Целую ручки миссис Флинтвинч».
   Дочитав свое послание до конца, Риго сложил его и театральным жестом швырнул к ногам Кленнэма.
   – Эй! Кто там собирался передавать меня куда-то? Пускай пока передадут вот это по назначению и доставят сюда ответ!
   – Кавалетто, – сказал Артур, – прошу вас, снесите Это письмо.
   Но выразительный палец Кавалетто снова объяснил, что его дело – караулить Риго, которого он с таким трудом разыскал; а потому он так и будет сидеть на полу у двери, обхватив руками щиколотки, и никуда отсюда не тронется. Пришлось опять обращаться к помощи синьора Панко. Кавалетто чуть-чуть отодвинулся, так чтобы синьор Панко мог выбраться из комнаты, а затем снова прижал дверь спиной.
   – Не вздумайте только тронуть меня, или как-нибудь непочтительно обозвать, или помешать мне допить эту бутылку вина в свое удовольствие, – сказал Риго, – не то я сейчас же отправлюсь вдогонку за письмом и отменю данный мною недельный срок. Вы искали меня? Вы меня нашли? Вот и наслаждайтесь моим обществом!
   – Когда я стал вас искать, я не сидел в тюрьме, вам это хорошо известно, – сказал Кленнэм с горьким сознанием своего бессилия.
   – Черт с вами и с вашей тюрьмой! – отвечал Риго, неторопливо доставая из кармана табак и бумагу и принимаясь свертывать папиросы своими ловкими пальцами. – Мне дела нет ни до того, ни до другого. Контрабандист! Огня!
   Опять, как и прежде, Кавалетто поднялся и выполнил его приказание. Было что-то жуткое в бесшумном проворстве холодных белых рук Риго с длинными гибкими пальцами, сплетающимися и расплетающимися по-змеиному. Кленнэма невольно пробрала дрожь, словно он и в самом деле увидел клубок змей.
   – Эй ты, скотина! – крикнул Риго резко и повелительно, как будто перед ним был не итальянец, а итальянская лошадь или мул. – Я нахожу, что марсельский каменный мешок куда пристойнее этого заведения. В его решетках и стенах есть какое-то величие. Это тюрьма для людей. А здесь что? Тьфу! Приют для умалишенных!
   Он продолжал курить, но отталкивающая улыбка не сходила с его лица, и казалось, будто он втягивает дым не ртом, а своим крючковатым носом, словно фантастическое чудовище на картинке. Взяв новую папиросу и прикурив от окурка первой, он заметил Кленнэму:
   – Надо как-нибудь убить время, пока тот полоумный не вернулся с ответом. Попытаемся скоротать его беседой. Я потребовал бы еще вина, но нельзя же джентльмену пить с утра до вечера. А она хороша, сэр. Не совсем в моем вкусе, но хороша, клянусь тысячей дьяволов! Одобряю ваш выбор.
   – Не знаю, о ком вы говорите, да и знать не хочу, – сказал Кленнэм.
   – Della Bella Gowana, как ее называют в Италии, сэр. О миссис Гоуэн, о прекрасной миссис Гоуэн.
   – Да ведь вы, кажется, бывший приспешник супруга этой дамы.
   – Приспешник! Сэр! Это дерзость! Я его друг!
   – А вы всегда продаете ваших друзей?
   Риго вынул папиросу изо рта, и в глазах у него промелькнуло удивление. Но он тотчас же снова прихватил папиросу губами и хладнокровно ответил:
   – Я продаю все, за что можно получить деньги. А как живут ваши адвокаты, ваши политики, ваши спекуляторы, ваши биржевые дельцы? Как живете вы сами? Как вы попали сюда? Не продали ли вы друга? Черт побери, ведь похоже на то.
   Кленнэм отвернулся к окошку и вперил взгляд в тюремную стену.
   – Так уж заведено, сэр, – сказал Риго. – Общество продается само и продало меня, а я продаю общество. Но я вижу, у нас с вами есть еще одна общая знакомая. Тоже красивая женщина. И с характером. Позвольте, как бишь ее фамилия? Ах, да, Уэйд.
