Высокий пост мистера Спарклера был, по счастью, одним из тех надежных пристанищ, где джентльмен спокойно может отдыхать всю свою жизнь – разве только кому-нибудь из Полипов заблагорассудится втащить его еще выше. А потому сей доблестный слуга отечества оставался верен своему флагу (по серебряному фону золотом число выплаты жалованья), с нельсоновской неустрашимостью[57] поднятому им на государственном корабле. Ценой его стойкости и мужества был прелестный маленький храм неудобств с неизбежным, как смерть, запахом конюшни и позавчерашнего супа, и там, замкнувшись на разных этажах, миссис Спарклер и миссис Мердл, две заклятые соперницы, готовили спои доспехи для решительной схватки на арене Общества. А Крошка Доррит, наблюдая течение жизни в этой фешенебельной резиденции, с невольной тревогой спрашивала себя, где тут найдется уголок для будущих детей Фанни и кто станет заботиться об этих пока еще не рожденных жертвах.
   Артур, больной и слабый, больше всего нуждался для своего выздоровления в покое, и с ним нельзя было говорить ни о каких предметах, способных взволновать его или встревожить; а потому единственной поддержкой Крошки Доррит в это трудное время был мистер Миглз. Он все еще находился за границей, но она написала к нему, через его дочь, сразу после того, как первый раз побывала у Артура в тюрьме; писала и потом, поверяя ему все свои тревоги, среди которых одна была особенно неотступной. Из-за этой тревоги Крошки Доррит мистер Миглз и затягивал свое пребывание за границей, хотя он был бы таким желанным гостем в Маршалси.
   Не касаясь содержания похищенных бумаг, Крошка Доррит в общих чертах рассказала мистеру Миглзу о том, как они попали в руки Риго-Бландуа, и сообщила про трагическую гибель последнего. Деловые навыки эпохи лопатки и весов помогли мистеру Миглзу сразу сообразить, насколько важно найти подлинные документы; поэтому он написал Крошке Доррит, что ее беспокойство вполне основательно и что он не вернется в Англию, не попытавшись прежде «напасть на их след».
   За это время мистер Генри Гоуэн успел убедиться, что тесные сношения с семейством Миглз не доставляют ему удовольствия. Из деликатности он не стал предъявлять никаких требований жене; но мистеру Миглзу намекнул довольно прозрачно, что люди они, видимо, очень разные – хотя и превосходные, каждый в своем роде, – а потому лучше им разойтись по-хорошему, без каких-либо ссор или обид, и в дальнейшем держаться друг от друга подальше. Бедный мистер Миглз, давно уже чувствовавший, что, раздражая своим присутствием зятя, он отнюдь не способствует семейному счастью дочери, сказал на это: «Что ж, Генри! Вы муж Минни, по законам природы, вы ей теперь ближе, чем я; как вы хотите, так и будет!» Эта перемена несла с собой дополнительное преимущество, которого Генри Гоуэн, может быть, и не предусмотрел: теперь, когда мистер и миссис Миглз имели дело только со своей дочерью и ее ребенком, они сделались не в пример щедрее, и мистер Гоуэн мог свободно тратить деньги, не унижая свой гордый дух раздумьем о том, откуда они берутся.
   Естественно, что при таком положении вещей мистер Миглз рад был ухватиться за любое занятие. От дочери он узнал, в каких городах побывал Риго за последние месяцы и в каких гостиницах останавливался. План его состоял в том, чтобы, не откладывая, без излишнего шума объехать все указанные места, и если где-нибудь обнаружится, что джентльмен-космополит не уплатил по счету и оставил в залог шкатулку или сверток – заплатить деньги и выручить залог.
