесь выезжать как можно скорее, ибо вас ожидает жизнь раздольная, свободная и радостная, если только вы захотите приноровиться к ней.
– Не так уж привольна, на мой взгляд, жизнь солдата, – ответил дон Хуан. – Ведь стеснений в ней гораздо больше, чем свободы. Ну да, во всяком случае, я поступлю так, как видно будет.
– А видно будет больше, чем вы думаете, – сказала Пресьоса, – и да защитит вас и сохранит вас бог так, как того заслуживает ваш приятный облик.
Последние слова доставили Андресу удовольствие; цыганки тоже ушли предовольные. Они разменяли дублон и разделили его между всеми поровну, хотя руководившая ими старуха всегда получала полторы доли от всех подачек как по праву старшинства, так и потому, что она служила как бы компасом, которым руководились цыганочки в великом море своих нескончаемых танцев, острых слов, а подчас и обманов.
Наступил наконец день, когда однажды утром Андрес Кабальеро появился на месте первой своей встречи с цыганками, верхом на наемном муле и без единого слуги. Там он застал Пресьосу с бабушкой; узнав его, они встретили его с большою радостью. Из опасения, что родные станут его искать, он попросил доставить его в табор раньше, чем яркий солнечный свет явственно обозначит для каждого его приметы. Женщины, прибывшие из предосторожности без спутников, повернули обратно и в скором времени подъехали к своим кибиткам. Андрес вошел в один из шалашей, самый большой в таборе, и тотчас же поспешили навестить его десять-двенадцать цыган (все молодые, статные и хорошо сложенные), которым старуха уже успела сообщить об их новом товарище, не вдаваясь в особые разговоры о необходимости тайны, ибо, как уже было сказано, цыгане умеют ее сохранять с ловкостью и точностью необыкновенными.
Они сразу же обратили внимание на мула, и один из них сказал:
– В четверг его можно будет продать в Толедо!
– Ну нет! – возразил Андрес. – Этот мул наемный, и тем самым он отлично известен всем погонщикам, разъезжающим по Испании.
– Господи, сеньор Андрес! – сказал один из цыган. – Да будь у этого мула больше примет, чем сколько их должно предшествовать Страшному суду господню, и то мы его так разделаем, что его не признают ни мать родная, ни хозяин, взрастивший его!
– За всем тем, – заметил Андрес, – я прошу принять и одобрить мое решение. Мула этого нужно убить и похоронить, да так, чтобы потом и костей не было видно.
– Вот грех-то! – воскликнул другой цыган. – Это невинного-то лишать жизни?! Не говори так, друг Андрес, а сделай вот что: всмотрись в него нынче так, чтобы у тебя в памяти запечатлелись все его приметы, а потом позволь мне его забрать, и если два часа спустя ты его узнаешь, пусть меня обольют кипящим жиром, как беглого негра!
– Ни за что не соглашусь! – заявил Андрес. – Мул должен погибнуть, как бы меня ни уверяли в возможности его превращения: я боюсь быть узнанным, если мул не будет предан земле. Если же дело идет о выручке, которую можно получить от продажи, то не таким уж голышом явился я в ваше братство, чтобы я не мог заплатить за «вступление» побольше, чем стоят четыре мула!
– Ну, раз этого хочет сеньор Андрес Кабальеро, – сказал другой цыган, – пусть эта невинная душа умирает. Одному богу известно, как мне его жаль: и потому, что он молод, – он ведь еще не «закусывает» (вещь просто неслыханная для наемного мула!), – и потому, что он, наверное, ходкий, так как на боках у него нет ни струпьев, ни ран от шпор.
Было решено не убивать мула до ночи; в остальную часть этого дня торжественно праздновали вступление Андреса в цыганское сословие, и состояло это в том, что немедленно освободили лучшую в таборе кибитку и разукрасили ее ветвями и ситовником; Андрес был посажен на дубовый обрубок, в руки ему дали молот и щипцы, и под звук двух гитар, на которых играли два цыгана, велено ему было сделать два скачка; затем обнажили ему руку, принесли новую шелковую ленту и «гарроте»[25] и осторожно сделали ими два поворота.
