Страница:
Состояло оно главным образом из англичан, если не считать неизбежного французского графа и неизбежного итальянского маркиза – живой мебели почти единого образца, без которой не обходится ни одна гостиная в известных светских кругах. Стол был длинный, обед еще длиннее. Крошка Доррит, загороженная парой внушительных черных бакенбард и не менее внушительным белым галстуком, совсем потеряла отца из виду, как вдруг лакей подал ей записку и шепнул, что миссис Мердл просит безотлагательно прочитать ее. В записке было нацарапано карандашом: «Подойдите, пожалуйста, к мистеру Дорриту. Он, кажется, не совсем здоров».
Пока она торопливо пробиралась к нему за спиной гостей, он вдруг встал и громко позвал, обращаясь к ее опустевшему месту в другом конце стола:
– Эми, Эми, дитя мое!
Эта странная выходка, в сочетании с его неестественно напряженным голосом и неестественно напряженным выражением лица, так удивила всех, что за столом мгновенно установилась тишина.
– Эми, дитя мое, – повторил он, – Сходи, дружочек, взгляни, не Боб ли нынче дежурит у ворот.
Она была уже рядом, уже прикасалась к его руке, но ему все чудилось, что она сидит там, на прежнем месте, и, подавшись вперед, он звал ее через весь стол. – Эми, Эми! Мне что-то неможется. Кха. Сам не знаю, что это такое со мной. Я очень хотел бы поговорить с Бобом. Кха. Ведь из всех тюремных сторожей он нам самый большой друг, и мне и тебе. Поищи Боба в караульне и скажи, что я прошу его прийти.
За столом начался переполох, гости один за другим повставали со своих мест.
– Отец, дорогой, я не там, куда вы смотрите; я здесь, подле вас.
– А, ты здесь, Эми. Тем лучше. Кха. Тем лучше. Кхм. Позови Боба. А если он уже сменился и ушел домой, скажи миссис Бэнгем, пусть сходит за ним.
Она мягко пыталась увести его; но он упирался и не шел.
– Какая ты, право, – с досадой сказал он, – знаешь ведь, что мне не взойти на эту крутую лестницу без Боба. Кха. Позови Боба. Кхм. Пусть придет Боб – лучший из всех тюремных сторожей, – пусть придет Боб!
Он обвел присутствующих блуждающим взглядом и словно только сейчас заметив их, обратился к ним с речью.
– Леди и джентльмены, мой – кха – долг приветствовать вас в стенах Маршалси. Добро пожаловать в Маршалси! Здесь, быть может, несколько – кха – тесновато – тесновато – территория для прогулок невелика; но как вы сами убедитесь, леди и джентльмены, с течением времени она – кхм – будет казаться вам больше и больше – больше и больше – а воздух, если все принять во внимание, просто превосходный. Здесь веют ветры с Сэррейских холмов. Кха. С Сэррейских холмов, Вот это наш Клуб. Кхм. На его содержание сами – кха – пансионеры вносят небольшие суммы по подписке. За это к их услугам горячая вода – общая кухня – и разные мелкие хозяйственные удобства. Завсегдатаи этого – кхм – заведения любезно называют меня – кха – Отцом Маршалси. Посетители с воли обычно считают своим долгом приветствовать меня в качестве – кхм – Отца Маршалси. Бесспорно, если право на это – кха – почетное звание дается числом проведенных здесь лет, то я – кхм – могу принять его с чистой совестью. Моя дочь, леди и джентльмены. Моя любимая дочь, родилась здесь.
Она не стыдилась сказанного им, как не стыдилась и его самого. Бледная, испуганная, она думала только о нем, о том, как бы успокоить его и увести. Она встала перед ним, подняв к нему лицо, словно стараясь заслонить его от любопытной, недоумевающей толпы. Он обхватил ее левой рукой, и минутами можно было расслышать ее тихие мольбы и уговоры.
– Родилась здесь, – повторил он со слезами на глазах. – Родилась и выросла. Моя дочь, почтеннейшие господа. Дитя злополучного отца, который, однако, и в несчастье сумел остаться – кха – джентльменом. Да, я беден, но – кхм – горд. Неизменно горд. У моих – кха – почитателей – только почитателей, разумеется, – вошло в обычай – кхм – выражать свое уважение к тому полуофициальному посту, который я здесь занимаю, небольшими – кха – знаками внимания, чаще всего в форме подношений – кхм – денежных подношений. Принимая эту добровольную дань признательности за мои скромные усилия поддерживать здесь известный – кха – тон – вот именно, тон – я считаю, что это меня никоим образом не компрометирует. Кха. Никоим образом. Кхм. Я не нищий. Отнюдь. Категорически протестую против этого наименования! Но я бы никогда не позволил себе – кха – оскорбить благородные чувства моих друзей хотя бы тенью сомнения в приемлемости – кхм – подобных знаков внимания. Напротив, я горячо приветствую их. Заявляю это во всеуслышание, если не от своего имени, то от имени своей дочери, без малейшего ущерба для моего – кха – личного достоинства. Храни вас бог, леди и джентльмены!
Большинство гостей, не желая усугублять жестокого испытания, выпавшего на долю хозяйки дома, уже разбрелось по соседним комнатам. Вскоре за ними последовали и те, кого любопытство дольше удерживало на месте, и в зале, кроме Крошки Доррит и ее отца, остались только слуги. Родной, голубчик, теперь он пойдет с нею, да? Но как она ни упрашивала, он все твердил свое: ему не подняться по крутой лестнице без Боба, где Боб, почему никто не сходит за Бобом? Наконец, под предлогом поисков Боба, ей удалось свести отца вниз, где уже бурлил поток гостей, съезжавшихся на бал, усадить в подвернувшийся наемный экипаж и увезти домой.
Широкая лестница римского палаццо сжалась перед его помутившимся взором в узкую лестницу лондонской тюрьмы; но он никому не позволил дотронуться до себя, кроме дочери, да еще старика брата. Вдвоем они довели его до спальни и уложили в постель. И с этого вечера его бедная больная душа вернулась туда, где впервые были перебиты ее крылья; сказочная явь последних месяцев перестала существовать, и мир снова замкнулся для него в стенах Маршалси. Шаги на улице казались ему монотонным шарканьем ног по тюремному двору. В час, когда в тюрьме запирают ворота, он напоминал, что посторонним пора уходить. В час, когда их обычно отпирают, он так настойчиво требовал Боба, что домашним пришлось сочинить ему целую историю: Боб, мол, простудился (бедняга уже много лет лежал в могиле), но скоро поправится и придет – завтра, послезавтра или в крайности дня через два. Он так ослабел, что не мог пошевелить рукой. Но его покровительственное отношение к брату ничуть не изменилось; и он раз пять – десять на дню снисходительно замечал ему, завидя его у своей постели: «Мой дорогой Фредерик, садись. Тебе не по силам стоять».
