Теодосия, поблагодарив его, как умела, решила немного отдохнуть и тем самым не мешать спокойному сну кабальеро. Однако последний не мог ни на минуту успокоиться и даже начал ворочаться в кровати и вздыхать так, что Теодосии пришлось спросить, что с ним такое; если у него есть какое-нибудь горе, в котором она может помочь, она сделает это с такой же готовностью, с какой он предложил ей свои услуги.
– Хотя причиной моего беспокойства являетесь вы, сеньора, – ответил на это кабальеро, – тем не менее вы не можете облегчить его, так как в противном случае я бы не страдал.
Теодосия не могла понять, к чему ведут эти темные речи, но заподозрила, что его мучает, должно быть, любовная страсть, и у нее даже мелькнула мысль, не сама ли она является ее предметом. Уединенность и удобство места, темнота и только что полученное сведение, что с ним находится женщина, – все это легко могло пробудить в незнакомце дурные мысли. Опасаясь этого, она поспешно и молча оделась, вооружилась шпагой и кинжалом и села в таком виде на кровать, в ожидании наступления рассвета. Вскоре свет дал о себе знать и проник через многочисленные щели и отверстия, всегда имеющиеся в комнатах постоялых дворов и гостиниц. Кабальеро провел ночь так же, как Теодосия. Едва он увидел, что лучи дневного света проникают в комнату, он вскочил с постели и сказал:
– Вставайте, сеньора Теодосия! Я решил сопровождать вас в этом путешествии и не покидать до тех пор, пока Марк Антонио не станет вашим законным супругом. В противном случае или мне, или ему придется проститься с жизнью.
С этими словами он открыл окна и двери комнаты.
Теодосия очень хотела увидеть свет, чтобы наконец взглянуть на человека, с которым она беседовала целую ночь. Но едва она на него посмотрела и узнала его, ей захотелось, чтобы никогда больше не рассветало и чтобы глаза ее сомкнулись навеки. Ибо, когда кабальеро повернул к ней лицо (он тоже захотел на нее посмотреть), она узнала в нем своего брата, которого так боялась. При виде его у нее помутилось в глазах. Пораженная и словно онемевшая, она стояла без кровинки в лице, но затем страх дал ей силы, а опасность – ум. Держа кинжал за острие, она упала на колени перед братом и сказала робким и прерывающимся голосом:
– Возьми этот кинжал, дорогой брат и сеньор, излей свой гнев и накажи меня этой сталью за то, что я совершила. Столь великая вина не заслуживает милосердия. Я сознаюсь в своем грехе, но не хочу, чтобы раскаяние послужило мне оправданием, и молю тебя только об одном: пусть мое искупление будет таково, чтобы, потеряв жизнь, я не потеряла чести: хотя уход мой из родительского дома и подверг ее явной опасности, она все же не погибнет, если кара, которую ты для меня изберешь, останется в тайне.
Брат глядел на нее, и, несмотря на то что ее проступок возбуждал в нем желание мести, нежные и в то же время сильные слова, в которых она выражала свою вину, явно умягчили его сердце. Он поднял ее с земли с ласковым и спокойным видом и стал утешать, как умел, сказав, между прочим, что за невозможностью найти наказание, равное ее преступлению, он его временно откладывает; вместе с тем отчетливое сознание того, что судьба не закрыла всех путей для спасения, будет понуждать его всеми возможными способами искать выхода, а не мстить за обиду, причиненную ее легкомыслием.
Эти слова вернули Теодосии присутствие духа, дали краски ее лицу и оживили ее почти угасшие надежды. Дон Рафаэль (так звали ее брата) не стал больше говорить с ней о случившемся. Он сказал только, чтобы она называлась отныне не Теодосией, а Теодором, и что они немедленно отправятся в Саламанку, где будут вместе разыскивать Марка Антонио. Однако дон Рафаэль полагал, что обидчика они там не найдут, поскольку беглец, состоявший с ним в дружбе, ничего не говорил ему про Саламанку. Впрочем, возможно, что обида, нанесенная Рафаэлю, заставила Марка Антонио хранить молчание и избегать с ним встречи. Новоиспеченный Теодор решил во всем подчиниться воле брата. В это время вошел хозяин, которому они велели немедленно подать завтрак, так как они решили, ни минуты не мешкая, отправиться в путь.