При всем этом присутствовали Пресьоса и много других цыганок, старых и молодых, причем одни смотрели на него с удивлением, а другие – с любовью; такова была бравая внешность Андреса, что даже цыгане почувствовали к нему искреннее расположение.
После того как были выполнены указанные обряды, один старый цыган взял за руку Пресьосу и, остановившись перед Андресом, произнес:
– Мы даем тебе эту девушку, цвет и красу всех цыганок, живущих в Испании, – бери ее себе в любовницы или в жены; в этом отношении ты волен сделать то, что тебе больше понравится, ибо свободная и привольная жизнь наша не связана предрассудками и ненужными стеснениями. Разгляди ее хорошенько и посмотри, нравится ли она тебе и не находишь ли ты в ней чего-нибудь, что тебе будет не по вкусу; если она нехороша – выбирай среди девушек, стоящих перед тобою, самую для тебя подходящую: которую ты выберешь, ту мы тебе и дадим; но ты должен знать, что, однажды избрав ее, ты не можешь ни бросить ее ради другой, ни бесстыдничать и заводить шашни с замужними или девушками. Ненарушимо соблюдаем мы закон дружбы; никто из нас не станет покушаться на чужую избранницу; мы живем, не ведая горькой чумы ревности, и хотя много среди нас бывает кровосмешений, но никогда не бывает прелюбодеяния; а когда его совершает законная жена или когда нас обманывает любовница – мы не ходим в суд просить о наказании: сами мы судьи и палачи жен и любовниц наших; мы с такою же легкостью убиваем их и хороним в горах и пустынях, как если бы то были дикие звери: у нас родичи не занимаются делами мести и родители не привлекают к ответу за убийство! Боязнь и страх заставляют наших женщин хранить целомудрие, и мы, как я сказал, живем безмятежно. Почти все, что мы имеем, – у нас общее, за исключением только жен и любовниц, ибо мы хотим, чтобы каждая из них принадлежала тому, кто ей достался по жребию. У нас развод в такой же степени обусловлен старостью, как и смертью; тот, кто, будучи молодым, пожелал бы покинуть старую жену, может выбрать себе другую, более ему подходящую по возрасту.
Благодаря этим и другим еще законам и уставам живем мы и остаемся всегда веселыми; мы владыки полей, пашен, лесов, гор, источников и рек: горы нам дают даром дрова, деревья – плоды, лозы – виноград, огороды – овощи, источники – воду, реки – рыбу, заповедные рощи – дичину, скалы – тень, ущелья – прохладный ветер, пещеры – убежище. Непогода для нас – дуновенье ветерка, снег – легкое освежение, дождь – купанье, гром – музыка, а молния – факелы; твердая земля для нас – мягкая перина; дубленая кожа наших тел служит нам непроницаемой защитной броней; быстрого бега нашего не стеснят оковы, не задержат рытвины, не остановят стены; мужества нашего не поколеблют веревки, не запугают блоки, не устрашат «холсты», не укротит «кобыла»! Мы не делаем разницы между «да» и «нет», когда нам это выгодно, и всегда похваляемся быть «мучениками», а не «исповедниками»;[26] для нас люди выращивают вьючный скот на полях, для нас обрезаются в городах кошельки. Нет орла или другой такой хищной птицы, которая бы быстрее бросалась на попадающуюся ей добычу, чем бросаемся мы на случай, представляющий для нас известную выгоду, – одним словом, много у нас есть разных ухваток, и все они приводят к счастливому концу: ибо в тюрьме мы поем, на пытке молчим, работаем днем и воруем ночью, или, лучше сказать, учим людей быть всегда настороже и смотреть, куда они кладут свое добро.