Приводили к нему миссис Дженерал, но он ее совершенно не узнал. Почему-то он вдруг забрал себе в голову, что это какая-то пьянчужка, которая метит на место миссис Бэнгем. Он тут же высказал ей эту оскорбительную догадку, не стесняясь в выражениях, и так настаивал, чтобы Эми пошла к смотрителю и попросила выгнать ее вон, что неудачную попытку больше не повторяли.
О двух других своих детях он вовсе не вспоминал, только раз вдруг спросил, дома ли Тип. Но дочь, которой он стольким был обязан и которой так скудно отплатил за все, постоянно занимала его мысли. Не то, чтобы он щадил ее или опасался, что она надорвет свои силы и здоровье; это его беспокоило не больше чем прежде. Нет, он любил ее все так же, по-своему. Они снова были в тюрьме, и она ухаживала за ним, и он беспрестанно нуждался в ней, каждый час, каждый миг; но не раз принимался рассуждать о том, как он счастлив, что ему так много пришлось вынести ради нее. А она склонялась над ним, молча прижималась лицом к его лицу и с радостью отдала бы жизнь, чтобы вернуть ему здоровье.
На третий или четвертый день после того, как началось Это тихое, безболезненное угасание, она вдруг заметила, что он тревожно прислушивается к тиканью своих часов – великолепных золотых часов, так громко напоминавших о том, что они идут, как будто, кроме них, ничто больше в мире не шло, разве только время. Она остановила часы, но он не успокоился; видно было, что она не угадала его желания. Наконец, собрав все силы, он дал ей понять, что просит ее снести часы в заклад. Когда она притворилась, что исполнила его просьбу, он был так доволен, что даже со вкусом выпил глоток вина и съел несколько ложек желе – впервые за все это время.
Что именно это подействовало на него так благотворно, подтвердилось назавтра, когда за часами последовали запонки, а потом кольца. Нетрудно было видеть, что ему доставляет огромное удовольствие давать ей эти маленькие поручения, воображая при этом, будто он весьма мудро и предусмотрительно распоряжается своим добром. После того как исчезли подобным образом все драгоценности, находившиеся у него на глазах, настала очередь гардероба; и, быть может, увлечение, с которым он отправлял вещь за вещью к несуществующему закладчику, несколько лишних дней поддерживало в нем жизнь.
Так день за днем Крошка Доррит склонялась над его изголовьем, щекой прижимаясь к его щеке. Случалось, она от усталости засыпала на несколько минут рядом с ним. Потом, проснувшись, сразу все вспоминала; слезы беззвучно, неудержимо лились из глаз, и сквозь них она видела, как на любимое лицо, неподвижно белеющее в подушках, понемногу ложится тень более глубокая, чем тень стены Маршалси.
Медленно, медленно, башня за башней таяла громада недостроенного замка. Медленно, медленно светлел и разглаживался нахмуренный заботой лоб. Медленно, медленно исчезало с него отражение тюремной решетки. Медленно, медленно молодело лицо под седыми кудрями, и все явственней проступало в его чертах сходство с дочерью, пока они не застыли в вечном покое.
В первые минуты дядя не помнил себя от горя.
– О мой брат! О Уильям, Уильям! Как ты мог уйти раньше меня, уйти один, не взяв меня с собой! Ты, такой благородный, утонченный, умный, ты ушел, а я, жалкий, никчемный, никому не нужный старик, остался!
Ей было легче от того, что приходилось о ком-то думать, кого-то утешать и поддерживать.
– Дядя, милый дядя, не убивайтесь так! Пожалейте себя, пожалейте меня!
Старик не мог остаться глухим к этому последнему доводу. Жалея ее, он постарался справиться со своим отчаянием. О себе он не думал; но ее готов был оберегать последними силами своей честной души, которая так долго существовала словно в полусне и теперь пробудилась лишь для того, чтобы принять сокрушительный удар.
– Великий боже! – воскликнул он, молитвенно сложив над Крошкой Доррит морщинистые руки. – Вот перед тобой дочь моего дорогого усопшего брата! Ты ясно видишь то, что я лишь смутно мог разглядеть в своей грешной слепоте. Ни один волос не упадет с ее головы без твоей воли. Ты будешь ей поддержкой и опорой здесь до ее последнего часа. А потом, я верю, воздашь ей по заслугам!
Они вышли в соседнюю комнату и тихо и скорбно сидели там без света вдвоем почти до полуночи. Иногда горе старика искало себе выхода в бурном порыве, подобном первому; но он был слишком слаб, а кроме того, всякий раз вспоминал ее слова, корил себя и утихал, жалуясь только, что брат ушел без него; вместе они начинали свой жизненный путь, вместе были сокрушены несчастьем, вместе долгие годы терпели нужду, и до этого дня оставались вместе; а теперь брат ушел без него, один!
Печальные, измученные, они, наконец, расстались на ночь. Она проводила дядю в его комнату, настояла на том, чтобы он лег, хотя бы одетым, своими руками заботливо укрыла его и тогда только ушла. Придя к себе, она бросилась на постель и тут же заснула глубоким сном – сном, давшим ей отдых, в котором она так нуждалась, но не вытеснившим смутного сознания беды. Спи, добрая Крошка Доррит. Спи до утра!
Ночь была лунная, но луна взошла поздно. Когда она уже мирно сияла в вышине, лучи ее сквозь полузакрытые жалюзи проникли в комнату, где так недавно пришли к концу невзгоды и заблуждения одной жизни. Две фигуры покоились в торжественной тишине этой комнаты. Два человеческих существа, одинаково безгласные и бесстрастные, одинаково далекие от шумной суеты той земли, в которую им предстояло вскоре лечь.
Один из двоих покоился на кровати. Другой стоял на коленях, склонившись к нему головой; лицо было опушено, и губы касались лежавшей на одеяле руки, как в ту минуту, когда с них слетело последнее дыхание. Оба брата были уже перед Отцом своим; там, где бессилен суд этого мира; куда не доходит его сумрак и мгла.