В то время как готовился завтрак и погонщик мулов седлал животных, на постоялый двор прибыл заезжий идальго, которого дон Рафаэль тотчас же узнал. Узнал его и Теодор, а потому не посмел выйти из комнаты из боязни выдать свою тайну. Они обнялись, и дон Рафаэль спросил новоприбывшего, что слышно нового в их краях. На это идальго ответил, что он едет из порта Санта Мария, где видел четыре галеры, собиравшиеся плыть в Неаполь; на одной из них он заметил Марка Антонио Адорно, сына дона Леонарда Адорно.
Эти известия обрадовали дона Рафаэля: в том, что ему так неожиданно удалось узнать столь важные новости, он увидел предзнаменование счастливого окончания дела. Он попросил идальго ссудить ему своего мула в обмен на отцовского коня (которого приезжий хорошо знал) и сказал, что собирается в Саламанку (умолчав, что он оттуда прибыл), но ему не хочется брать с собой в длинное путешествие свою прекрасную лошадь. Путник как человек учтивый и к тому же хороший знакомый согласился на мену и пообещал переслать коня его отцу. Они вместе позавтракали, но, понятно, без Теодора, а когда настало время расстаться, идальго тронулся по дороге в Касалью, где у него было богатое поместье. Дон Рафаэль не поехал с ним. Желая замести следы, он сказал, что в тот же день должен еще побывать в Севилье. Когда же приятель скрылся из вида, мулы были приведены в порядок, счет подан, а хозяин получил плату, они, простившись, съехали со двора. Все присутствующие были изумлены их красотой и прекрасным сложением: дон Рафаэль как мужчина был в не меньшей мере наделен изяществом, удальством и статностью, чем его сестра грацией и красотой.
Как только они двинулись в путь, дон Рафаэль передал сестре известие о Марке Антонио и сказал, что, по его мнению, им со всей возможной поспешностью следует скакать в Барселону, где обычно останавливаются на несколько дней галеры, едущие в Италию или прибывающие в Испанию. В случае, если галеры еще не успели приехать, их можно будет подождать на месте. Там им, безусловно, удастся встретить Марка Антонио. На это сестра отвечала, что он волен поступать, как ему кажется лучше, и что она во всем полагается на него. Дон Рафаэль сказал сопровождавшему его погонщику мулов, чтобы тот запасся терпением, так как ему придется отправиться в Барселону, и обещал ему хорошую плату за путешествие. Погонщик, веселый малый, зная щедрость дона Рафаэля, отвечал, что готов служить ему и следовать за ним хоть на край света. Дон Рафаэль спросил сестру, сколько у нее денег. Та ответила, что не считала их, но что она опустила руку в шкатулку отца семь или восемь раз и каждый раз вынимала полную пригоршню золотых монет. Отсюда дон Рафаэль заключил, что у нее могло быть около пятисот эскудо, и таким образом вместе с теми двумястами, которые находились при нем, и его золотой цепью они не испытают особых лишений в пути, тем более что его все время окрыляла надежда разыскать в Барселоне Марка Антонио.
После этого они, не теряя времени, поспешили вперед и без всяких приключений или препятствий оказались в двух милях от селения Игуалада, отстоявшего от Барселоны на девять миль. По дороге они узнали, что один кабальеро, ехавший посланцем в Рим, находится в Барселоне в ожидании галер, которые еще не прибыли; известие это сильно их обрадовало. В таком настроении они достигли небольшой рощи, находившейся по дороге, и заметили, что из нее выбежал человек, с испуганным видом оборачивавшийся назад. Дон Рафаэль подошел к нему и спросил:
– От кого вы убегаете, добрый чеовек? Что с вами случилось и что заставляет вас спешить в таком страхе?
– Тут поневоле убежишь с поспешностью и страхом, – возразил человек, – ведь я только чудом спасся от шайки разбойников, находящейся в этом лесу!
– Плохо, – сказал погонщик мулов, – плохо, клянусь богом! Разбойники в такой час! Вот вам крест, они нас оберут до нитки!
– Не печальтесь, друг, – возразил незнакомец, – разбойники уже удалились, покинув в лесу более тридцати путников, привязанных к деревьям, в одних рубашках; на свободе они оставили только одного, чтобы он отвязал остальных, когда сами они перевалят через холм: это был условленный знак.
