Страница:
Он с размаху стукнул опять кулаком по столу, и стол дрогнул, словно под могучим ударом кузнеца. Несколько минут прошло в молчании; затем кулак разжался, и рука повисла, расслабленная, вялая, как всегда. Своей обычной шаркающей походкой старик добрел до кресла брата, положил руку на его плечо и сказал упавшим голосом: «Уильям, голубчик, я не мог иначе; ты уж прости меня, но я не мог иначе!» После чего вышел сгорбившись из роскошных покоев, как когда-то выходил из тюремных ворот.
Все это время Фанни не переставала обиженно всхлипывать. Эдвард ни разу не раскрыл рта (кроме как от удивления) и только молча таращил глаза на всех. Мистер Доррит, совершенно ошарашенный, тщетно пытался собраться с мыслями. Прервала молчание Фанни.
– Никогда и никто со мной так не обращался! – рыдала она. – Никогда и ни от кого я не слышала таких грубых, таких незаслуженных, таких злых и жестоких и несправедливых нападок! Милая, кроткая маленькая Эми, каково бы ей было, знай она, что из-за нее меня так обидели! Но я ей не расскажу об этом! Конечно же, я ничего не расскажу моей доброй сестренке!
Последние слова помогли мистеру Дорриту обрести дар слова.
– Дитя мое, – сказал он, – я – кха – одобряю твое намерение. Гораздо лучше ничего – кха-кхм – не говорить об этом Эми. К чему – кха – расстраивать ее. Кхм. Она непременно расстроится, если узнает. Мы должны постараться избавить ее от огорчения. Пусть все это – кха – останется между нами.
– Но каков все-таки дядя! – вскричала Фанни. – В жизни не прощу ему его жестокости со мной!
– Дитя мое, – сказал мистер Доррит, впадая в свой обычный тон, так что лишь бледность его лица напоминала о недавнем потрясении. – Прошу тебя, не говори так. Не нужно забывать, что твой дядя уже не – кха – не тот, каким был когда-то. Не нужно забывать, что его состояние – кхм – заставляет относиться к нему с чуткостью и снисхождением, да, с чуткостью и снисхождением.
– Ну и что ж, – воскликнула, надувшись, Фанни. – Вот из доброго отношения к нему и приходится предполагать, что у него где-то что-то неладно, иначе он бы не набросился так – и на кого? на меня, подумать только!
– Фанни, – возразил мистер Доррит с братской слезой в голосе, – ты сама знаешь, что твой дядя, при всех его многочисленных достоинствах, не более чем – кха – обломок человека; а потому, во имя любви, которую я к нему питаю, во имя моей, известной тебе, несокрушимой преданности ему, прошу тебя: делай выводы сама и пощади мои родственные чувства.
На том и закончилась сцена, в которой Эдвард Доррит, эсквайр, исполнял роль лица без речей, сохраняя, однако же, до конца растерянный и недоумевающий вид. Крошка Доррит была в этот день немало смущена и даже обеспокоена поведением своей сестры, которая то принималась душить ее в объятиях, то дарила ей свои брошки, то выражала желание умереть.
Глава VI
Все это время Фанни не переставала обиженно всхлипывать. Эдвард ни разу не раскрыл рта (кроме как от удивления) и только молча таращил глаза на всех. Мистер Доррит, совершенно ошарашенный, тщетно пытался собраться с мыслями. Прервала молчание Фанни.
– Никогда и никто со мной так не обращался! – рыдала она. – Никогда и ни от кого я не слышала таких грубых, таких незаслуженных, таких злых и жестоких и несправедливых нападок! Милая, кроткая маленькая Эми, каково бы ей было, знай она, что из-за нее меня так обидели! Но я ей не расскажу об этом! Конечно же, я ничего не расскажу моей доброй сестренке!
Последние слова помогли мистеру Дорриту обрести дар слова.
– Дитя мое, – сказал он, – я – кха – одобряю твое намерение. Гораздо лучше ничего – кха-кхм – не говорить об этом Эми. К чему – кха – расстраивать ее. Кхм. Она непременно расстроится, если узнает. Мы должны постараться избавить ее от огорчения. Пусть все это – кха – останется между нами.
– Но каков все-таки дядя! – вскричала Фанни. – В жизни не прощу ему его жестокости со мной!