   С Мамочкой в качестве единственной спутницы, мистер Миглз начал свое странствие, уснащенное немалым числом приключений. Миссия его несколько затруднялась тем обстоятельством, что люди, к которым он обращался с расспросами, не понимали, чего он от них хочет, а он в свою очередь не понимал, что они ему отвечают. Но. пребывая в несокрушимой уверенности, что английский язык – родной язык для всего человечества и только дураки этого не знают, мистер Миглз держал длинные речи перед содержателями гостиниц, пускался в многословные и путаные объяснения и отвергал любые попытки отвечать ему на каком-либо ином языке, кроме английского, заявляя, что «не намерен слушать всякую чушь». Иногда на сцену являлись переводчики, но мистер Миглз обрушивал на них такую лавину чисто национального красноречия, что они только растерянно хлопали глазами, и дело не подвигалось ни на шаг. Впрочем, от этого он, пожалуй, был не в убытке: Риго, правда, не оставлял нигде шкатулки с документами, по зато везде оставил долги и такую дурную память о себе, что один звук его имени – единственное, что оказывалось понятным в речах мистера Миглза, – неизменно вызывал бурю гнева и нареканий. В четырех случаях мистера Миглза пытались даже передать в руки полиции, называя его аферистом, мошенником и вором; каковые обидные наименования он принимал с любезнейшей улыбкой, не догадываясь о том, что они значат; и, шествуя под руку с Мамочкой к дилижансу или пакетботу, неумолчно болтал с веселой непринужденностью истинного британца.
   Но если оставить в стороне недоразумения, возникавшие из-за незнания языков, мистер Миглз вел свои поиски как человек умный, проницательный и настойчивый. Хотя он добрался до самого Парижа, так и не обнаружив никаких следов Бландуа, бодрость духа его не покидала.
   – Ничего, мамочка, – говорил он миссис Миглз. – Пусть я пока и не нашел ничего, но зато чем ближе к Англии, тем ближе к бумагам, я в этом уверен. Здравый смысл подсказывает, что он их держал где-то, где их не могли достать те, кто в них заинтересован, но где сам он, в случае надобности, мог достать их без промедления.
   В Париже мистера Миглза ожидало письмо от Крошки Доррит, в котором говорилось, что ей удалось навести мистера Кленнэма на разговор об этом человеке, которого уже нет в живых; и, узнав, что мистер Миглз желал бы получить о нем некоторые сведения, мистер Кленнэм просил ее сообщить мистеру Миглзу, что его знала мисс Уэйд, ныне проживающая в Кале, по такому-то адресу.
   – Ого! – воскликнул мистер Миглз.
   И скоро (насколько можно было говорить о скорости в век дилижансов) мистер Миглз позвонил в надтреснутый колокольчик у трухлявой калитки, и калитка со скрипом отворилась, и крестьянка в белом чепце вышла навстречу и спросила: «Эй, сэр! Мистер! Вам кого?» Услышав английскую речь, мистер Миглз пробормотал себе под нос, что, слава богу, в Кале проживают здравомыслящие люди, и дружелюбно ответил: «Мисс Уэйд, голубушка!» – после чего был незамедлительно проведен к мисс Уэйд.
   – Давно мы с вами не виделись, – начал мистер Миглз, старательно откашлявшись. – Надеюсь, вы в добром здравии, мисс Уэйд?
   Мисс Уэйд не выразила подобной же надежды относительно мистера Миглза или кого-нибудь из близких к нему лиц и прямо спросила, чему она обязана честью снова видеть его у себя. Мистер Миглз тем временем огляделся по сторонам, но никакой шкатулки не приметил.
   – Скажу вам всю правду, мисс Уэйд, – отвечал мистер Миглз мягким, вкрадчивым, чтобы не сказать заискивающим, тоном. – Вы как будто можете пролить свет на одно пока неясное для меня обстоятельство. Надеюсь, наши маленькие разногласия давно забыты. Что было, то прошло. Помните мою дочку? Как время летит! Она уже мать!
   В своем неведении мистер Миглз избрал самый неудачный из всех возможных предметов разговора. Он помолчал, ожидая изъявлений интереса, но так и не дождался.
   – Это и есть обстоятельство, о котором вы желали со мною беседовать? – холодно спросила она после некоторого молчания.
   – Нет, нет, – возразил мистер Миглз. – Нет. Просто я думал, что по вашей природной доброте…
   – Вы, кажется, уже знаете, – перебила она с усмешкой, – что на мою природную доброту рассчитывать не стоит.
   – Не говорите так, – сказал мистер Миглз. – Вы несправедливы к себе. Но перейдем к делу. – Мистер Миглз чувствовал уже, что его окольный подход ничуть ему не помог. – Я слыхал от моего друга мистера Кленнэма, который, к моему прискорбию – и, верно, вашему тоже, – серьезно болен…
   Он снова помолчал, но снова ничего не услышал в ответ.