Глава XX
Пока она торопливо пробиралась к нему за спиной гостей, он вдруг встал и громко позвал, обращаясь к ее опустевшему месту в другом конце стола:
– Эми, Эми, дитя мое!
Эта странная выходка, в сочетании с его неестественно напряженным голосом и неестественно напряженным выражением лица, так удивила всех, что за столом мгновенно установилась тишина.
– Эми, дитя мое, – повторил он, – Сходи, дружочек, взгляни, не Боб ли нынче дежурит у ворот.
Она была уже рядом, уже прикасалась к его руке, но ему все чудилось, что она сидит там, на прежнем месте, и, подавшись вперед, он звал ее через весь стол. – Эми, Эми! Мне что-то неможется. Кха. Сам не знаю, что это такое со мной. Я очень хотел бы поговорить с Бобом. Кха. Ведь из всех тюремных сторожей он нам самый большой друг, и мне и тебе. Поищи Боба в караульне и скажи, что я прошу его прийти.
За столом начался переполох, гости один за другим повставали со своих мест.
– Отец, дорогой, я не там, куда вы смотрите; я здесь, подле вас.
– А, ты здесь, Эми. Тем лучше. Кха. Тем лучше. Кхм. Позови Боба. А если он уже сменился и ушел домой, скажи миссис Бэнгем, пусть сходит за ним.
Она мягко пыталась увести его; но он упирался и не шел.
– Какая ты, право, – с досадой сказал он, – знаешь ведь, что мне не взойти на эту крутую лестницу без Боба. Кха. Позови Боба. Кхм. Пусть придет Боб – лучший из всех тюремных сторожей, – пусть придет Боб!
Он обвел присутствующих блуждающим взглядом и словно только сейчас заметив их, обратился к ним с речью.
– Леди и джентльмены, мой – кха – долг приветствовать вас в стенах Маршалси. Добро пожаловать в Маршалси! Здесь, быть может, несколько – кха – тесновато – тесновато – территория для прогулок невелика; но как вы сами убедитесь, леди и джентльмены, с течением времени она – кхм – будет казаться вам больше и больше – больше и больше – а воздух, если все принять во внимание, просто превосходный. Здесь веют ветры с Сэррейских холмов. Кха. С Сэррейских холмов, Вот это наш Клуб. Кхм. На его содержание сами – кха – пансионеры вносят небольшие суммы по подписке. За это к их услугам горячая вода – общая кухня – и разные мелкие хозяйственные удобства. Завсегдатаи этого – кхм – заведения любезно называют меня – кха – Отцом Маршалси. Посетители с воли обычно считают своим долгом приветствовать меня в качестве – кхм – Отца Маршалси. Бесспорно, если право на это – кха – почетное звание дается числом проведенных здесь лет, то я – кхм – могу принять его с чистой совестью. Моя дочь, леди и джентльмены. Моя любимая дочь, родилась здесь.
Она не стыдилась сказанного им, как не стыдилась и его самого. Бледная, испуганная, она думала только о нем, о том, как бы успокоить его и увести. Она встала перед ним, подняв к нему лицо, словно стараясь заслонить его от любопытной, недоумевающей толпы. Он обхватил ее левой рукой, и минутами можно было расслышать ее тихие мольбы и уговоры.
– Родилась здесь, – повторил он со слезами на глазах. – Родилась и выросла. Моя дочь, почтеннейшие господа. Дитя злополучного отца, который, однако, и в несчастье сумел остаться – кха – джентльменом. Да, я беден, но – кхм – горд. Неизменно горд. У моих – кха – почитателей – только почитателей, разумеется, – вошло в обычай – кхм – выражать свое уважение к тому полуофициальному посту, который я здесь занимаю, небольшими – кха – знаками внимания, чаще всего в форме подношений – кхм – денежных подношений. Принимая эту добровольную дань признательности за мои скромные усилия поддерживать здесь известный – кха – тон – вот именно, тон – я считаю, что это меня никоим образом не компрометирует. Кха. Никоим образом. Кхм. Я не нищий. Отнюдь. Категорически протестую против этого наименования! Но я бы никогда не позволил себе – кха – оскорбить благородные чувства моих друзей хотя бы тенью сомнения в приемлемости – кхм – подобных знаков внимания. Напротив, я горячо приветствую их. Заявляю это во всеуслышание, если не от своего имени, то от имени своей дочери, без малейшего ущерба для моего – кха – личного достоинства. Храни вас бог, леди и джентльмены!
Большинство гостей, не желая усугублять жестокого испытания, выпавшего на долю хозяйки дома, уже разбрелось по соседним комнатам. Вскоре за ними последовали и те, кого любопытство дольше удерживало на месте, и в зале, кроме Крошки Доррит и ее отца, остались только слуги. Родной, голубчик, теперь он пойдет с нею, да? Но как она ни упрашивала, он все твердил свое: ему не подняться по крутой лестнице без Боба, где Боб, почему никто не сходит за Бобом? Наконец, под предлогом поисков Боба, ей удалось свести отца вниз, где уже бурлил поток гостей, съезжавшихся на бал, усадить в подвернувшийся наемный экипаж и увезти домой.
Широкая лестница римского палаццо сжалась перед его помутившимся взором в узкую лестницу лондонской тюрьмы; но он никому не позволил дотронуться до себя, кроме дочери, да еще старика брата. Вдвоем они довели его до спальни и уложили в постель. И с этого вечера его бедная больная душа вернулась туда, где впервые были перебиты ее крылья; сказочная явь последних месяцев перестала существовать, и мир снова замкнулся для него в стенах Маршалси. Шаги на улице казались ему монотонным шарканьем ног по тюремному двору. В час, когда в тюрьме запирают ворота, он напоминал, что посторонним пора уходить. В час, когда их обычно отпирают, он так настойчиво требовал Боба, что домашним пришлось сочинить ему целую историю: Боб, мол, простудился (бедняга уже много лет лежал в могиле), но скоро поправится и придет – завтра, послезавтра или в крайности дня через два. Он так ослабел, что не мог пошевелить рукой. Но его покровительственное отношение к брату ничуть не изменилось; и он раз пять – десять на дню снисходительно замечал ему, завидя его у своей постели: «Мой дорогой Фредерик, садись. Тебе не по силам стоять».