– Дитя мое, – сказал мистер Доррит, впадая в свой обычный тон, так что лишь бледность его лица напоминала о недавнем потрясении. – Прошу тебя, не говори так. Не нужно забывать, что твой дядя уже не – кха – не тот, каким был когда-то. Не нужно забывать, что его состояние – кхм – заставляет относиться к нему с чуткостью и снисхождением, да, с чуткостью и снисхождением.
– Ну и что ж, – воскликнула, надувшись, Фанни. – Вот из доброго отношения к нему и приходится предполагать, что у него где-то что-то неладно, иначе он бы не набросился так – и на кого? на меня, подумать только!
– Фанни, – возразил мистер Доррит с братской слезой в голосе, – ты сама знаешь, что твой дядя, при всех его многочисленных достоинствах, не более чем – кха – обломок человека; а потому, во имя любви, которую я к нему питаю, во имя моей, известной тебе, несокрушимой преданности ему, прошу тебя: делай выводы сама и пощади мои родственные чувства.
На том и закончилась сцена, в которой Эдвард Доррит, эсквайр, исполнял роль лица без речей, сохраняя, однако же, до конца растерянный и недоумевающий вид. Крошка Доррит была в этот день немало смущена и даже обеспокоена поведением своей сестры, которая то принималась душить ее в объятиях, то дарила ей свои брошки, то выражала желание умереть.
Глава VI
Где-то что-то налаживается
Очутиться, как мистер Генри Гоуэн, меж двух лагерей: со зла покинув один, не найдя себе места в другом, и бродить неприкаянным по ничьей земле, посылая проклятья обоим – положение, не способствующее душевному равновесию, и время тут ничего исправить не может. Задачи нашей повседневной жизни трудней всего решать там горе-математикам, которые легко производят вычитание, подсчитывая чужие заслуги или успехи, но путаются в сложении при подсчете собственных.
К тому же и привычка утешаться, козыряя своим разочарованием, таит в себе немалую опасность. Она побуждает жить спустя рукава, не заботиться о последовательности своих речей и поступков. Человек, подвластный, такой привычке, начинает находить извращенное удовольствие в том, чтобы унижать достойное, возвышая недостойное; а жонглирование истиной в любой игре не проходит для игрока безнаказанно.
В оценках таких живописных произведений, которые с точки зрения Искусства ровно ничего не стоили, Гоуэн был самым снисходительным судьей на свете. Он охотно утверждал, что у такого-то больше таланта в одном мизинце (если это была бездарность), чем у такого-то ко всем его существе (если это был настоящий художник). Когда ему возражали, что картина, которую он хвалит, – дребедень, он отвечал: «Дружище, а все мы разве не дребедень пишем? Я по крайней мере только этим и занимаюсь, говорю откровенно».
Еще он любил при каждом удобном случае подчеркивать свою бедность; в этом тоже находил себе выражение его сплин. Впрочем, может быть, это делалось нарочно, чтобы дать понять, что по праву он бы должен быть богат; точно так же он на всех перекрестках то расхваливал, то бранил Полипов, чтобы напомнить о своем родстве с ними. Так или иначе, эти две темы не сходили у него с языка; и он их разрабатывал столь успешно, что, занимайся он самовосхвалением месяц подряд, это не придало бы ему и половины того весу, который он приобрел тем, что слегка набрасывал тень на собственную персону.
Из той же легкомысленной болтовни как-то само собой выходило для тех, кто встречал его с женой в обществе, что он женился против воли своих высокопоставленных родичей, и лишь ценою больших усилий достиг того, что родня признала его жену. Он никогда не выказывал себя сторонником подобных предрассудков – напротив, с презрением высмеивал их; однако сколько он ни умалял свои достоинства, всегда преимущество оказывалось на его стороне. С первых дней своего медового месяца Минни Гоуэн почувствовала, что на нее смотрят как на жену человека, для которого такой брак был явным мезальянсом, но который, как истинный рыцарь, пренебрег этим ради любви.