   Ответа не последовало, но было ясно, что Риго попал в точку.
   – Да, – продолжал он, – Красавица с характером заговаривает со мной на улице, и я не был бы джентльменом, если бы не внял ей. Красавица с характером говорит мне, почтив меня доверием: «Я любознательна, и у меня есть кой-какие особые побуждения. Скажите, вы не более порядочны, чем большинство людей?» На это я отвечаю: «Сударыня, я родился джентльменом и джентльменом умру, но что касается порядочности, то тут я не претендую на какое-либо превосходство. Это была бы непростительная глупость с моей стороны». – «Вся разница между вами и другими, – любезно замечает она, – в том, что вы об этом говорите вслух». Она, нужно отдать ей справедливость, знает общество. Я принимаю полученный комплимент галантно и вежливо. Галантность и вежливость – мои природные свойства. Тогда она делает мне предложение, суть которого в следующем: она часто видела нас вместе; она знает, что на сегодня я – друг семьи, свой человек в доме; из любознательности и из особых побуждений она интересуется их жизнью, их домашним укладом, хотела бы знать, любят ли Bella Gowana, лелеют ли Bella Gowana, и все такое прочее. Она небогата, но может мне предложить некоторое скромное вознаграждение за некоторые скромные услуги в этом духе. Я выслушиваю и великодушно соглашаюсь – великодушие тоже одно из моих природных свойств. Что поделаешь? Такова жизнь! На том стоит свет!
   Все это время Кленнэм сидел спиной к нему, но Риго, следивший за ним своими блестящими, слишком близко посаженными глазами, должно быть, угадывал по самой его позе, что во всех этих хвастливых признаниях не было для него ничего нового.
   – Ффуу! Прекрасная Гована! – сказал Риго, затягиваясь и выпуская дым с таким видом, точно стоит ему дунуть, и та, о ком он говорил, развеется в воздухе, как эта струйка дыма. – Очаровательна, но неосторожна! Не следовало ей секретничать в монастырской келье насчет того, как припрятывать письма старых поклонников подальше от мужа. Да, да, не следовало бы. Ффуу! Прекрасная Гована допустила ошибку.
   – Хоть бы поскорее вернулся Панкс! – воскликнул Артур. – Этот человек отравляет воздух в комнате своим присутствием!
   – Ба! Зато он хозяин положения, здесь, как и везде! – сказал Риго, сверкнув глазами и прищелкнув пальцами. – Так всегда было; так всегда будет. – Сдвинув вместе все три стула, находившиеся в комнате (кроме них, было еще только кресло, в котором сидел Кленнэм), он разлегся на них и запел, ударяя себя в грудь, точно это к нему относились слова песни:
 
Кто там шагает в поздний час? Кавалер де ла Мажолэн.
Кто там шагает в поздний час? Нет его веселей.
 
   Подпевай, скотина! Ты отлично подпевал мне в марсельской тюрьме. Подпевай же! Не то я сочту себя обиженным и рассержусь, а тогда, во имя всех святых, забитых насмерть камнями, кое-кому придется пожалеть, что и его не забили заодно!
 
Придворных рыцарей краса, Кавалер де ла Мажолэн,
Придворных рыцарей краса, Нет его веселей.
 
   Отчасти по старой привычке к подчинению, отчасти из боязни повредить своему покровителю, отчасти потому, что ему все равно было, петь или молчать, Кавалетто подхватил припев. Риго захохотал и снова стал курить, прикрыв глаза.
   Прошло не больше четверти часа до того, как шаги мистера Панкса послышались на лестнице, но Кленнэму эти четверть часа казались вечностью. Судя по звуку шагов мистер Панкс шел не один; и в самом деле, когда Кавалетто отворил дверь, он вошел в сопровождении мистера Флинтвинча. Не успел последний переступить порог, как Риго вскочил и с криком восторга бросился ему на шею.