Приводили к нему миссис Дженерал, но он ее совершенно не узнал. Почему-то он вдруг забрал себе в голову, что это какая-то пьянчужка, которая метит на место миссис Бэнгем. Он тут же высказал ей эту оскорбительную догадку, не стесняясь в выражениях, и так настаивал, чтобы Эми пошла к смотрителю и попросила выгнать ее вон, что неудачную попытку больше не повторяли.
О двух других своих детях он вовсе не вспоминал, только раз вдруг спросил, дома ли Тип. Но дочь, которой он стольким был обязан и которой так скудно отплатил за все, постоянно занимала его мысли. Не то, чтобы он щадил ее или опасался, что она надорвет свои силы и здоровье; это его беспокоило не больше чем прежде. Нет, он любил ее все так же, по-своему. Они снова были в тюрьме, и она ухаживала за ним, и он беспрестанно нуждался в ней, каждый час, каждый миг; но не раз принимался рассуждать о том, как он счастлив, что ему так много пришлось вынести ради нее. А она склонялась над ним, молча прижималась лицом к его лицу и с радостью отдала бы жизнь, чтобы вернуть ему здоровье.
На третий или четвертый день после того, как началось Это тихое, безболезненное угасание, она вдруг заметила, что он тревожно прислушивается к тиканью своих часов – великолепных золотых часов, так громко напоминавших о том, что они идут, как будто, кроме них, ничто больше в мире не шло, разве только время. Она остановила часы, но он не успокоился; видно было, что она не угадала его желания. Наконец, собрав все силы, он дал ей понять, что просит ее снести часы в заклад. Когда она притворилась, что исполнила его просьбу, он был так доволен, что даже со вкусом выпил глоток вина и съел несколько ложек желе – впервые за все это время.
Что именно это подействовало на него так благотворно, подтвердилось назавтра, когда за часами последовали запонки, а потом кольца. Нетрудно было видеть, что ему доставляет огромное удовольствие давать ей эти маленькие поручения, воображая при этом, будто он весьма мудро и предусмотрительно распоряжается своим добром. После того как исчезли подобным образом все драгоценности, находившиеся у него на глазах, настала очередь гардероба; и, быть может, увлечение, с которым он отправлял вещь за вещью к несуществующему закладчику, несколько лишних дней поддерживало в нем жизнь.
Так день за днем Крошка Доррит склонялась над его изголовьем, щекой прижимаясь к его щеке. Случалось, она от усталости засыпала на несколько минут рядом с ним. Потом, проснувшись, сразу все вспоминала; слезы беззвучно, неудержимо лились из глаз, и сквозь них она видела, как на любимое лицо, неподвижно белеющее в подушках, понемногу ложится тень более глубокая, чем тень стены Маршалси.
Медленно, медленно, башня за башней таяла громада недостроенного замка. Медленно, медленно светлел и разглаживался нахмуренный заботой лоб. Медленно, медленно исчезало с него отражение тюремной решетки. Медленно, медленно молодело лицо под седыми кудрями, и все явственней проступало в его чертах сходство с дочерью, пока они не застыли в вечном покое.
В первые минуты дядя не помнил себя от горя.
– О мой брат! О Уильям, Уильям! Как ты мог уйти раньше меня, уйти один, не взяв меня с собой! Ты, такой благородный, утонченный, умный, ты ушел, а я, жалкий, никчемный, никому не нужный старик, остался!
Ей было легче от того, что приходилось о ком-то думать, кого-то утешать и поддерживать.
– Дядя, милый дядя, не убивайтесь так! Пожалейте себя, пожалейте меня!
Старик не мог остаться глухим к этому последнему доводу. Жалея ее, он постарался справиться со своим отчаянием. О себе он не думал; но ее готов был оберегать последними силами своей честной души, которая так долго существовала словно в полусне и теперь пробудилась лишь для того, чтобы принять сокрушительный удар.
– Великий боже! – воскликнул он, молитвенно сложив над Крошкой Доррит морщинистые руки. – Вот перед тобой дочь моего дорогого усопшего брата! Ты ясно видишь то, что я лишь смутно мог разглядеть в своей грешной слепоте. Ни один волос не упадет с ее головы без твоей воли. Ты будешь ей поддержкой и опорой здесь до ее последнего часа. А потом, я верю, воздашь ей по заслугам!
Они вышли в соседнюю комнату и тихо и скорбно сидели там без света вдвоем почти до полуночи. Иногда горе старика искало себе выхода в бурном порыве, подобном первому; но он был слишком слаб, а кроме того, всякий раз вспоминал ее слова, корил себя и утихал, жалуясь только, что брат ушел без него; вместе они начинали свой жизненный путь, вместе были сокрушены несчастьем, вместе долгие годы терпели нужду, и до этого дня оставались вместе; а теперь брат ушел без него, один!
Печальные, измученные, они, наконец, расстались на ночь. Она проводила дядю в его комнату, настояла на том, чтобы он лег, хотя бы одетым, своими руками заботливо укрыла его и тогда только ушла. Придя к себе, она бросилась на постель и тут же заснула глубоким сном – сном, давшим ей отдых, в котором она так нуждалась, но не вытеснившим смутного сознания беды. Спи, добрая Крошка Доррит. Спи до утра!
Ночь была лунная, но луна взошла поздно. Когда она уже мирно сияла в вышине, лучи ее сквозь полузакрытые жалюзи проникли в комнату, где так недавно пришли к концу невзгоды и заблуждения одной жизни. Две фигуры покоились в торжественной тишине этой комнаты. Два человеческих существа, одинаково безгласные и бесстрастные, одинаково далекие от шумной суеты той земли, в которую им предстояло вскоре лечь.
Один из двоих покоился на кровати. Другой стоял на коленях, склонившись к нему головой; лицо было опушено, и губы касались лежавшей на одеяле руки, как в ту минуту, когда с них слетело последнее дыхание. Оба брата были уже перед Отцом своим; там, где бессилен суд этого мира; куда не доходит его сумрак и мгла.