Нас не смущает страх потерять свою честь, и честолюбие не побуждает нас приумножать ее; мы не враждуем друг с другом; мы не встаем до зари для того, чтобы подавать прошения, ухаживать за магнатами и хлопотать о милостях. Золоченые потолки и пышные дворцы наши – это лачуги и кочевые таборы; наши картины и фламандские ландшафты – те самые, которыми дарит нас природа среди высоких скал, снежных вершин, стелющихся кругом лугов и густых лесов, на каждом шагу открывающихся нашим глазам.
Мы астрономы-самоучки, ибо почти всегда мы спим под открытым небом и во всякое время можем определить, какой час дня и какой час ночи; мы видим, как рассвет вытесняет и сметает с неба звезды, как появляется он вместе со своей спутницей-зарей, наполняя радостью воздух, остужая воду и увлажняя землю, и сейчас же следом за ним показывается солнце, «вершины золотя и скаты гор лаская», как выразился один поэт; мы не боимся замерзнуть и окоченеть, когда лучи его падают на нас косо, не боимся и обжечься, когда они падают на землю отвесно; одинаковую встречу оказываем мы зною и холоду, лишениям и изобилию. Одним словом, мы – люди, живущие своей смышленостью и сноровкой, и, не считаясь со старинной поговоркой: «церковь, море или дворец», мы имеем все, что хотим, ибо довольствуемся тем, что имеем.
Я вам рассказал все это, благородный юноша, для того, чтобы вы знали, в какую среду вы попали и какого обращения должны держаться, причем я изобразил это сейчас вкратце; ибо еще бесконечное множество других вещей, не менее достойных внимания, чем все слышанные, откроете вы со временем сами.
Этими словами старый красноречивый цыган закончил свою речь, а новопоступающий заявил, что он был счастлив ознакомиться с таким почтенным уставом и готов поступить в орден, покоящийся на столь разумных и нравственных основах, и что ему досадно только, как это он раньше не знал о столь привольной жизни; отныне он отрекается от звания кабальеро и тщеславия своего знатного рода и подчиняет себя игу, или, вернее сказать, законам, по которым они живут, ибо они столь высокой наградой ответили на его желание стать цыганом, что вручили ему божественную Пресьосу, ради которой отказался бы он от корон и царств и желал бы таковых единственно для того, чтобы почтить ее.
На это Пресьоса заметила:
– Хотя эти сеньоры-законодатели и постановили на основании своих законов, что я твоя, и как таковую меня тебе вручили, – я на основании закона своего сердца, который сильнее всех остальных, заявляю, что стану твоей не иначе как после выполнения тех условий, о которых мы с тобой уговорились еще раньше, чем ты явился сюда. Два года обязан ты провести в нашей общине и только тогда удостоишься моей близости, дабы не раскаяться тебе в своем легкомыслии, а мне не оказаться обманутой из-за своей поспешности.
Оговорки отменяют законы; условия мои ты знаешь; если ты пожелаешь соблюдать их, возможно, что я стану твоей, а ты – моим; если же нет, то ведь и мул еще не убит, и платье твое цело, и из денег не тронуто ни гроша; отлучка твоя не длится еще и одного дня, так что остающуюся его часть ты можешь использовать для размышлений и обсудить, что тебе выгоднее. Эти сеньоры могут, конечно, вручить тебе мое тело, но не душу мою, которая свободна, родилась свободной и будет свободной, пока я того желаю. Если ты останешься – я буду глубоко уважать тебя; если вернешься обратно – буду уважать не менее; на мой взгляд, люди в порыве влюбленности несутся, закусив удила, пока не повстречаются с разумом и разочарованием; и не хочу я, чтобы ты поступил со мной, как охотник, который, нагнав преследуемого им зайца, сначала его схватит, а потом выпустит, чтобы погнаться за другим, убегающим от него. Бывает, что глаза обманываются и что с первого взгляда сусальное золото кажется столь же хорошим, как и настоящее; но немного погодя они отлично поймут разницу между поддельным и настоящим. Так и красота моя, которой, по твоим словам, я обладаю и которую ты почитаешь краше солнца и превозносишь выше золота: почем знать, может быть, вблизи покажется тебе тенью и после проверки обнаружится, что она поддельная!