Мсье Бландуа из Парижа был их спутником до Венеции, а по прибытии в Венецию мсье Бландуа из Парижа сделался почти неразлучен с Гоуэном. Когда этот бравый господин впервые представился им в Женеве, Гоуэн не знал, как с ним обойтись: турнуть его или приветить; за целые сутки он так и не пришел ни к какому решению, и уже готов был положиться на волю судьбы, подбросив вверх пятифранковую монету: орел – турнуть, решетка – приветить. Но тут Минни случилось обмолвиться, что обворожительный Бландуа ей не по душе; да и в гостинице о нем сложилось не слишком благоприятное мнение. Этого достаточно, чтобы Гоуэн решил вопрос в его пользу. Откуда взялось подобное упрямство (ибо едва ли можно было предположить тут великодушный порыв)? Зачем понадобилось Гоуэну, который был не чета мсье Бландуа из Парижа и без труда мог раскусить этого нагловатого господина, – зачем понадобилось Гоуэну заводить с ним дружбу? Во-первых, он действовал наперекор первому самостоятельному побуждению своей жены, потому что ее отец уплатил его долги, и желательно было как можно скорей доказать свою полную независимость. Во-вторых, он действовал наперекор общему мнению, потому что, несмотря на заложенные в нем добрые качества, был человеком злонравным. Ему доставляло наслаждение утверждать, что в любой стране, где нравы более утонченны, человек с такими изысканными манерами, как у Бландуа, сделал бы блестящую придворную карьеру. Ему доставляло наслаждение провозглашать Бландуа образцом изящества и пользоваться им для высмеивания тех, кто чересчур много мнил о достоинствах своей особы. Он совершенно всерьез уверял, что поклоны Бландуа – воплощение грации, что против его обходительности невозможно устоять, что за непринужденную живописность его поз не жаль бы отдать и сто тысяч франков – если бы дары природы покупались на деньги. Отсутствие чувства меры, характерное для Бландуа и ему подобных, из какого бы круга они ни вышли (не меньше, нежели наличие солнца характерно для солнечной системы), особенно нравилось Гоуэну; это была карикатура, в которой были доведены до крайности черты, присущие тем, кто служил предметом его насмешек. Вот почему он отнесся к этому знакомству благосклонно; а там уже привычка и какое-то ленивое удовольствие, которое он находил в болтовне с Бландуа, сделали то, что он мало-помалу втянулся в почти приятельские отношения с ним. А между тем он нимало не сомневался, что его новый приятель – попросту шулер и плут; угадывал в нем труса, тогда как сам обладал и мужеством и дерзкой отвагой; знал, что он неприятен его жене, да и сам не испытывал к нему никаких теплых чувств, так что, услышь он, например, что неприязнь Минни вызвана хоть малейшим неуважением со стороны этого изысканного кавалера, он бы, не задумываясь, вышвырнул его из самого высокого в Венеции окна в самый глубокий канал.
Крошка Доррит предпочла бы поехать к миссис Гоуэн одна; но мисс Фанни, которая все не могла опомниться после устроенной дядюшкой сцены (хотя прошло уже больше суток), навязалась ей в спутницы. Сестры сели в одну из гондол, дожидавшихся под окнами, и с большой помпой, в сопровождении курьера, отбыли к месту назначения. Впрочем, помпа, по совести говоря, была тут совершенно излишней, ибо сторона, в которой жили Гоуэны, оказалась, по выражению возмущенной Фанни, «форменной трущобой», и, чтобы попасть туда, им пришлось пробираться через бесконечную путаницу узеньких каналов, которые та же мисс Фанни пренебрежительно назвала «канавами».
Дом, расположенный на пустынном островке, выглядел так, словно он оторвался откуда-то, и его случайно прибило сюда вместе с одиноким виноградным кустом, на вид не менее жалким, чем какие-то потрепанные личности, растянувшиеся под ним в холодке. Окружающий пейзаж составляли: церковь, взятая в леса для ремонта, должно быть лет сто, не меньше, тому назад, поскольку за это время сами леса успели сгнить и частью обвалиться; белье, развешанное для просушки; дома, которые стояли вразброд, наклонившись в разные стороны, и были очень похожи на нарезанные кое-как куски сыру доадамовой поры, заплесневелые и кишащие червями; и фантастическая пестрядь окон с оторванными или покривившимися ставнями и каким-то грязным тряпьем, свисавшим отовсюду.
В первом этаже дома помещался банк – неожиданный сюрприз для каждого солидного коммерсанта, прибывшего сюда с запасом законов для всего человечества, изготовленных в Англии; и два сухопарых, бородатых конторщика в зеленых бархатных шапочках, украшенных золотыми кистями, стояли, похожие на высушенных кузнечиков, за невысокой стойкой в небольшой комнатке, где не видно было других предметов, кроме раскрытого несгораемого шкафа, зиявшего пустотой, графина для воды и обоев с веночками из роз; и где тем не менее, словно по мановению руки, выкладывались перед предъявителем чека целые горы пятифранковых монет. Под банком находилось помещение из нескольких комнат с железными решетками на окнах – ни дать ни взять, тюрьма для проштрафившихся крыс. Над банком была расположена резиденция миссис Гоуэн.