   – Мое почтение, сэр, – сказал мистер Флинтвинч, довольно бесцеремонно высвобождаясь из его объятий. – Нет, нет, увольте; с меня достаточно. – Это относилось к угрозе нового порыва со стороны вновь найденного друга. – Ну, Артур? Помните, что я вам говорил насчет спящей собаки и сбежавшей собаки? Как видите, я был прав.
   Невозмутимый, как всегда, он огляделся по сторонам и покачал головой с назидательным видом.
   – Так это и есть долговая тюрьма Маршалси, – сказал мистер Флинтвинч. – Кхм! Неважный рынок вы, как говорится, выбрали для продажи своих поросят, Артур.
   Артур терпеливо ждал, но Риго не отличался таким терпением. Он почти свирепо ухватил Флинтвинча за лацканы сюртука и закричал:
   – К черту рынок, к черту продажу, к черту поросят! Ответ! Где ответ на мое письмо?
   – Если вы найдете возможным на минуту отпустить меня, сэр, – заметил мистер Флинтвинч, – я сперва передам мистеру Артуру записку, предназначенную ему.
   Сказано – сделано. В руках у Артура очутился листок бумаги, на котором дрожащей рукой его матери было нацарапано: «Надеюсь, довольно того, что ты разорился сам. Не вмешивайся еще и в чужие дела. Иеремия Флинтвинч говорит и действует от моего имени. Твоя М. К.».
   Кленнэм дважды перечитал записку и, не говоря ни слова, разорвал ее на клочки. Риго между тем завладел креслом и уселся на его спинку, поставив на сиденье ноги.
   – Ну, Флинтвинч, красавец мой, – сказал он, следя глазами за разлетавшимися обрывками записки, – ответ на письмо!
   – Миссис Кленнэм трудно писать, мистер Бландуа, пальцы у нее сведены болезнью, и она надеется, что вы удовлетворитесь устным ответом. – Мистер Флинтвинч весьма неохотно и со скрипом вывинтил из себя упомянутый ответ. – Она шлет вам поклон и передает, что, в общем, находит ваши условия приемлемыми и готова на них согласиться. Но окончательно вопрос будет решен через неделю, в назначенный вами день.
   Мсье Риго расхохотался и, спрыгнув со своего трона, сказал:
   – Ладно! Пойду искать гостиницу. – Тут ему на глаза попался Кавалетто, сидевший в прежней позе у двери. – Вставай, скотина! – крикнул он. – Ты со мной ходил против моей воли, теперь пойдешь против своей. Я вам уже сказал, мелюзга, я создан, чтобы мне прислуживали. Вот мое требование: пусть этот контрабандист находится при мне всю неделю в качестве слуги!
   В ответ на вопросительный взгляд Кавалетто Кленнэм кивнул, а затем прибавил вслух:
   – Если не боитесь.
   Кавалетто энергично затряс в знак протеста пальцем.
   – Нет, господин, теперь, когда мне уже не нужно скрывать, что он когда-то был моим товарищем по заключению, я его не боюсь.
   Риго не удостоил вниманием этот краткий диалог, покуда не закурил на дорогу последнюю папиросу.
   – «Если не боитесь», – повторил он, переводя взгляд с одного на другого. – Ффуу! Нет, мои детки, мои младенчики, мои куколки, вы все его боитесь! Здесь вы угощаете его вином, там готовы платить за его стол и квартиру; вы не смеете тронуть его пальцем, задеть словом. Он торжествовал над вами и будет торжествовать. Таково его природное свойство. Ффуу!
 
Придворных рыцарей краса, Он всех и всегда веселей!
 
   С этим припевом, явно подразумевая им собственную персону, он вышел из комнаты в сопровождении Кавалетто, которого, может быть, потому и потребовал себе в слуги, что не предвидел возможности от него отвязаться. Мистер Флинтвинч поскреб подбородок, еще раз неодобрительно оглядел рынок, выбранный для продажи поросят, кивнул Артуру и тоже вышел. Мистер Панкс, которого раскаяние совсем замучило, внимательно выслушал прощальные распоряжения Артура, отданные вполголоса, так же вполголоса заверил его, что все будет сделано в лучшем виде, и последовал за остальными. И узник, чувствуя себя еще более униженным, опозоренным, подавленным, бессильным и несчастным, остался один.