– В таком случае, – сказал Кальвете (так звали погонщика мулов), – мы можем безопасно ехать, потому что разбойники обычно несколько дней не возвращаются на то место, где они совершили нападение. Я могу утверждать это как человек, два раза попадавший им в руки и знающий по опыту их нравы и обычаи.
– Да, это верно, – подтвердил путник.
Услышав это, дон Рафаэль решил продолжать путь. Продвинувшись немного вперед, они наткнулись на привязанных людей, числом более сорока; их развязывал тот, которого разбойники оставили на свободе. Странное зрелище представляли они собой: одни – совершенно раздетые, другие – в грязной одежде разбойников; иные плакали оттого, что их ограбили, другие смеялись, глядя на причудливые наряды окружающих; один в точности высчитывал, что у него украли, другой говорил, что из всех отнятых у него вещей ему больше всего жалко ящичка с «agnus dei»,[74] который он вез из Рима. Одним словом, все, что там можно было услышать, были рыдания и жалобы ограбленных. Брат и сестра с глубокой грустью смотрели на эту картину, воссылая благодарения небу, избавившему их от страшной беды, которая так легко могла их постигнуть. Но наибольшее сочувствие вызывал у них (в особенности же у Теодора) вид привязанного к дубовому стволу юноши лет шестнадцати, в одной рубашке и полотняных штанах. Он отличался такой красотой, что все глядевшие на него были растроганы. Теодор соскочил на землю, чтобы развязать его; тот в изысканных выражениях поблагодарил за услугу. Чтобы услужить ему получше, Теодор попросил Кальвете, погонщика мулов, одолжить прекрасному юноше свой плащ, пообещав в ближайшем селении купить ему новый. Кальвете дал плащ, и Теодор прикрыл им молодого человека, спросив его, из каких он мест, откуда едет и куда держит путь. При всем этом присутствовал дон Рафаэль. Юноша ответил, что он родом из одного городка Андалусии. Едва он назвал свою родину, как дон Рафаэль признал в ней место, находящееся всего в двух милях от их родного селения. Далее юноша сказал, что сейчас он едет из Севильи с намерением пробраться в Италию и попытать там, подобно многим! другим испанцам, счастья в военном деле; печальная судьба столкнула его с разбойниками, отнявшими у него порядочную сумму денег и платье, которого не купить, пожалуй, и за триста эскудо. Несмотря на это, он рассчитывал все же продолжать путешествие, потому что не относил себя к числу людей, пыл которых охладевает при первой же неудаче.
Разумные речи юноши (вместе с известием о том, что он живет так близко от родных для них мест, не говоря уже о красоте, служившей ему наилучшей порукой) подсказали брату и сестре желание помочь ему, чем возможно. Раздав немного денег тем из путников, которые, по их мнению, больше других нуждались – главным образом монахам и священникам, а их было более восьми человек, – они усадили юношу на мула Кальвете и, не задерживаясь далее, в скором времени доехали до Игуалады. Там они узнали, что галеры прибыли в Барселону накануне и отплывут оттуда через два дня, но если на побережье будет неспокойно, им придется выехать раньше. Эти известия заставили их встать на следующее утро еще до восхода солнца, несмотря на то что они мало спали всю ночь. Дело в том, что накануне, сидя за столом с опекаемым юношей, Теодор внимательно вгляделся в его лицо, и при этом ему показалось, будто у гостя проколоты уши. Это обстоятельство, а также застенчивость его взгляда заставили Теодора заподозрить, что перед ним женщина, и он с нетерпением ожидал конца ужина, чтобы наедине удостовериться в своих догадках. Во время еды дон Рафаэль, хорошо знавший видных людей той местности, которую назвал молодой человек, спросил его, чей он сын. Юноша отвечал, что его отец – дон Энрике де Карденас, известный в тех краях кабальеро. На это дон Рафаэль сказал, что прекрасно знает дона Энрике де Карденас и ему наверное известно, что у этого кабальеро нет сыновей, но если его собеседник не желает назвать своих родителей, он нисколько на него не в обиде и не будет больше задавать ему подобных вопросов.
– Вы правы, – согласился юноша, – у дона Энрике нет сыновей, но они есть у его брата дона Санчо.