Хотя сырость разрисовала здесь стены наподобие немых карт, по которым любознательные жильцы могли бы изучать географию; хотя разнокалиберная мебель была покрыта пятнами плесени, а обивка ее истрепалась и полиняла; хотя во всех комнатах стоял особый венецианский запах – запах стоялой воды и водорослей, – все же эта резиденция оказалась лучше, чем можно было ожидать. Двери отворил человек с физиономией раскаявшегося убийцы – нанятый на месте слуга; он приветливо заулыбался, гостьям и проводил их в комнату миссис Гоуэн, которой доложил, что ее желают видеть две прекрасные английские леди.
Миссис Гоуэн с некоторой поспешностью сложила в корзиночку свое рукоделие и встала навстречу сестрам. Мисс Фанни рассыпалась в любезностях, пустословя с воодушевлением испытанного ветерана светской жизни.
– Папа крайне огорчен, – щебетала она, – что не мог нам сопутствовать (он совершенно не принадлежит себе, ведь у нас столько знакомых, просто ужас!); но он наказал, чтобы я непременно передала его карточку мистеру Гоуэну. Позвольте уж мне, для облегчения своей совести, сразу исполнить это поручение, которое я выслушала раз двадцать, и положить карточку вон на тот столик.
Что она и сделала, с непринужденностью ветерана.
– Нам так приятно было узнать, что вы знакомы с Мердлами, – продолжала Фанни. – Мы надеемся, это даст нам возможность чаще встречать вас в обществе.
– Семья Мердл в дружбе с родными мистера Гоуэна, – отвечала миссис Гоуэн. – Я еще не имела удовольствия лично познакомиться с миссис Мердл, но, вероятно, буду представлена ей в Риме.
– Вот как! – сказала Фанни, великодушно не стараясь подчеркнуть преимущества своего положения. – Я уверена, она вам понравится.
– Вы ее близко знаете?
– Ах, мой бог, – отвечала Фанни, выразительно пожимая своими округлыми плечиками, – в Лондоне все друг друга знают. Мы с ней недавно повстречались на пути сюда, и признаться, папа было рассердился на нее, что она заняла одну из оставленных для нас комнат. Но это миленькое недоразумение быстро уладилось, и мы расстались лучшими друзьями.
За все это время Крошка Доррит еще ни словом не обменялась с миссис Гоуэн, но, как видно, они отлично понимали друг друга и без слов. Гостья смотрела на хозяйку с живым и неослабным интересом, взволнованно вслушивалась в звук ее голоса, не упускала ни одной мелочи в ней самой, в том, что ее окружало, что так или иначе было связано с нею. Еще никогда Крошка Доррит не улавливала так чутко малейшую смену чужого настроения – разве только в одном случае.
– Как ваше здоровье после той ночи в горах? – спросила она наконец.
– Отлично, дружочек. А ваше как?
– О, я всегда здорова, – смущенно сказала Крошка Доррит. – Я – да, благодарю вас.
Ей не было причины запинаться и путаться, кроме разве того, что миссис Гоуэн, отвечая на вопрос, коснулась ее руки и взгляды их встретились. Какая-то боязливая грусть, увиденная Крошкой Доррит в глубине больших ласковых глаз, заставила ее на миг осечься.
– А вы, верно, не подозреваете, что совсем пленили моего мужа, – сказала миссис Гоуэн, – впору мне приревновать!
Крошка Доррит, краснея, покачала головой.
– Если он вам повторит то, что говорил мне, вы услышите, что вы – просто чудо по своему спокойствию и уменью быстро прийти на помощь в беде.
– Мистер Гоуэн слишком лестного мнения обо мне, – сказала Крошка Доррит.
– Не нахожу; зато я нахожу, что мне следует сообщить ему, что вы здесь. Он мне не простит, если я отпущу вас – вас и мисс Доррит, – не сказав ему об этом. Вы позволите? Вас не смутит беспорядок мастерской художника?
Мисс Фанни, к которой были обращены эти вопросы, любезно отвечала, что, напротив, она будет в восторге, ведь это так интересно. Миссис Гоуэн на миг исчезла за дверью, и тотчас же возвратилась.