Я даю тебе два года сроку, чтобы взвесить и обдумать, что тебе лучше выбрать или что естественно будет отвергнуть; ибо если вещь такова, что, однажды купив ее, никто уже не может отделаться от нее до самой смерти, то вполне законно уделить как можно больше времени на ее осмотр и освидетельствование, для того чтобы высмотреть в ней недостатки и достоинства, ей свойственные; ибо я не признаю варварского и дерзкого своеволия, усвоенного моими родичами, – бросать женщин или наказывать их, когда это им вздумается; и так как я не имею в виду делать вещи, достойные наказания, то и в мужья себе не хочу того, кто по своему произволу может меня покинуть.
– Ты права, Пресьоса, – сказал на это Андрес, – и если ты хочешь, чтобы я рассеял твои опасения и успокоил твою подозрительность клятвой, что ни на шаг не отступлю от установленных тобою предписаний, – говори, какой клятвы ты хочешь от меня или какое другое ручательство я могу тебе дать, ибо я на все для тебя согласен!
– Клятвы и обещания, даваемые пленником для получения свободы, в редком случае потом исполняются, – сказала Пресьоса, – а ведь таковы, по-моему, клятвы влюбленного; ибо для осуществления своего желания он охотно пообещает крылья Меркурия и молнии Юпитера, как пообещал мне их однажды один поэт и поклялся при этом Стигийской лагуной. Не хочу я клятв, сеньор Андрес, не хочу и обещаний; все будет зависеть от исхода вашего «послушничества»; себе же я вменяю в обязанность охранять себя в случае посягательства с вашей стороны.
– Да будет так! – вскричал Андрес. – Об одном лишь прошу этих сеньоров и товарищей, а именно: пусть они не принуждают меня ни к каким кражам в продолжение хотя бы месяца; у меня есть основания думать, что я смогу сделаться вором только после длинного ряда уроков.
– Молчи, брат! – сказал старый цыган. – Мы тебя тут так обучим, что ты выйдешь орлом в своем деле, а когда выучишься, то так его полюбишь, что пальцы себе станешь облизывать. Шуточное ли дело выйти поутру налегке, а ночью вернуться в табор обремененным ношей?!
– Обремененными… плетями видел я многих из этих «ловкачей»! – вставил Андрес.
– Нельзя наловить форелей, не замочив штанов, – возразил старик, – все в жизни сопряжено с разными опасностями, а воровские деяния – с галерами, плетями и виселицей; но разве оттого, что один корабль пострадал от бури или затонул, все другие корабли перестают плавать? Хорошее дело, если бы оттого, что война губит людей и лошадей, перевелись на свете солдаты! Ведь каждый цыган, высеченный властями, получает в наших глазах особый орденский знак на спину, и этот знак ничуть не хуже самого почетного из всех знаков, которые ваши кабальеро носят на своей груди. Вся суть заключается в том, чтобы человека не угораздило «взболтнуть ногами в воздухе» в самом расцвете молодости и после первых же преступлений. Терпеть же плети на спине и месить воду на галерах – это для нас зерна какао не стоит!.. Братец Андрес, отдыхай пока что в гнездышке под нашим крылышком, а в свое время мы поведем тебя летать и в такое место, откуда без добычи не возвращаются, и что сказано – сказано; ты себе после каждой кражи пальцы будешь облизывать!
– В таком случае, – заговорил Андрес, – в возмещение того, что я мог бы украсть за время, которое мне теперь прощают, я сейчас распределю двести золотых эскудо среди всего табора.