– У дона Санчо тоже нет наследников, – ответил дон Рафаэль, – у него есть единственная дочь, о которой говорят, что она – самая прекрасная девушка Андалусии; правда, я знаю это лишь понаслышке, ибо, хотя я и не раз бывал в тех местах, мне никогда не приходилось ее видеть.
– Все, что вы говорите, сеньор, сущая правда, – ответил юноша. – Действительно, у дона Санчо есть только единственная дочь, хотя и не такая красавица, как об этом гласит молва; если же я сказал, что я – сын дона Энрике, то сделал это для того, чтобы вы, сеньоры, меня больше уважали. На самом же деле я – сын дворецкого, много лет прослужившего у дона Санчо, в доме которого я родился. Вследствие одной неприятности, которая у меня вышла с отцом, я похитил у него изрядную сумму денег и решил отправиться в Италию, как я вам уже говорил, желая посвятить себя военному делу, возвышающему, как я сам видел, людей самого низкого звания.
По мере того как Теодор следил за смыслом и тоном этих речей, он все больше и больше убеждался в правильности своих подозрений. Между тем ужин окончился и скатерти были убраны. Пока дон Рафаэль раздевался, Теодор сообщил ему свою догадку и с его согласия и одобрения уединился с молодым человеком на балкон большого окна, выходившего на улицу; они облокотились о перила, и Теодор начал так:
– Мне хотелось бы, сеньор Франсиско (так назвал себя юноша), оказать вам столько услуг, чтобы вы не могли отказать мне ни в какой просьбе, в чем бы она ни состояла. Короткое время нашего знакомства не представило мне до сих пор этой возможности: быть может, в будущем вы еще оцените это мое искреннее желание; но если бы вы и не захотели исполнить мою просьбу, я все равно останусь по-прежнему вашим слугой, как и сейчас, когда я вам еще этой просьбы не высказал. Заметьте, что хотя я, подобно вам, очень юн, мой жизненный опыт гораздо обширнее, чем можно было бы предположить на основании моих лет; поэтому-то я и дошел до подозрения, что вы – не мужчина, как об этом свидетельствует ваша одежда, а женщина, и притом благородной крови (я сужу по вашей красоте); мало того, вы – женщина несчастная, на что указывает перемена вашего платья, ибо такие перемены никогда не совершаются при счастливых обстоятельствах. Если мои подозрения основательны, скажите мне это. Клянусь честью кабальеро, я буду помогать и служить вам во всем, чем могу! Вы не можете отрицать того, что вы – женщина: об этом свидетельствуют следы серег на ваших ушах; вы поступили опрометчиво, не замазав их розовым воском. Между тем возможно, что кто-нибудь другой, столь же любопытный, но менее порядочный, чем я, разоблачит тайну, которую вы так плохо скрыли. Я говорю все это для того, чтобы вы без всяких колебаний назвали мне свое имя, зная, что я предлагаю вам помощь и обещаю соблюдать полное молчание.
Юноша с большим вниманием выслушал слова Теодора, и когда тот замолчал, он, не проронив ни звука, схватил его руки, поднес их к губам и стал порывисто целовать, орошая их потоками слез, струившихся из его прекрасных очей. Эта сильная скорбь так подействовала на Теодора, что он в свою очередь не мог удержаться от слез (благородным женщинам свойственно от природы сочувствовать чужим несчастьям и горестям). Но затем, с трудом отняв руки от губ юноши, Теодор стал внимательно слушать то, что после тяжкого стона и многочисленных вздохов он ему высказал:
– Сеньор, я не могу, да и не хочу отрицать правильности вашей догадки. Я – женщина, и притом самая несчастная из всех, когда-либо родившихся на свет божий. Ваше отношение ко мне и ваше предложение заставляют меня подчиниться вам во всем. Слушайте же, я расскажу вам, кто я такая, если только вам не скучно внимать повести чужих несчастий.