Глава XXIX
Встреча в Маршалси

   Тревога в душе и угрызения совести – плохое товарищи для узника. Дни горького раздумья и ночи без сна не закаляют в несчастье. Наутро Кленнэм почувствовал, что здоровье его подточено, как еще раньше подточен был дух, и гнет, под которым он жил это время, вот-вот сокрушит его совсем.
   Ночь за ночью вставал он в час или в два со своего скорбного ложа и подолгу просиживал у окошка, пытаясь за тусклым мерцанием тюремных фонарей разглядеть в небе первый проблеск зари, вестницы далекого еще утра. Но на следующий вечер после посещения Бландуа он не мог заставить себя раздеться, прежде чем лечь в постель. Какое-то жгучее беспокойство нарастало в нем, какой-то безотчетный страх, мучительная уверенность, что сердце его не выдержит и он умрет здесь, в тюрьме. Ужас и омерзение сдавливали горло, мешая дышать. Временами ему казалось, что он задыхается, и он кидался к окну, хватаясь за грудь и судорожно ловя ртом воздух. И в то же время его томило такое неистовое желание вырваться из этих глухих мрачных стен, вдохнуть полной грудью другой, чистый воздух, что он боялся сойти с ума.
   Страдания, подобные этим, не могут длиться без конца с одинаковой силой, они рано или поздно избывают себя. Так было со многими до Кленнэма, так случилось и с ним.
   Две ночи и день его состояние было очень тяжелым, потом наступил перелом. Еще случались отдельные приступы, но они повторялись все реже и с каждым разом становились слабее. На смену пришел упадок всех сил, телесных и душевных; и к середине недели болезнь приняла форму изнурительной вялой лихорадки.
   В отсутствие Кавалетто и Панкса единственными посетителями, которых мог опасаться Кленнэм, был мистер и миссис Плорниш. Он чувствовал необходимость оградить себя от визита этой достойной четы, ибо в напряженном состоянии его нервов ему никого не хотелось видеть, и не хотелось, чтобы кто-нибудь видел его таким разбитым и бессильным. Он написал миссис Плорниш, что обстоятельства заставляют его целиком посвятить себя делам и не позволяют оторваться даже на короткое время, чтобы порадовать себя беседой с друзьями. Юный Джон каждый день заходил после дежурства узнать, не нужно ли ему чего-нибудь, но Кленнэм отделывался от него тем, что благодарил бодрым тоном и притворялся погруженным в писание каких-то бумаг. К предмету своего единственного долгого разговора они больше не возвращались ни разу. Однако Кленнэм даже в самые тяжелые дни свято хранил этот разговор в своей памяти.
   На шестой день недели, назначенной Риго, с утра было сыро, туманно и душно. Казалось, нищета, грязь и убожество тюрьмы всходят, как на дрожжах, в этой гнилостной атмосфере. С головной болью, с тоской на сердце, Кленнэм всю ночь метался без сна, слушая, как дождь барабанит по каменным плитам, и стараясь вообразить себе его шелест в древесной листве. Расплывчатое мутно-желтое пятно поднялось в небе вместо солнца, и его бледный отсвет, дрожавший на стене, казался заплатой на тюремных лохмотьях. Слышно было, как отворились ворота, зашлепали по двору стоптанные башмаки тех, кто дожидался на улице; заскрипел насос, зашуршала метла – начиналось тюремное утро со всеми его привычными звуками. Больной, ослабевший – он даже умылся с трудом и несколько раз должен был отдыхать во время этой процедуры – Кленнэм, наконец, добрался до своего кресла перед раскрытым окошком. Здесь он сидел и дремал, пока уже знакомая нам старуха прибирала в комнате.
   У него кружилась голова от бессонницы и недоедания (он совсем лишился аппетита и перестал ощущать вкус пищи), и ночью он несколько раз начинал бредить. В тишине душной комнаты ему слышались какие-то звуки, обрывки мелодий, но в то же время он знал, что ничего этого нет. Сейчас, когда усталость сморила его, в ушах у него снова зазвучали призрачные голоса; они пели, они спрашивали его о чем-то, и он отвечал им и, вздрагивая, приходил в себя.