– Генри вас очень просит зайти, – сказала она. – Я знала, что он обрадуется!
Первое, что увидела Крошка Доррит, переступив порог мастерской, был Бландуа из Парижа; в широком плаще и надвинутой на глаза шляпе он стоял на подмостках в углу, совершенно такой же, как в тот день, когда он стоял на Большом Сен-Бернаре и руки деревянных скелетов, словно предостерегая, указывали на него. Она с испугом попятилась от этой фигуры, несмотря на любезную улыбку, которою была встречена.
– Не пугайтесь, – сказал Гоуэн, выходя из-за двери, скрывавшей его мольберт. – Это только Бландуа. Он сегодня служит мне моделью. Я пишу с него этюд. По крайней мере не нужно тратиться на натурщика. Мы, бедные художники, должны избегать лишних трат.
Бландуа из Парижа снял шляпу и издали поклонился дамам.
– Тысяча извинений! – сказал он. – Но маэстро так беспощаден со мной, что я боюсь пошевелиться.
– И не шевелитесь! – хладнокровно отозвался Гоуэн в то время, как сестры осторожно приблизились к мольберту. – Пусть дамы видят перед собой оригинал, им тогда легче будет решить, что эта мазня изображает. Вот, прошу вас. Bravo[11], готовый нанести удар своей жертве, доблестный герой, готовый лечь костьми за отечество, демон зла, готовый погубить чью-то душу, посланец небес, готовый спасти чью-то душу – это уж как вам покажется.
– Скажите лучше, professore mio[12], – скромный джентльмен, готовый приветствовать красоту и грацию, – вставил Бландуа.
– Или еще лучше, cattivo soggetto mio[13], – возразил Гоуэн, подправляя кистью лицо на портрете в том месте, где на живом лице дрогнул мускул, – убийца после преступления. Где ваша белая рука. Бландуа? Выньте ее из-под плаща. Только держите спокойно.
Рука Бландуа слегка тряслась – должно быть оттого, что он смеялся.
– Он боролся с другим убийцей, а может быть, со своей жертвой, – продолжал Гоуэн, быстрыми, нетерпеливыми и неточными мазками выписывая тени на руке, – вот и знаки борьбы. Да не прячьте же руку, вам говорят! Corpo di San Marko[14], что с вами такое?
Бландуа из Парижа снова засмеялся, и рука его затряслась еще сильнее; он поднял ее, чтобы подкрутить усы, которые обвисли, будто взмокнув; затем снова встал в позу и приосанился.
Его голова была повернута так, что он смотрел прямо на Крошку Доррит, стоявшую около мольберта. Этот странный взгляд словно завораживал, и, раз взглянув на него, она уже не могла отвести глаза в сторону. Так они и стояли все время, глядя друг на друга. Но вот она вздрогнула; Гоуэн, заметив это, решил, что ее испугало раздавшееся вдруг ворчанье собаки, которую она гладила по голове, – и, оглянувшись, сказал:
– Не бойтесь, мисс Доррит, он не тронет.
– Я не боюсь, – торопливо ответила она, – но посмотрите, что с ним.
В одно мгновение Гоуэн отшвырнул кисть и обеими руками схватил собаку за ошейник.
– Бландуа! С ума вы сошли, дразнить его! Клянусь небом – и не только небом, – он вас растерзает в клочья! Куш, Лев! Куш! Ты что, не слышишь, каналья?
Огромный пес, не обращая внимания на душивший его ошейник, рвался из рук хозяина. Если бы Гоуэн минутой опоздал схватить его, он успел бы броситься на Бландуа.
– Лев! Лев! – Пес встал на задние лапы и боролся с хозяином. – Назад, Лев! На место! Уйдите прочь, чтобы он вас не видел, Бландуа! Какого демона вы наслали на эту собаку?
– Я ничего ей не сделал.
– Уйдите прочь, иначе мне не сдержать этого зверя! Совсем уйдите из комнаты! Клянусь всеми святыми, он загрызет вас насмерть.
Собака с яростным лаем рванулась вслед уходящему Бландуа, потом утихла; но тут хозяин, рассвирепевший, пожалуй, не меньше собаки, сильным ударом по голове свалил ее на пол и принялся пинать каблуком, так что скоро вся морда у нее оказалась в крови.