– Пусть я сам буду всегда несчастлив, – заметил Теодор, – если желание мое узнать ваши печали менее сильно, чем огорчение от сознания, что они приключились именно с вами. Я буду сочувствовать им, как своим собственным. – С этими словами он обнял юношу и снова заверил его в своей дружбе, после чего тот несколько успокоился и начал свой рассказ:
– О месте моего рождения я сказала правду, но не сказала правды о своих родителях. Дон Энрике мне не отец, а дядя; мой отец – брат его, дон Санчо, и я – та несчастная дочь, которую, по словам вашего брата, молва называет красавицей. Это неправда: как вы видите, я вовсе не так красива! Имя мое – Леокадия, причину же перемены моей одежды вы сейчас узнаете. В двух милях от моего родного городка находится город, принадлежащий к самым богатым и прославленным в Андалусии. В нем живет знатный кабальеро, ведущий свой род от благородных и древних Адорно-генуэзских; у него есть сын, который, несмотря на то что молва так же чрезмерно превозносит его, как и меня, действительно является красавцем, подобного которому трудно себе представить. Благодаря соседству обоих городов, а также благодаря тому, что юноша этот, как и мой отец, питает пристрастие к охоте, он несколько раз заезжал к нам в дом, где провел пять или шесть суток. Все дни и даже часть ночей он проводил с моим отцом в поле. Этим обстоятельством воспользовалась судьба, любовь и моя неопытность, которой было достаточно, чтобы с высот моих добрых намерений низвести меня до жалкого положения, в котором я сейчас нахожусь. Обратив больше внимания, чем позволительно благоразумной девице, на красоту и ум Марка Антонио, а также приняв в расчет благородство его происхождения и большое состояние, которым владел его отец, я решила, что, если он станет моим супругом, я достигну такого счастья, какого только могу пожелать. Надумав это, я стала приглядываться к нему и, без сомнения, делала это неосторожно, ибо он заметил мои взгляды. Этого для изменника оказалось достаточно, чтобы проникнуть в тайну моего сердца и похитить лучшие драгоценности моей души. Я сама не знаю, сеньор, зачем я рассказываю вам шаг за шагом все мелочи моей любви, так мало относящиеся к делу; лучше скажу вам сразу, чего он под конец от меня добился, хотя и с великим трудом. Когда он дал мне слово стать моим супругом и подтвердил его высокими, как мне казалось, и ненарушимыми христианскими клятвами, я решила отдаться всецело его воле. Однако, не удовлетворяясь словами и клятвами, которые легко мог унести с собой ветер, я заставила его написать их на бумаге, которую он мне вручил, скрепив своим именем. Все было изложено им подробно и точно. Я взяла записку и объяснила ему, как прийти ночью из его городка в наш и, пробравшись по садовой стене в мою комнату, сорвать без всякой помехи плод, предназначенный для него одного. Наконец наступила долгожданная ночь…
До этой минуты Теодор молчал, с замиранием сердца вслушиваясь в слова Леокадии, из которых каждое пронзало ему душу и в особенности с той поры, когда он услышал имя Марка Антонио, увидел редкую красоту Леокадии и оценил все ее огромные достоинства и большой ум, который она сумела обнаружить в своем рассказе. Но когда Леокадия произнесла: «Наконец наступила долгожданная ночь», он чуть не потерял терпение и, не будучи в силах удержаться, перебил ее вопросами:
– Ну, что же, когда наступила эта счастливая ночь, что он сделал? Вошел он к вам? Насладились вы им? Подтвердил ли он свою запись? Был счастлив получить от вас то, что, по вашим словам, ему предназначалось? Узнал ли об этом ваш отец? И к чему в конце концов привело такое пристойное и мудрое начало?
– К тому положению, в котором вы меня теперь видите, – сказала Леокадия, – ибо никто из нас не получил наслаждения: он не явился на назначенное свидание!
При этих словах Теодосия вздохнула с облегчением и сразу совладала со своими чувствами, которые чуть было не изменили ей под влиянием душившей ее бешеной ревности, которая чем дальше, тем сильнее пронизывала ее вплоть до костей и совсем лишала терпения. Все же она не могла хладнокровно слушать продолжение рассказа Леокадии.