   – …что вам был знаком некто Бландуа, недавно погибший вследствие несчастного случая в Лондоне. Нет, нет, поймите меня правильно! Я знаю, что это было всего лишь случайное знакомство, – добавил мистер Миглз, искусно предупреждая возглас негодования, который явно готов был сорваться с уст мисс Уэйд. – Я все очень хорошо знаю! Всего лишь случайное знакомство. Но вот о чем я хотел бы спросить вас. – В голосе мистера Миглза снова зазвучали вкрадчивые нотки. – Когда он последний раз возвращался в Англию, не дал ли он вам на сохранение шкатулку или сверток с бумагами – или, может быть, просто пачку бумаг – с тем, что в скором времени вернется за ними? Ответьте, прошу вас, это очень важно.
   – Очень важно? – повторила она. – А для кого важно?
   – Для меня, – сказал мистер Миглз. – И не только для меня, но и для мистера Кленнэма, и для некоторых других. Я совершенно уверен, – продолжал мистер Миглз, в мыслях которого первое место неизменно принадлежало Бэби, – что вы не можете дурно относиться к моей дочери; никто не может. Так вот, это и для нее важно, поскольку дело касается особы, с которой она связана тесной дружбой. Вот почему я позволил себе обеспокоить вас, и снова повторяю свой вопрос: давал этот человек вам что-либо на сохранение?
   – Честное слово, – сказала мисс Уэйд, – все как будто сговорились засыпать меня вопросами относительно человека, которого я однажды наняла для особого поручения, заплатила ему за труды и больше его в глаза не видела.
   – Помилуйте, сударыня, – возразил мистер Миглз. – Помилуйте, что ж тут такого, ведь это самый простой вопрос, и вам решительно не из-за чего сердиться. Бумаги, о которых идет речь, не принадлежали этому человеку, были им мошеннически присвоены и могут навлечь незаслуженные неприятности на того, у кого они находятся, так как законные владельцы, естественно, ищут их. Он проезжал через Кале, направляясь в Лондон, а у него были веские причины не брать документы с собой, но оставить их там, где ему легко будет получить их в случае надобности; доверить же их человеку своей породы он бы не решился. Скажите же, не у вас ли эти бумаги? Даю вам слово, я меньше всего на свете хотел бы вас обидеть. Мой вопрос обращен лично к вам, но не потому, что вы – это вы. Я мог бы обратиться с ним к кому угодно, да и обращался уже не раз. Не у вас ли эти бумаги? Не оставил ли он их вам на сохранение?
   – Нет.
   – И вы о них ничего не знаете, мисс Уэйд?
   – Ничего решительно. Вот вам ответ на ваш странный вопрос. Никаких бумаг этот человек мне не оставлял, и я ничего о них не знаю.
   – Ясно, – сказал мистер Миглз, поднимаясь. – Очень жаль, но что ж поделаешь. Прошу извинить за беспокойство. Как Тэттикорэм, мисс Уэйд? Здорова ли она?
   – Гарриэт? Да, она здорова.
   – Опять меня привычка подвела, – сказал мистер Миглз, принимая поправку к сведению. – Никак я, видно, от нее не отделаюсь. Может, если рассудить хорошенько, не надо было, в самом деле, давать девочке такое звонкое имя. Но когда от всего сердца хочешь кому-либо добра, так ведь не всегда рассуждаешь при этом. Передайте ей привет от старого друга, мисс Уэйд, – если у вас нет возражений.
   Она ничего не сказала в ответ, и мистер Миглз, выйдя из этой унылой комнаты, которую его доброе лицо озаряло, точно солнце, поспешил вернуться в гостиницу, к ожидавшей его миссис Миглз. «Плохо дело, мамочка, – сказал он ей, – опять неудача». В тот же вечер лицо мистера Миглза сияло уже на пакетботе, плывшем в Лондон, а назавтра оно озарило тюрьму Маршалси.
   Когда с наступлением сумерек папа и мама Миглз подошли к воротам тюрьмы, дежурным сторожем оказался верный Джон. Он им сказал, что мисс Доррит сейчас нет в тюрьме; но она была утром и вечером придет опять, она каждый вечер приходит. Здоровье мистера Кленнэма поправляется медленно; Мэгги, миссис Плорниш и мистер Баптист по очереди ухаживают за ним. Мисс Доррит непременно придет до закрытия ворот. Если угодно, они могут подождать ее наверху, в квартире смотрителя, где ей отведена комната на это время. Опасаясь взволновать больного своим неожиданным появлением, мистер Миглз решил дождаться Крошки Доррит, и супруги поднялись в указанную им комнату, окно которой выходило на тюремный двор.