Глава XX
Вводная к следующей
С прибывшего в Кале пакетбота сходили пассажиры. Унылым и неприветливым выглядел Кале и час, когда берега обнажались отливом. Вода убывала так быстро, что пакетбот только-только мог подойти к молу; и отмель, едва прикрытая мелкой волной, была похожа на какое-то морское чудовище, лениво дремлющее под самой поверхностью воды. Белесый тощий маяк, торчавший на берегу точно загробная тень здания, которое обладало и красками и формами, ронял меланхолические слезы, вспоминая свои схватки с морем. Ряды мрачных черных свай, осклизлых, мокрых, потрепанных непогодой, с траурными венками водорослей, намотанными недавним приливом, можно было принять за заброшенное морское кладбище. Все здесь, под серым бескрайным небом, в шуме ветра и волн, перед свирепым натиском прибоя казалось таким жалким н ничтожным, что можно было только удивиться, как это Кале еще существует на свете, и почему его невысокие стены, и невысокие крыши, и невысокие ворота, и невысокие холмы, и невысокие насыпи, и неглубокие рвы, и плоские улицы не разрушены давным-давно грозным и неумолимым морем, как те песочные крепости, что строит на берегу детвора.
Не раз поскользнувшись на мокрых ступеньках, споткнувшись на шатких сходнях и претерпев десятки других мытарств, пассажиры потянулись вдоль мола, где все французские оборванцы и английские бродяги города (иначе говоря, добрая половина населения) соединили свои усилия, чтобы не дать им опомниться. На протяжении трех четвертей мили они были предметом неутолимого любопытства англичан и усиленного внимания французов, которые их хватали, выхватывали и перехватывали друг у друга, как лакомую добычу, пока, наконец, им не удалось выбраться в город и разойтись в разные стороны, не избавясь, однако, от преследования.
Кленнэм, томимый своими заботами, которых у него было немало, тоже находился в толпе обреченных. Выручив из критического положения некоторых особенно беззащитных соотечественников, он пошел дальше в одиночестве – поскольку можно говорить об одиночестве, если на расстоянии полусотни ярдов за вами гонится личность в куртке из одного сала и головном уборе под стать, выкрикивая без передышки: «Эй! Сэр! Мистер! Послушайте! Самый лучший отель!»
Но вот, наконец, отстал и этот гостеприимный туземец, и Кленнэм беспрепятственно продолжал свой путь. Тихим и мирным казался город после сутолоки пакетбота и пристани, и сравнение было не в пользу последних. Попадались навстречу еще соотечественники, все какие-то облезлые на вид, точно те цветы, у которых лепестки облетают при первом ветре и остается только сиротливо торчащий стебелек. И все смотрели хмуро и уныло, как будто им до смерти надоело кружить изо дня в день по одним и тем же местам – чем напоминали Кленнэму обитателей Маршалси. Впрочем, он лишь мимоходом отметил это сходство, занятый поисками нужной ему улицы и номера.
– Так сказал Панкс, – пробормотал он, остановившись перед довольно неприглядным домом. – Думаю, что его сведения надежны и адрес, обнаруженный им в старых бумагах мистера Кэсби, точен; но без этого мне никогда не пришло бы в голову искать ее здесь.
Унылый, скучный дом, унылая ограда, унылая калитка в ней, с надтреснутым колокольчиком, который уныло тренькнул два раза подряд, и молотком, глухой, унылый стук которого, казалось, не в силах был проникнуть даже сквозь трухлявые доски. Однако все же калитка с унылым скрипом отворилась, и, прикрыв ее за собой, Кленнэм очутился в унылом дворике, упиравшемся в такую же унылую стену, где засохшие остатки плюща свисали над обломками статуи, некогда украшавшей заброшенный фонтан.
Парадный вход находился с левой стороны дома, и у дверей, как и у калитки на улице, висели объявления, по-французски и по-английски, о том, что здесь «Сдаются Меблированные Комнаты». Дюжая молодая крестьянка, в короткой юбке, толстых чулках, сережках и белом чепце, появилась на пороге и спросила, сверкнув зубами:
– Эй, сэр! Мистер! Вам кого?
Кленнэм ответил ей по-французски, что желает видеть даму англичанку – даму англичанку, которая проживает в этом доме. «Пожалуйста, войдите и поднимитесь наверх», – отвечала служанка, тоже по-французски. Он не заставил просить себя дважды и последовал за нею во второй этаж, в гостиную, находившуюся в конце коридора, из окон которой открывался довольно безрадостный вид на унылый дворик, засохший плющ, заброшенный фонтан и разбитую статую.
– Господин Бландуа, – сказал Кленнэм.
– Сейчас доложу, сударь.
Служанка ушла, и Кленнэм, оставшись один, огляделся по сторонам. Гостиная была типичная для такого рода заведений. Холодная, темная, неуютная. Вощеный пол, который мог бы служить катком, но для этого комната была недостаточно велика, а ни к каким иным занятиям она не располагала. Красные с белым занавески на окнах, соломенная циновка на полу, небольшой круглый стол с путаницей тоненьких ножек, неуклюжие стулья с плетеными сиденьями, два красных плюшевых кресла, достаточно глубоких, чтобы можно было поместиться в них с наибольшим неудобством, секретер, каминное зеркало, составленное из кусков, но прикидывавшееся цельным, пара аляповатых ваз с сугубо искусственными цветами, а между ними греческий воин, который, сняв свой шлем, приносил в жертву гению Франции круглые часы.
Спустя несколько минут дверь соседней комнаты отворилась и вошла дама. При виде Кленнэма на лице ее отразилось крайнее удивление, и глаза торопливо обежали комнату, словно в поисках еще кого-то.
– Мое почтение, мисс Уэйд. Извините, я один.
– Но мне назвали не ваше имя.
– Совершенно верно. Прошу прошения, но, зная по опыту, что мое имя не располагает вас к гостеприимству, я решился назвать имя человека, которого разыскиваю.
– Позвольте, – возразила она, жестом приглашая его сесть, но так холодно, что он предпочел остаться на ногах, – а что же это за имя?
– Бландуа.
– Бландуа?
– Вам это имя должно быть знакомо.
– Я вижу, мистер Кленнэм, – сказала она, сдвинув брови, – вы продолжаете проявлять неуместный интерес к моим знакомствам и к моим делам. Право, не знаю, чему я обязана…
– Еще раз прошу прощения. Ведь вам знакомо это имя?
– Что вам до этого имени? Что мне до этого имени? Что вам до того, знакомо оно мне или не знакомо? Я много имен знаю, а еще больше знала и забыла. Может быть, я знаю это имя, а может быть, я его забыла, а может быть, и не слыхала никогда. Не вижу надобности давать в этом отчет себе, а тем более другим.