– А теперь марш в угол и лежать смирно! – крикнул Гоуэн. – Не то выведу на двор и пристрелю!
Лев повиновался и, улегшись в углу, стал зализывать следы ударов на морде и на груди. Хозяин Льва перевел дух, а затем, вновь обретя свое привычное хладнокровие, повернулся к жене и ее гостьям, которые испуганно жались друг к другу у мольберта. Вся эта сцена заняла не более двух минут.
– Ничего, ничего, Минни! Ты же знаешь, какой он всегда кроткий и послушный. Бландуа, верно, корчил ему рожи, вот и раздразнил его. У Льва есть свои симпатии и антипатии, и, надо сказать, Бландуа он невзлюбил с первого же дня; но ты можешь подтвердить, Минни, что с ним никогда ничего подобного не бывало.
Минни была слишком взволнована, чтобы отвечать; Крошка Доррит успокаивала и утешала ее; Фанни, успевшая два или три раза вскрикнуть от испуга, держалась на всякий случай за руку Гоуэна; Лев, глубоко пристыженный тем, что наделал такой переполох, подполз на брюхе и лег у ног своей хозяйки.
– Зверь дикий! – сказал Гоуэн, снова пнув его ногой. – Я тебя проучу за это, будешь знать! – И он пнул его еще и еще.
– Ах, не надо больше его наказывать! – воскликнула Крошка Доррит. – Пожалуйста, не бейте его. Смотрите, какой он смирный!
Гоуэн внял ее просьбам и оставил в покое собаку, которая вполне того заслуживала, так как в эту минуту являла собой воплощение покорности, смирения и раскаяния.
После случившегося трудно было наладить простую и непринужденную беседу, даже не будь тут Фанни, чье жеманство мешало бы этому при любых обстоятельствах. Поговорили немного о разных пустяках, а затем сестры стали прощаться; однако и за этот короткий разговор, у Крошки Доррит успело сложиться впечатление, что мистер Гоуэн, хотя и любит жену, но так, как можно любить хорошенького ребенка. О глубине тех чувств, что таились под прелестной внешностью этого ребенка, он, видимо, и не догадывался; и это заставляло усомниться, способен ли он сам на сколько-нибудь глубокое чувство. Быть может, думалось Крошке Доррит, отсюда и проистекает присущая ему легковесность; быть может, люди, как корабли – где мелко и дно каменисто, там не за что зацепиться якорю, и судно несется по воле волн.
Гоуэн проводил сестер вниз, шутливо извиняясь за свое невзрачное жилье – что поделаешь, бедному художнику не приходится привередничать; вот если его знатные родичи, Полипы, когда-нибудь заглянут сюда и, устыдясь, предложат ему квартиру получше, он не станет огорчать их отказом. У причала стоял Бландуа и проводил дам учтивейшим поклоном; он еще был бледен после недавнего происшествия, но позаботился превратить все в шутку и весело засмеялся при упоминании о Льве.
Гондола с прежнею помпой заскользила по водам канала, и вскоре за поворотом остался и дом, и виноградный куст, и Гоуэн, который лениво обрывал листок за листком и бросал их в воду, и Бландуа, поторопившийся за курить, как только гондола отошла от причала. Спустя несколько минут Крошка Доррит стала замечать, что Фанни как-то уж очень неестественно себя держит – манерничает, принимает картинные позы, хотя, казалось бы, не для кого; в поисках причины этого странного поведения младшая сестра посмотрела в окно, потом в раскрытую дверь и увидела другую гондолу, которая словно бы сопровождала их.
Сообразуя свой ход с их ходом, эта гондола выделывала весьма замысловатые эволюции: она то стремительно вырывалась вперед и потом останавливалась, пропуская их мимо себя; то шла с ними борт о борт, там, где это допускала ширина русла, то следовала вплотную сзади; и так как Фанни не пыталась скрыть, что все ее ужимки рассчитаны на пассажира этой таинственной гондолы, который, однако, не должен был знать, что замечен ею, – то Крошка Доррит, наконец, спросила, кто это там.
Ответ был краток, но выразителен:
– Да тот оболтус.
– Кто? – переспросила Крошка Доррит.
– Ах ты душенька! – сказала Фанни (тоном, позволявшим предположить, что до протеста дядюшки Фредерика она сказала бы: «Ах ты дурочка!»). – Ну можно ли быть такой недогадливой! Мистер Спарклер, конечно!