   Мрачная теснота тюрьмы так подействовала на обоих, что у миссис Миглз подступили к горлу слезы, а мистер Миглз почувствовал, что ему не хватает воздуху. Он принялся расхаживать из угла в угол, отдуваясь и усиленно обмахиваясь носовым платком – от чего только задыхался еще больше. Вдруг скрип отворяемой двери заставил его оглянуться.
   – Господи твоя воля! – воскликнул мистер Миглз. – Это не мисс Доррит. Мамочка, да ты взгляни! Тэттикорэм! Она самая. А в руках она держала железную шкатулку примерно в два квадратных фута величиной. Точно такую шкатулку видела Эффери Флинтвинч в первом из своих снов – ей тогда приснилось, будто Двойник взял эту шкатулку под мышку и унес из старого дома. И Тэттикорэм поставила ее на пол у ног своего прежнего господина; и Тэттикорэм сама бросилась на колени рядом с нею и, плача, не то от горя, не то от радости, твердила:
   – Простите, добрый мой господин; примите меня опять к себе, добрая моя госпожа; вот то, что вы искали!
   – Тэтти! – воскликнул мистер Миглз.
   – То, что вы искали! – повторила Тэттикорэм. – Вот оно, у вас! Меня заперли в соседней комнате, чтобы я вас не видела. Но я слышала, как вы спрашивали про эту шкатулку и как мисс Уэйд отвечала, что ничего не знает; а он при мне передавал ее мисс Уэйд на сохранение; и вот я дождалась, когда она ляжет спать, взяла шкатулку и унесла. И теперь она у вас!
   – Дитя мое, дитя мое! – вскричал мистер Миглз, едва вовсе не задохнувшись. – Но как же ты очутилась в Лондоне?
   – Я ехала на том же пакетботе, что и вы. Я сидела в стороне, закутавшись шалью. А когда вы на пристани взяли экипаж, я взяла другой и поехала следом за вами. Мисс Уэйд ни за что не отдала бы вам шкатулку, раз вы сказали, что она нужна кому-то; скорей бросила бы ее в море или сожгла. Но теперь она у вас!
   Ах, какая радость, какое ликование слышалось в этих словах: «Она у вас!»
   – Мисс Уэйд не хотела брать ее – что правда, то правда. Но он оставил ее и ушел. И я твердо знаю – раз уж вы спросили и она сказала, что шкатулки у нее нет, она бы ни за что вам ее не отдала. Но теперь она у вас! Добрый мой господин, добрая моя госпожа, примите меня опять к себе! Пусть эта шкатулка будет за меня порукой. Ведь она теперь у вас!
   Папа и мама Миглз не были бы папой и мамой Миглз, если бы не раскрыли свои объятия смирившейся строптивице.
   – Ах, если б вы звали, как я была несчастна! – воскликнула Тэттикорэм, чьи слезы хлынули после этого с удвоенной силой. – Как я горевала и как раскаивалась! Мисс Уэйд с первой нашей встречи внушала мне страх. Она сразу почувствовала самое дурное, что во мне есть, это и дало ей власть надо мной. На меня порой находили приступы бешенства, и она умела вызывать эти приступы по своей воле. А в такие минуты мне представлялось, что все презирают меня за обстоятельства моего рождения, и чем больше мне выказывали доброты, тем горше казалась обида. Во всем я усматривала лишь желание унизить меня, разбудить во мне зависть; а ведь я прекрасно знаю – да и тогда в глубине души знала, – что никому это и в голову не приходило. И подумать только, что моя милая барышня живет не так счастливо, как того заслуживает, а я ее бросила, ушла от нее! Каким неблагодарным животным я должна ей казаться! Но вы замолвите за меня словечко, уговорите ее простить мне, как сами простили. Я, право, теперь лучше, чем была, – взывала Тэттикорэм. – То есть, я далеко не хороша, но все же лучше, чем была. Меня многому научил пример мисс Уэйд: я словно видела, какой сама стану с годами, если, так же, как она, буду все выворачивать наизнанку и в добрых побуждениях искать только злые. Меня многому научил ее пример, ее старания сделать из меня такое же несчастное существо, как она сама – беспокойное, подозрительное, терзающее себя и других. Впрочем, это было нетрудно. – воскликнула Тэттикорэм в последней бурной вспышке отчаяния. – По натуре я немногим уступала ей. Но я хочу сказать, что все эти испытания не прошли для меня бесследно; надеюсь, я уже кой в чем исправилась и постепенно исправлюсь совсем. Я буду стараться изо всех сил, сэр! Буду считать не то что до двадцати пяти, а до двухсот пятидесяти, до двух с половиной тысяч!