– Если вы разрешите, – сказал Кленнэм, – я объясню вам причины своей настойчивости. Я понимаю, что она может показаться странной и даже невежливой, и приношу вам свои искренние извинения. Причины, о которых я говорю, чисто личного характера. К вам они непосредственного отношения не имеют.
– Хорошо, сэр, – сказала она и снова пригласила его сесть, но на этот раз в ее жесте было меньше надменности, и поскольку она села сама, он последовал ее примеру. – Спасибо и на том, что речь не идет еще о чьей-то рабыне, которую я похитила тайком, воспользовавшись отсутствием у нее собственной воли. Что ж, говорите, я вас слушаю.
– Прежде всего, чтобы не было никаких сомнений относительно лица, которое я имею в виду, – сказал Кленнэм, – позвольте напомнить вам, что с этим лицом вы виделись в Лондоне сравнительно недавно. Вы встретились с ним в Аделфи, неподалеку от реки.
– У вас просто какая-то страсть вмешиваться в мои дела, – сказала она, глядя на него с нескрываемым раздражением. – Как вы это узнали?
– Умоляю, не сердитесь на меня. Виноват случай.
– Какой такой случай?
– Случай, позволивший видеть вашу встречу со стороны.
– Вы сами видели или кто-нибудь другой?
– Я сам. Я в это время проходил мимо.
– Да, ведь это было на улице, – заметила она, немного подумав и успокоившись. – Десятки людей могли видеть нас. Это еще ничего не означает.
– Я далек от мысли придавать этому какое-то особое значение и только хотел объяснить, что побудило меня обратиться к вам. Но я никак не связываю с этим цели своего визита и того одолжения, о котором намерен вас просить.
– Ах вот как! Вы намерены просить меня об одолжении, мистер Кленнэм! – воскликнула она, и язвительная усмешка промелькнула на ее красивом лице. – То-то я замечаю, у вас сегодня совсем другой тон!
В знак протеста он лишь слегка развел руками, но спорить не стал и сразу заговорил об исчезновении Бландуа. Вероятно, она слыхала об этом? Нет. Вопреки его предположению, она ничего не слыхала. Пусть он оглянется кругом и посудит сам, так ли уж вероятно, чтобы какие-нибудь новости внешнего мира достигали ушей женщины, которая сама обрекла себя на заточение в этой глуши. Сказав эти слова, в искренности которых он не подумал усомниться, она спросила, что значит «исчезновение Бландуа»? Тогда он подробно рассказал ей, что знал, прибавив, что должен добиться раскрытия тайны, чтобы отвести мрачные подозрения, тяготеющие над домом его матери. Она слушала с неподдельным удивлением и даже с некоторыми признаками интереса, оставаясь, впрочем, такой же холодной, гордой и замкнутой, как всегда. Когда он кончил, она ограничилась тем, что заметила:
– Но мне покуда неясно, сэр, при чем здесь я и о каком одолжении вы хотите меня просить. Не будете ли вы любезны объяснить мне это.
– Я предполагал, – ответил Артур, упорствуя в своих стараниях смягчить ее суровость, – что поскольку вы состоите в сношениях – если можно так сказать, в конфиденциальных сношениях – с этим лицом…
– Сказать, разумеется, можно что угодно, – возразила она, – но я не отвечаю за чужие предположения, в том числе и за ваши, мистер Кленнэм.
…поскольку вы состоите с ним в личных сношениях, – продолжал Кленнэм, надеясь обойти возражения заменой эпитета, – вы мне можете что-нибудь сообщить об его прошлом, об его привычках, занятиях, обычном местожительстве. Иначе говоря, навести меня на след, который поможет либо разыскать его, либо узнать, что с ним случилось. Вот о каком одолжении я прошу и надеюсь, что ввиду серьезности обстоятельств, побудивших меня к вам обратиться, вы мне не откажете. Если по каким-нибудь причинам вы найдете нужным поставить мне те или иные условия, я приму их, ни о чем не спрашивая.
– Вы случайно увидели меня с этим человеком на улице, – немного помолчав, сказала мисс Уэйд, которую, к немалому огорчению Кленнэма, явно больше занимали собственные раздумья, чем его просьба. – Вы, стало быть, встречали его раньше?
– Раньше – нет, но я встретился с ним потом. Тогда, в Аделфи, я его увидел впервые, но мне пришлось увидеть его еще раз – в тот самый вечер, после которого он исчез. Это было в доме моей матери, в ее комнате. Он оставался там, когда я ушел. Вот прочтите, здесь сказано все, что о нем известно.
Он протянул ей печатный листок, который она прочла с сосредоточенным вниманием.
– Это больше того, что известно мне, – сказала она, возвращая листок Кленнэму.
На лице Кленнэма так ясно отразилось его глубокое разочарование, пожалуй даже недоверие, что она прибавила, тем же недружелюбным тоном:
– Вы мне не верите. А между тем это правда. Кстати, о личных сношениях: ваша мать, по-видимому, тоже поддерживала личные сношения с этим человеком – однако ей вы верите, что она о нем ничего больше не знает.
Кленнэм вспыхнул, почувствовав намек, заключенный в этих словах и в улыбке, с которой они были произнесены.
– Знаете что, сэр, – заметила она, с жестоким удовольствием поворачивая нож в ране, – я вам скажу со всей откровенностью, которой вы от меня добиваетесь, что, если бы я заботилась о своей репутации (а я о ней вовсе не забочусь), если бы берегла свое доброе имя (а мне беречь нечего, ибо меня совершенно не интересует, доброе у меня имя или нет), я бы считала себя серьезно скомпрометированной одним фактом знакомства с подобной личностью. А между тем моего порога он никогда не переступал, со мной ни разу за полночь не засиживался.
Она мстила ему за старую обиду, обратив его же довод против него. Не в ее характере было щадить кого-нибудь, и совесть ее не тревожила.
– Человек этот – низкая, продажная тварь; я встретила его в Италии, во время своего недавнего пребывания там, и он мне показался подходящим орудием для одного моего замысла. Проще говоря, чтобы доставить себе удовольствие – исполнить одно давнишнее неотвязное желание, – мне понадобился шпион, который за деньги был бы готов на все. Я наняла этого субъекта. Уверена, что если бы речь шла об убийстве (при условии, что можно было бы совершить его в темноте, без всякого риска) и у меня хватило бы денег, чтобы заплатить ему желаемую цену, – эта сделка вызвала бы у него не больше колебаний, чем любая другая. Таково по крайней мере мое мнение о нем, и, видимо, оно не слишком расходится с вашим. Но ваша мать, как я предполагаю (почему бы мне в свою очередь не заняться предположениями), придерживается другого мнения.