   В этом сонном забытьи, отнявшем у него ощущение времени, так что минута могла показаться часом, и час минутой, одна смутная греза постепенно овладела им, оттеснив все другое: ему чудилось, что он в саду, полном благоухающих цветов. Он хотел поднять голову, посмотреть, что Это за сад, но сделать необходимое усилие было нестерпимо трудно, и он успел свыкнуться с благоуханием, перестал даже замечать его к тому времени, когда, наконец, заставил себя раскрыть глаза.
   На столе, рядом с чайной чашкой, лежал букет – целая охапка чудесных, свежих цветов.
   Никогда еще он не видел ничего прекраснее. Он зарылся в цветы лицом и вдыхал их аромат, он прижимал их к своему пылающему лбу, он снова клал их на стол и протягивал к ним свои сухие ладони, как в зимнюю стужу протягивают руки к огню. Прошло немало времени, прежде чем он задал себе вопрос, как сюда попали эти цветы, и выглянул за дверь, чтобы спросить старуху, кто принес их. Но старухи не было, и, должно быть, она ушла уже давно, потому что чай, приготовленный ею, совсем остыл. Он хотел было выпить его, но запах чая показался ему невыносимым, и он снова уселся в кресло у окна, положив цветы на круглый столик.
   Когда утихло сердцебиение, вызванное тем, что он вставал и ходил по комнате, он снова впал в сонное полузабытье. Снова ветерок донес обрывок мелодии, звучавшей ему ночью; потом ему почудилось, будто дверь тихо отворилась, и на пороге возникла хрупкая фигурка, закутанная в черный плащ. Она сделала движение, от которого плащ распахнулся и упал на пол, и ему почудилось, будто это его Крошка Доррит в своем старом, поношенном платьишке.
   И будто она вздрогнула, прижала руки к груди, улыбнулась и залилась слезами.
   Он очнулся и вскрикнул. И тогда милое лицо, полное любви, жалости, сострадания, как зеркало, показало ему происшедшую с ним перемену. Она бросилась к нему, протянула руки, чтобы помешать ему встать, опустилась перед ним на колени; ее губы коснулись его щеки поцелуем, ее слезы оросили его, как дождь небесный орошает цветы, и он услышал – не во сне, наяву – ее голос, голос Крошки Доррит, звавший его по имени.
   – Мистер Кленнэм, мой дорогой, мой лучший друг! Нет, нет, не плачьте, я не могу видеть ваши слезы. Разве если это слезы радости оттого, что ваше бедное дитя опять с вами. Мне хочется думать, что это так!
   Все такая же нежная, такая же преданная, ничуть ее испорченная милостями Судьбы! В звуке ее голоса, в сиянии глаз, в прикосновении рук столько ангельской кротости и утешения!
   Он обнял ее, и она сказала: «Я не знала, что вы больны!» – потом обвила рукой его шею, привлекла его голову к себе на грудь и, склонившись к нему лицом, ласкала его так же нежно и, видит бог, так же невинно, как когда-то ласкала в этой комнате своего отца, сама будучи ребенком, еще нуждавшимся в ласке и заботе.
   Когда, наконец, к нему вернулся дар речи, он спросил:
   – Неужели это в самом деде вы? И в этом платье?
   – Я думала, вам приятно будет увидеть меня именно в этом платье. Я его сохранила на память – хоть я и так ничего бы не забыла. Но я пришла не одна. Со мной еще один старый друг.
   Он оглянулся и увидел Мэгги, в огромном старом чепце, который она давно уже не носила, с корзиночкой на руке, совсем как в прежние времена. Она улыбалась ему, кудахтая от восторга.
   – Я только вчера приехала в Лондон вместе с братом и тотчас же послала к миссис Плорниш, чтобы справиться о вас, и дать вам знать о моем приезде. Она-то и сообщила мне, что вы здесь. Вы не вспоминали меня этой ночью? Наверно, вспоминали, не могло быть иначе. Я всю ночь думала о вас, и мне казалось, эта ночь никогда не пройдет.