   Дверь снова отворилась, и Тэттикорэм умолкла. На этот раз вошла Крошка Доррит; мистер Миглз, сияя торжеством, протянул ей шкатулку, и свет радости разлился по ее нежному лицу. Теперь можно было не опасаться разоблачений! Та часть тайны, которая относится к ней, навсегда останется тайной для Артура, он никогда не узнает об ее личной потере; придет время, и она откроет ему то, что касается его самого, но о себе никогда не упомянет ни словом. Все это ушло в прошлое, прощено и забыто.
   – А теперь, дорогая мисс Доррит, – сказал мистер Миглз, – я, как человек деловой – по крайней мере в прошлом – хотел бы незамедлительно заняться делами. Могу я сегодня же повидать Артура?
   – Сегодня, мне кажется, не стоит. Я сейчас схожу к нему и узнаю, как он себя чувствует. Но мне кажется, лучше повременить день-другой.
   – Я и сам так думаю, дитя мое, – сказал мистер Миглз. – Оттого-то я и сидел в этой противной комнате, вместо того чтобы сразу поспешить к нему. Только уж тогда нашу встречу придется отложить не на день-другой, а несколько больше. Но я не хочу задерживать вас – объясню, когда вы вернетесь.
   Крошка Доррит вышла из комнаты. В забранное решеткой окно мистеру Миглзу было видно, как она проходила по тюремному двору. Не оглядываясь, он тихонько позвал:
   – Тэттикорэм, поди-ка сюда, дружок. Тэттикорэм подошла к окну.
   – Видишь ты эту молодую женщину, которая только что вышла отсюда? Вон она идет по двору – такая маленькая, хрупкая, тихая. Смотри. Люди отходят в сторону, уступая ей дорогу. Мужчины (до чего же они жалки и обтрепаны, бедняги!) почтительно снимают перед ней шляпу. Вот она вошла в дом. Ты ее разглядела, Тэтти?
   – Да, сэр.
   – Слыхал я, Тэтти, что когда-то ее называли Дитя Маршалси. Она родилась в этой тюрьме и жила в ней долгие годы. А мне вот нечем дышать здесь. Печальная судьба – родиться и вырасти в таком месте, а, Тэттикорэм?
   – Да, очень, сэр.
   – Если бы она всегда только думала о себе, только ловила обращенные на нее взгляды, отыскивая в них презрение и насмешку – какое это было бы мучительное да, пожалуй, и бесполезное существование! А между тем говорят, вся ее еще недолгая жизнь была образцом бескорыстия, доброты, самоотверженной любви и служения. Сказать ли тебе, Тэттикорэм, что, по-моему, так светится в этих прекрасных глазах, которые ты только что видела?
   – Скажите, сэр, сделайте милость.
   – Долг, Тэттикорэм. Помни свой долг, исполняй его с малых лет – и никакие обстоятельства твоего прошлого или настоящего не принизят тебя перед всевышним и перед самим собою.
   Мама Миглз присоединилась к ним, и все втроем они стояли у окна, с состраданием глядя на слонявшихся но двору арестантов, пока не увидели Крошку Доррит. Минутой спустя последняя вошла в комнату и сказала, что Артуру лучше, но все же не стоит его сегодня беспокоить.
   – Будь по-вашему, – весело согласился мистер Миглз. – Вам видней, я в этом уверен. Позвольте же просить вас, милая сиделка, передать мой дружеский привет вашему больному; я знаю, что могу на вас в этом положиться. Я завтра утром снова уезжаю.
   Крошка Доррит, удивленная, спросила, куда.