– Мало того что он не явился, но через неделю после этого я узнала из достоверного источника, что он скрылся из родного города, похитив из родительского дома дочь уважаемого кабальеро по имени Теодосия, девушку необычайной красоты и редкого ума. В виду ее благородного происхождения история этого похищения стала известна у нас в городке и вскоре дошла до меня. Страшное, холодное жало ревности пронзило мое сердце и зажгло душу таким пожаром, что в нем испепелилась моя честь, сгорело мое доброе имя, иссохло терпение и погибло благоразумие. О, я несчастная! Я мысленно представляла себе Теодосию прекраснее солнца и разумнее самого разума, а главное – более счастливой, чем я, обездоленная! Я перечла слова его записки, увидела, что они ненарушимы и тверды и не противоречат чувствам, о которых они говорят. Но хотя моя надежда и ухватилась за них как за последнее средство к спасению, она тотчас же рушилась при мысли о коварной спутнице, сопровождавшей Марка Антонио. Я царапала себе лицо, рвала волосы, проклинала судьбу, и всего тяжелее была для меня невозможность делать это постоянно, вследствие присутствия моего отца. Наконец, чтобы иметь возможность беспрепятственно скорбеть или, вернее, окончить свое существование, я решила покинуть родительский дом. Обстоятельства всегда помогают и удаляют всякие препятствия, когда дело идет об осуществлении дурных намерений: я без всякого страха похитила одежду одного из слуг и выкрала у отца большое количество денег. Однажды ночью, под прикрытием темноты я вышла из дому и прошла пешком несколько миль, пока не добралась до селения, именуемого Осуна, откуда, устроившись на телеге, я через два дня добралась до Севильи. Там я была в некоторой безопасности и не боялась, что меня откроют, хотя бы даже стали разыскивать. В Севилье, купив себе другое платье и мула, я повстречалась с несколькими кабальеро, торопившимися в Барселону, чтобы не пропустить случая сесть на галеры, отправляющиеся в Италию. Мы путешествовали до вчерашнего дня, когда приключилась встреча с разбойниками, о которой вы уже знаете. Они отобрали все, что у меня было, в том числе и драгоценность, поддерживавшую во мне жизнь и облегчавшую бремя моих невзгод, – записку Марка Антонио. Я рассчитывала приехать в Италию, разыскать его, предъявить ему бумагу, уличающую его в вероломстве, и своим присутствием дать ему доказательство своей верности. Таким путем я предполагала принудить его исполнить данное обещание. Тем не менее мне приходило в голову, что он с легкостью сможет отказаться от слов, стоявших в записке, раз он мог отказаться от обязательств, которые должны были запечатлеться в его душе: ведь ясно, что, находясь в обществе несравненной Теодосии, он не захочет и смотреть на несчастную Леокадию! Но, несмотря на это, я решила умереть, но увидеть их обоих для того, чтобы, по крайней мере, мой вид их смутил и встревожил. Пусть она, нарушительница моего покоя, не надеется безнаказанно насладиться тем, что принадлежит мне по праву. Я буду ее искать, я найду ее и убью, если только сумею.
– Но чем же провинилась пред вами Теодосия, сеньора Леокадия? – спросил Теодор. – Возможно ведь, что она, подобно вам, была тоже обманута Марком Антонио?
– Разве это возможно? – возразила Леокадия. – Ведь он взял ее с собой, а когда любящие находятся вместе, какой тут возможен обман? Разумеется, никакого! Они счастливы, так как они вместе, хотя бы они были в далеких и знойных пустынях Ливии или среди пустынных скифских льдов. Нет сомнения, где бы они ни были, она упивается им, и она одна заплатит мне за все, что я выстрадаю, прежде чем их разыщу.
– Быть может, вы все-таки ошибаетесь, – возразила Теодосия. – Я хорошо знаю ту, кого вы называете своим врагом, и знаю, что при ее характере и скромности она ни за что не посмела бы бросить родительский дом и послушаться Марка Антонио; наконец, если бы даже она это и сделала, не имея представления о вас и не зная ничего о случившемся между вами, она вас этим нисколько не обидела бы, а где нет обиды, там неуместно и мщение.
– Что касается ее скромности, – отвечала Леокадия, – то об этом не стоит упоминать, ибо трудно было бы найти девицу скромнее меня, а несмотря на это, я сделала все, о чем вы только что слышали. В том, что он ее похитил, нет никакого сомнения, а в том, что она меня ничем не оскорбила, я, взглянув на дело спокойнее, сама готова сознаться. Но мучения, причиняемые мне ревностью, заставляют меня видеть в Теодосии шпагу, пронзающую мое сердце. Неудивительно, что я хочу извлечь эту шпагу и разломать ее на части, раз она причиняет мне такое страдание. Разве благоразумие не подсказывает нам удалять от себя то, что приносит нам вред, и разве так уж неестественно ненавидеть людей, делающих нам зло или лишающих нас блага?