   – Я думал о вас… – он запнулся, не зная, как назвать ее. Она мгновенно поняла.
   – Вы еще ни разу не назвали меня моим настоящим именем. Для вас у меня имя только одно, вы знаете, какое.
   – Я думал о вас, Крошка Доррит, каждый час, каждую минуту, с тех пор как я здесь.
   – Правда? Правда?
   Такая радость озарила ее зардевшееся личико, что ему стало стыдно. Он, больной, опозоренный, нищий, за тюремной решеткой!
   – Я пришла еще до того, как отворили ворота, но не решилась сразу подняться к вам. В ту минуту я бы больше огорчила вас, чем обрадовала. Все здесь показалось мне таким знакомым и в то же время таким странным, все так живо напомнило о моем бедном отце и о вас, что я не могла справиться со своим волнением. Но мистер Чивери провел нас в комнату Джона – ту самую, где я жила когда-то, – и мы сперва немножко посидели там. Я уже была раз у вашей двери, когда приносила цветы, но вы не слышали.
   Она казалась слегка повзрослевшей, и знойное солнце Италии чуть тронуло ее лицо смуглотой. Но в остальном она не изменилась. Та же скромность, та же глубина и непосредственность чувств, когда-то так трогавшая его сердце. И если сейчас это сердце сжималось совсем по-другому, то не от оттого, что она стала иной, а оттого, что он смотрел на нее иными глазами.
   Она сняла старую шляпку, повесила ее на старое место и вместе с Мэгги без шума стала хлопотать в комнате, стараясь придать ей как можно более опрятный и приветливый вид. Побрызгав кругом душистой водой, она раскрыла корзинку Мэгги, в которой оказались виноград и другие фрукты. Когда все это было вынуто и прибрано до времени, последовали краткие переговоры шепотом с Мэгги; в результате корзина куда-то исчезла, а потом появилась опять, наполненная новым содержимым, среди которого было прохладительное питье и желе для немедленного употребления, а также жареные цыплята и вино с водой про запас. Покончив со всеми хлопотами, Крошка Доррит достала свой старый рабочий ящичек и принялась за шитье занавески для окна. Мир и покой воцарился в убогом жилище узника, и когда он сидел в своем кресле, глядя на Крошку Доррит, склоненную над работой, ему казалось, что этот мир и покой разливаются отсюда по всей тюрьме.
   Видеть рядом эту гладко причесанную головку, эти проворные пальчики, занятые привычным делом – которое не мешало ей часто поднимать на него взгляд, полный сострадания и всякий раз затуманивавшийся слезами; чувствовать себя предметом такой нежности и заботы, знать, что все помыслы этой самоотверженной души устремлены на него, все неистощимые богатства ее предложены ему в утешение, – все это не могло вернуть Кленнэму здоровье и силы, не могло придать вновь твердость его руке и звуку его голоса. Но оно вдохнуло в него новое мужество, которое росло вместе с его любовью. А эта любовь была так велика, что не нашлось бы слов, способных ее выразить!
   Они сидели рядом в тени тюремной стены, и эта тень теперь казалась пронизанной светом. Он мало говорил – она не позволяла ему, – только смотрел на нее, полулежа в кресле. Время от времени она вставала, давала ему пить, или поправляла подушку у него под головой. Потом тихонько садилась снова и склонялась над шитьем.
   Тень двигалась по мере того, как двигалось солнце; но Крошка Доррит покидала свое место лишь для оказания какой-нибудь услуги Артуру. Солнце зашло, а она все не уходила. Она уже кончила работу, и ее рука, только что укрывшая его пледом, задержалась на подлокотнике кресла. Он сжал эту руку в своей, и в ее ответном пожатии ему почудилась робкая мольба.
   – Дорогой мистер Кленнэм, мне нужно сказать вам кое-что, прежде чем я уйду. Я откладываю с часу на час, но я должна сказать это.
   – И я тоже, милая Крошка Доррит. Я тоже хочу кое-что сказать вам и все откладываю.