– Я хотел бы напомнить вам, – сказал Кленнэм, – что мою мать столкнули с этим человеком дела.
Не раз поскользнувшись на мокрых ступеньках, споткнувшись на шатких сходнях и претерпев десятки других мытарств, пассажиры потянулись вдоль мола, где все французские оборванцы и английские бродяги города (иначе говоря, добрая половина населения) соединили свои усилия, чтобы не дать им опомниться. На протяжении трех четвертей мили они были предметом неутолимого любопытства англичан и усиленного внимания французов, которые их хватали, выхватывали и перехватывали друг у друга, как лакомую добычу, пока, наконец, им не удалось выбраться в город и разойтись в разные стороны, не избавясь, однако, от преследования.
Кленнэм, томимый своими заботами, которых у него было немало, тоже находился в толпе обреченных. Выручив из критического положения некоторых особенно беззащитных соотечественников, он пошел дальше в одиночестве – поскольку можно говорить об одиночестве, если на расстоянии полусотни ярдов за вами гонится личность в куртке из одного сала и головном уборе под стать, выкрикивая без передышки: «Эй! Сэр! Мистер! Послушайте! Самый лучший отель!»
Но вот, наконец, отстал и этот гостеприимный туземец, и Кленнэм беспрепятственно продолжал свой путь. Тихим и мирным казался город после сутолоки пакетбота и пристани, и сравнение было не в пользу последних. Попадались навстречу еще соотечественники, все какие-то облезлые на вид, точно те цветы, у которых лепестки облетают при первом ветре и остается только сиротливо торчащий стебелек. И все смотрели хмуро и уныло, как будто им до смерти надоело кружить изо дня в день по одним и тем же местам – чем напоминали Кленнэму обитателей Маршалси. Впрочем, он лишь мимоходом отметил это сходство, занятый поисками нужной ему улицы и номера.
– Так сказал Панкс, – пробормотал он, остановившись перед довольно неприглядным домом. – Думаю, что его сведения надежны и адрес, обнаруженный им в старых бумагах мистера Кэсби, точен; но без этого мне никогда не пришло бы в голову искать ее здесь.
Унылый, скучный дом, унылая ограда, унылая калитка в ней, с надтреснутым колокольчиком, который уныло тренькнул два раза подряд, и молотком, глухой, унылый стук которого, казалось, не в силах был проникнуть даже сквозь трухлявые доски. Однако все же калитка с унылым скрипом отворилась, и, прикрыв ее за собой, Кленнэм очутился в унылом дворике, упиравшемся в такую же унылую стену, где засохшие остатки плюща свисали над обломками статуи, некогда украшавшей заброшенный фонтан.
Парадный вход находился с левой стороны дома, и у дверей, как и у калитки на улице, висели объявления, по-французски и по-английски, о том, что здесь «Сдаются Меблированные Комнаты». Дюжая молодая крестьянка, в короткой юбке, толстых чулках, сережках и белом чепце, появилась на пороге и спросила, сверкнув зубами:
– Эй, сэр! Мистер! Вам кого?
Кленнэм ответил ей по-французски, что желает видеть даму англичанку – даму англичанку, которая проживает в этом доме. «Пожалуйста, войдите и поднимитесь наверх», – отвечала служанка, тоже по-французски. Он не заставил просить себя дважды и последовал за нею во второй этаж, в гостиную, находившуюся в конце коридора, из окон которой открывался довольно безрадостный вид на унылый дворик, засохший плющ, заброшенный фонтан и разбитую статую.
– Господин Бландуа, – сказал Кленнэм.
– Сейчас доложу, сударь.
Служанка ушла, и Кленнэм, оставшись один, огляделся по сторонам. Гостиная была типичная для такого рода заведений. Холодная, темная, неуютная. Вощеный пол, который мог бы служить катком, но для этого комната была недостаточно велика, а ни к каким иным занятиям она не располагала. Красные с белым занавески на окнах, соломенная циновка на полу, небольшой круглый стол с путаницей тоненьких ножек, неуклюжие стулья с плетеными сиденьями, два красных плюшевых кресла, достаточно глубоких, чтобы можно было поместиться в них с наибольшим неудобством, секретер, каминное зеркало, составленное из кусков, но прикидывавшееся цельным, пара аляповатых ваз с сугубо искусственными цветами, а между ними греческий воин, который, сняв свой шлем, приносил в жертву гению Франции круглые часы.
Спустя несколько минут дверь соседней комнаты отворилась и вошла дама. При виде Кленнэма на лице ее отразилось крайнее удивление, и глаза торопливо обежали комнату, словно в поисках еще кого-то.
– Мое почтение, мисс Уэйд. Извините, я один.
– Но мне назвали не ваше имя.
– Совершенно верно. Прошу прошения, но, зная по опыту, что мое имя не располагает вас к гостеприимству, я решился назвать имя человека, которого разыскиваю.
– Позвольте, – возразила она, жестом приглашая его сесть, но так холодно, что он предпочел остаться на ногах, – а что же это за имя?
– Бландуа.
– Бландуа?
– Вам это имя должно быть знакомо.
– Я вижу, мистер Кленнэм, – сказала она, сдвинув брови, – вы продолжаете проявлять неуместный интерес к моим знакомствам и к моим делам. Право, не знаю, чему я обязана…
– Еще раз прошу прощения. Ведь вам знакомо это имя?
– Что вам до этого имени? Что мне до этого имени? Что вам до того, знакомо оно мне или не знакомо? Я много имен знаю, а еще больше знала и забыла. Может быть, я знаю это имя, а может быть, я его забыла, а может быть, и не слыхала никогда. Не вижу надобности давать в этом отчет себе, а тем более другим.
– Если вы разрешите, – сказал Кленнэм, – я объясню вам причины своей настойчивости. Я понимаю, что она может показаться странной и даже невежливой, и приношу вам свои искренние извинения. Причины, о которых я говорю, чисто личного характера. К вам они непосредственного отношения не имеют.