Едва он произнес эти слова, как к нему подскочило множество цыган и, подняв его на руки и на плечи, запели ему: «Виват, виват, доблестный Андрес! – прибавляя: – И да здравствует Пресьоса, его дорогая возлюбленная!»
То же самое сделали цыганки с Пресьосой, не на малую зависть Кристине и другим цыганочкам, стоявшим поблизости; ибо зависть так же хорошо уживается в кочевых таборах и в пастушеских хижинах, как и в княжеских хоромах: видеть, как идет в гору сосед, у которого, на мой взгляд, заслуг не больше моего, – всегда досадно. Вслед за этим они обильно поели, честно и справедливо поделили пожертвованные деньги, еще раз пропели хвалу Андресу и до неба превознесли красоту Пресьосы.
Настала ночь; мула зарезали и закопали таким образом, что Андрес успокоился. Вместе с мулом были закопаны его пожитки (то есть седло, уздечка и подпруга), что, как известно, в обычае у индейцев, погребающих вместе с покойником самые драгоценные его вещи. Подивившись всему виденному и слышанному и большой смышлености цыган, Андрес порешил продолжать начатое им дело, но отнюдь не держаться цыганских нравов и, во всяком случае, избегать их обычаев всеми возможными способами. Он полагал, что с помощью денег он освободит себя от обязанности беспрекословно исполнять разного рода преступные поручения.
На другой день Андрес попросил цыган переменить стоянку и отойти подальше от Мадрида: он боялся быть узнанным, оставаясь на месте; ему ответили, что уже было постановлено отправиться к Толедским горам, где им будет удобно рыскать и «собирать дань» по всем окружным землям.
Они снялись с табора и предоставили в распоряжение Андреса осла, но он не пожелал ехать и отправился пешком, состоя на положении слуги при Пресьосе, ехавшей на ослике, причем она была в восторге от зрелища своей власти над таким красивым пажом, а он был безмерно счастлив видеть рядом с собою владычицу своих помыслов.
О могучая сила бога, именуемого сладостным божеством наших горестей (название, данное ему по праздности и беспечности нашей), поистине ты делаешь нас вассалами и обращаешься с нами без всякого почтения! Ведь Андрес – кабальеро и юноша весьма и весьма разумный, почти всю жизнь свою проживший в столице и воспитанный богатыми родителями, а со вчерашнего дня произошла с ним такая перемена, что он одурачил своих слуг и друзей, обманул надежды, возлагавшиеся на него родителями, прервал путешествие во Фландрию, где должен был проявить личную доблесть и умножить честь своего рода, – и предпочел броситься к ногам одной девушки и стать ее слугой, а она хоть и прекрасна, но все же простая цыганка! Вот оно, преимущество красоты, которая, несмотря на все препоны и препятствия, увлекает к своим ногам самые свободные души!
Четыре дня спустя они прибыли в деревню в двух милях от Толедо, где и разбили свой табор, вручив предварительно несколько серебряных вещей алькальду деревни в залог того, что ни в ней, ни во всей ее округе они ничего не будут красть.
Когда это было сделано, все старые цыганки, кое-кто из молодых женщин и цыгане рассыпались по всем или почти по всем местностям, отстоящим на четыре-пять миль от той, где находилась их стоянка. Андрес отправился вместе с ними брать свой первый воровской урок, и хотя в этот выход ему было дано много уроков, ни один из них к нему не привился, наоборот, он остался верен своей благородной крови: при каждой краже, совершаемой его учителями, у него переворачивалась душа, и иной раз случалось так, что он, тронутый слезами потерпевших, своими деньгами платил за кражи, учинявшиеся товарищами; цыгане приходили в отчаяние, говоря, что это идет наперекор их уставу и установлениям, не разрешающим, чтобы в души их имело доступ сострадание, ибо в противном случае они должны были бы вовсе не быть ворами – вещь, никоим образом для них не подходящая.