   – Дорогая моя, – сказал мистер Миглз, – нельзя жить не дыша. А я потерял эту способность, как только переступил порог тюрьмы, и больше не вздохну свободно, пока Артур отсюда не выйдет.
   – Но я не понимаю, какая связь…
   – Сейчас поймете, – сказал мистер Миглз. – Сегодня мы все трое переночуем в гостинице. А завтра утром мамочка с Тэттикорэм отправятся в Туикнем, где миссис Тикит, коротающая у окна свой досуг в обществе доктора Бухана, решит, что перед нею два привидения; я же покачу за границу – за Дойсом. Нужно, чтобы Дэн приехал сюда. Поверьте мне, моя милочка, писать письма, и ожидать ответов, и судить да рядить издалека, как и что – из этого никакого толку не будет. Нужно, чтобы Дэн приехал сюда. Потому я и решил завтра же на рассвете пуститься в путь. А уж разыскать Дэна за границей для меня проще простого. Я бывалый путешественник, и мне что один иностранный язык, что другой, безразлично: я ни на одном ни полслова не понимаю. Так что этот вопрос меня не смущает. Вот и выходит, что медлить нечего – не могу же я, в самом деле, жить, не дыша свободно, а дышать свободно мне не придется, пока Артур не выйдет из Маршалси. Я и то уже почти задохся – только и могу, что кое-как докончить свою речь и снести эту драгоценную шкатулку в вашу карету.
   Они вышли на улицу в ту самую минуту, когда зазвонил колокол. Мистер Миглз, несший шкатулку, несколько удивился, не обнаружив никакой кареты. Он остановил проезжавший мимо наемный экипаж, помог Крошке Доррит сесть и поставил шкатулку на сиденье рядом.
   В порыве счастья и признательности она поцеловала ему руку.
   – Ну уж нет, дитя мое! – воскликнул мистер Миглз. – Не годится мне принимать подобный знак уважения от вас, и где – у ворот Маршалси!
   Она наклонилась и поцеловала его в щеку.
   – Вы мне напомнили, как бывало… – сказал мистер Миглз, и голос его неожиданно дрогнул. – Но ведь она любит его, пытается скрыть его недостатки, думая, что никто их не замечает; а потом он все-таки из очень хорошей семьи, с такими связями!
   Это было единственное, чем он мог вознаградить себя за потерю дочери; и если он старался найти в этом утешение, кто его осудит?

Глава XXXIV
Конец

   Погожим осенним днем знакомый нам узник, еще слабый, но уже почти оправившийся от болезни, сидел в кресле у окна и слушал голос, читавший ему вслух, – погожим осенним днем, одним из тех дней ранней осени, когда сжаты уже золотые нивы и снят летний урожай плодов в садах, когда зеленые плети хмеля оголены усердными сборщиками, когда яблоки румянятся на деревьях, а в желтеющей листве рощ вспыхивают алые гроздья рябины. Уже в лесных чащах открылись неожиданные просветы, и даль, еще недавно подернутая маревом зноя, точно спелая слива под фиолетовым налетом, теперь четко и ясно рисовалась взгляду – первое предвестие близящейся зимы. И океан уже не дремал под солнцем недвижной гладью, но, раскрыв мириады искрящихся глаз, весело колыхался во всю свою ширь, от песчаной береговой кромки до самого горизонта, где мелькали маленькие белые паруса, будто листья, подхваченные осенним ветром.
   Только тюрьма не ведала никаких перемен, одинаково угрюмая во все времена года, и ничто не скрашивало ее глухого фасада, безрадостного, как сама нищета. Деревья вокруг цвели и отцветали; кирпичные стены и железные решетки не знали цветения жизни. Но милый голос, читавший Кленнэму вслух, словно рассказывал ему о великих делах труженицы Природы, словно пел ту песнь утешения, которой она баюкает человека. Природа с детских лет была ему единственной матерью; она одна вдохновляла его надеждой, навевала светлые мечты, лелеяла семена детского воображения, сулившие обильную жатву нежности и любви; под ее благодетельным воздействием росли и крепли в его душе молодые побеги, чтобы превратиться в могучий дуб, способный выстоять в житейскую бурю. И голос, читавший ему вслух, пробуждал в нем давно забытые воспоминания, как будто в звуках этого голоса оживали все слова ласки и участия, слышанные им за его долгую жизнь.