– Хорошо, сэр, – сказала она и снова пригласила его сесть, но на этот раз в ее жесте было меньше надменности, и поскольку она села сама, он последовал ее примеру. – Спасибо и на том, что речь не идет еще о чьей-то рабыне, которую я похитила тайком, воспользовавшись отсутствием у нее собственной воли. Что ж, говорите, я вас слушаю.
– Прежде всего, чтобы не было никаких сомнений относительно лица, которое я имею в виду, – сказал Кленнэм, – позвольте напомнить вам, что с этим лицом вы виделись в Лондоне сравнительно недавно. Вы встретились с ним в Аделфи, неподалеку от реки.
– У вас просто какая-то страсть вмешиваться в мои дела, – сказала она, глядя на него с нескрываемым раздражением. – Как вы это узнали?
– Умоляю, не сердитесь на меня. Виноват случай.
– Какой такой случай?
– Случай, позволивший видеть вашу встречу со стороны.
– Вы сами видели или кто-нибудь другой?
– Я сам. Я в это время проходил мимо.
– Да, ведь это было на улице, – заметила она, немного подумав и успокоившись. – Десятки людей могли видеть нас. Это еще ничего не означает.
– Я далек от мысли придавать этому какое-то особое значение и только хотел объяснить, что побудило меня обратиться к вам. Но я никак не связываю с этим цели своего визита и того одолжения, о котором намерен вас просить.
– Ах вот как! Вы намерены просить меня об одолжении, мистер Кленнэм! – воскликнула она, и язвительная усмешка промелькнула на ее красивом лице. – То-то я замечаю, у вас сегодня совсем другой тон!
В знак протеста он лишь слегка развел руками, но спорить не стал и сразу заговорил об исчезновении Бландуа. Вероятно, она слыхала об этом? Нет. Вопреки его предположению, она ничего не слыхала. Пусть он оглянется кругом и посудит сам, так ли уж вероятно, чтобы какие-нибудь новости внешнего мира достигали ушей женщины, которая сама обрекла себя на заточение в этой глуши. Сказав эти слова, в искренности которых он не подумал усомниться, она спросила, что значит «исчезновение Бландуа»? Тогда он подробно рассказал ей, что знал, прибавив, что должен добиться раскрытия тайны, чтобы отвести мрачные подозрения, тяготеющие над домом его матери. Она слушала с неподдельным удивлением и даже с некоторыми признаками интереса, оставаясь, впрочем, такой же холодной, гордой и замкнутой, как всегда. Когда он кончил, она ограничилась тем, что заметила:
– Но мне покуда неясно, сэр, при чем здесь я и о каком одолжении вы хотите меня просить. Не будете ли вы любезны объяснить мне это.
– Я предполагал, – ответил Артур, упорствуя в своих стараниях смягчить ее суровость, – что поскольку вы состоите в сношениях – если можно так сказать, в конфиденциальных сношениях – с этим лицом…
– Сказать, разумеется, можно что угодно, – возразила она, – но я не отвечаю за чужие предположения, в том числе и за ваши, мистер Кленнэм.
…поскольку вы состоите с ним в личных сношениях, – продолжал Кленнэм, надеясь обойти возражения заменой эпитета, – вы мне можете что-нибудь сообщить об его прошлом, об его привычках, занятиях, обычном местожительстве. Иначе говоря, навести меня на след, который поможет либо разыскать его, либо узнать, что с ним случилось. Вот о каком одолжении я прошу и надеюсь, что ввиду серьезности обстоятельств, побудивших меня к вам обратиться, вы мне не откажете. Если по каким-нибудь причинам вы найдете нужным поставить мне те или иные условия, я приму их, ни о чем не спрашивая.
– Вы случайно увидели меня с этим человеком на улице, – немного помолчав, сказала мисс Уэйд, которую, к немалому огорчению Кленнэма, явно больше занимали собственные раздумья, чем его просьба. – Вы, стало быть, встречали его раньше?
– Раньше – нет, но я встретился с ним потом. Тогда, в Аделфи, я его увидел впервые, но мне пришлось увидеть его еще раз – в тот самый вечер, после которого он исчез. Это было в доме моей матери, в ее комнате. Он оставался там, когда я ушел. Вот прочтите, здесь сказано все, что о нем известно.
Он протянул ей печатный листок, который она прочла с сосредоточенным вниманием.
– Это больше того, что известно мне, – сказала она, возвращая листок Кленнэму.
На лице Кленнэма так ясно отразилось его глубокое разочарование, пожалуй даже недоверие, что она прибавила, тем же недружелюбным тоном:
– Вы мне не верите. А между тем это правда. Кстати, о личных сношениях: ваша мать, по-видимому, тоже поддерживала личные сношения с этим человеком – однако ей вы верите, что она о нем ничего больше не знает.
Кленнэм вспыхнул, почувствовав намек, заключенный в этих словах и в улыбке, с которой они были произнесены.
– Знаете что, сэр, – заметила она, с жестоким удовольствием поворачивая нож в ране, – я вам скажу со всей откровенностью, которой вы от меня добиваетесь, что, если бы я заботилась о своей репутации (а я о ней вовсе не забочусь), если бы берегла свое доброе имя (а мне беречь нечего, ибо меня совершенно не интересует, доброе у меня имя или нет), я бы считала себя серьезно скомпрометированной одним фактом знакомства с подобной личностью. А между тем моего порога он никогда не переступал, со мной ни разу за полночь не засиживался.
Она мстила ему за старую обиду, обратив его же довод против него. Не в ее характере было щадить кого-нибудь, и совесть ее не тревожила.
– Человек этот – низкая, продажная тварь; я встретила его в Италии, во время своего недавнего пребывания там, и он мне показался подходящим орудием для одного моего замысла. Проще говоря, чтобы доставить себе удовольствие – исполнить одно давнишнее неотвязное желание, – мне понадобился шпион, который за деньги был бы готов на все. Я наняла этого субъекта. Уверена, что если бы речь шла об убийстве (при условии, что можно было бы совершить его в темноте, без всякого риска) и у меня хватило бы денег, чтобы заплатить ему желаемую цену, – эта сделка вызвала бы у него не больше колебаний, чем любая другая. Таково по крайней мере мое мнение о нем, и, видимо, оно не слишком расходится с вашим. Но ваша мать, как я предполагаю (почему бы мне в свою очередь не заняться предположениями), придерживается другого мнения.
– Я хотел бы напомнить вам, – сказал Кленнэм, – что мою мать столкнули с этим человеком дела.