   Она испуганно подняла руку, точно желая закрыть ему рот; но тотчас же снова уронила ее.
   – Я больше не уеду за границу. Эдвард уедет, а я останусь здесь. Эдвард всегда был привязан ко мне, а теперь особенно, после того как я ухаживала за ним во время болезни – хотя никакой заслуги тут нет; и в благодарность он предоставляет мне жить где я хочу и как я хочу. Он думает только о том, чтобы я была счастлива.
   Одна лишь звезда ярко горела в небе. Она все время смотрела на эту звезду, словно видела в ее лучах свое заветное желание.
   – Вы, верно, догадываетесь, что мой брат приехал в Англию затем, чтобы уладить все дела по наследству и вступить во владение им. Он говорит, что мой дорогой отец, наверно, позаботился сделать меня богатой; если же отец не оставил завещания, то об этом позаботится он сам.
   Артур хотел что-то сказать, но она предостерегающе подняла руку, и он промолчал.
   – Мне не нужны деньги; на что они мне? Они не имели бы для меня никакой цены, если бы не вы. Разве может богатство дать мне покой, если я знаю, что вы в тюрьме? Разве мысль о вашем несчастье для меня не хуже самой горькой нищеты? Позвольте же мне помочь вам! Позвольте отдать вам все, что я имею! Позвольте доказать, что я не забыла и никогда не забуду, как вы были добры ко мне в то время, когда я не знала другого дома, кроме этой тюрьмы. Дорогой мистер Кленнэм, сделайте меня самым счастливым человеком на свете, ответьте «да»! Или хотя бы не отвечайте ничего сегодня, дайте мне уйти с надеждой, что вы подумаете и согласитесь – не ради себя, ради меня, только ради меня! Ведь для меня не может быть большего счастья на земле, чем сознание, что я сделала что-то для вас, что я заплатила хотя бы частицу своего огромного долга любви и признательности. Простите меня, мне трудно говорить. Трудно сохранять ободряющее спокойствие, видя вас в этих стенах, где я провела так много лет, где столько насмотрелась горя и нужды. Слезы душат меня. Я не могу удержать их. Прошу же вас, умоляю вас, теперь, когда вы в беде, не отворачивайтесь от вашей Крошки Доррит. Всем своим изболевшимся сердцем умоляю вас, дорогой мой, любимый мой друг! Возьмите мое богатство, и пусть оно обернется для меня величайшим благом!
   Она уронила голову на руку Кленнэма, сплетенную с ее рукой, и звезда больше не озаряла ее лица.
   Уже почти стемнело, когда Артур ласковым движением приподнял ее голову и тихо ответил:
   – Нет, моя дорогая Крошка Доррит. Нет, дитя мое. Я не могу принять подобную жертву. Свобода и надежды, купленные такой дорогой ценой, будут мне вечным укором, непосильной тяжестью. Но видит бог, какой благодарностью и любовью переполнена моя душа.
   – И все же вы не хотите, чтобы в тяжелую минуту я доказала свою преданность вам.
   – Скажем лучше так, дорогая моя Крошка Доррит: и все же я хочу доказать свою преданность вам. Если бы в те отдаленные дни, когда вашим домом была тюрьма, а единственным вашим нарядом это платье, я бы лучше себя понимал и точней читал в собственном сердце; если бы моя замкнутость и неверие в себя не помешали бы мне разглядеть свет, который я так ясно вижу теперь издалека, когда мне уже не догнать его на своих слабых ногах; если бы я тогда понял и сказал вам, что люблю вас и почитаю не как свое бедное дитя, но как женщину, чья рука поистине могла бы возвысить меня и сделать счастливее и лучше; если бы я воспользовался тогда этой возможностью, теперь уже упущенной навсегда – ах, зачем, зачем я упустил ее! – и если бы что-нибудь разлучило нас в то время, когда у меня был кое-какой достаток, а вы жили в бедности, я иначе ответил бы на ваше великодушное предложение, милая моя, дорогая моя девочка, хоть и тогда стеснялся бы принять его. Теперь же об этом не может быть и речи – не может быть и речи.