Она опустила окно со своей стороны, небрежно облокотилась на него и, слегка откинувшись назад, принялась обмахиваться роскошным, черным с золотом, испанским веером. Как раз в эту минуту вторая гондола снова прошмыгнула мимо них, и в окне мелькнул чей-то глаз, прилипший к стеклу. Фанни кокетливо засмеялась и сказала:
– Видала ты когда-нибудь такого дурня, милочка?
– Неужели он собирается провожать тебя до самого дома? – спросила Крошка Доррит.
– Сокровище мое, – возразила Фанни, – я, право, не могу предвидеть, на что способен охваченный страстью идиот, но думаю, что это вполне возможно. Не такой уж в конце концов далекий путь. Да он бы, верно, не задумался проехать всю Венецию, раз он так влюблен.
– А он влюблен? – простодушно спросила Крошка Доррит.
– Ну знаешь ли, душенька, мне самой словно бы неловко отвечать на такой вопрос, – сказала старшая сестра. – Но, кажется, влюблен. Ты спроси лучше Эдварда. Он ему говорил о своих чувствах. Впрочем, он, кажется, о них твердит во всеуслышание, на потеху всем посетителям Казино и других подобных заведений. Спроси Эдварда, он тебе расскажет.
– Удивляюсь, что он ни разу не был у нас с визитом, – задумчиво сказала Крошка Доррит.
– Если я правильно осведомлена, милая Эми, тебе недолго придется удивляться. Можно ждать его даже сегодня. Просто этот недотепа никак не соберется с духом.
– А ты выйдешь к нему, если он явится?
– Право, не знаю, душенька, – сказала Фанни. – Там видно будет. Смотри, смотри, вот он опять! Ну и мозгляк!
Мистер Спарклер в самом деле не производил особо внушительного впечатления в рамке окна гондолы, к которому он так приклеился лицом, что его глаз можно было принять за пузырь на стекле. И вовсе ему незачем было останавливать гондолу, если не считать того, зачем он ее остановил.
– Когда ты спросила, выйду ли я к нему, душенька, – продолжала Фанни, принимая новую позу, грациозная небрежность которой сделала бы честь самой миссис Мердл, – что у тебя было на уме?
– У меня на уме… – сказала Крошка Доррит, – у меня на уме было узнать, что у тебя на уме, милая Фанни.
Фанни снова засмеялась, снисходительно и в то же время лукаво, и сказала, с шутливой нежностью обнимая сестру:
– Ты мне вот что скажи, малышка. Когда мы встретились с этой женщиной в Мартиньи, как по-твоему, что она подумала, увидя нас? Какое сразу же приняла решение, ясно тебе?
– Нет, Фанни.
– Ну так слушай, я сейчас объясню. Она сказала себе: «Никогда я не обмолвлюсь ни словом, что уже встречалась раньше с этими девушками, никогда не подам виду, что узнала их». Вполне в ее духе – вот так выйти из затруднительного положения. Что я тебе сказала, когда мы возвращались с Харли-стрит? Что это самая беззастенчивая и самая лживая женщина в мире. Но по части первого свойства, моя душенька, могут найтись такие, что не уступят ей.
К тому же и привычка утешаться, козыряя своим разочарованием, таит в себе немалую опасность. Она побуждает жить спустя рукава, не заботиться о последовательности своих речей и поступков. Человек, подвластный, такой привычке, начинает находить извращенное удовольствие в том, чтобы унижать достойное, возвышая недостойное; а жонглирование истиной в любой игре не проходит для игрока безнаказанно.
В оценках таких живописных произведений, которые с точки зрения Искусства ровно ничего не стоили, Гоуэн был самым снисходительным судьей на свете. Он охотно утверждал, что у такого-то больше таланта в одном мизинце (если это была бездарность), чем у такого-то ко всем его существе (если это был настоящий художник). Когда ему возражали, что картина, которую он хвалит, – дребедень, он отвечал: «Дружище, а все мы разве не дребедень пишем? Я по крайней мере только этим и занимаюсь, говорю откровенно».
Еще он любил при каждом удобном случае подчеркивать свою бедность; в этом тоже находил себе выражение его сплин. Впрочем, может быть, это делалось нарочно, чтобы дать понять, что по праву он бы должен быть богат; точно так же он на всех перекрестках то расхваливал, то бранил Полипов, чтобы напомнить о своем родстве с ними. Так или иначе, эти две темы не сходили у него с языка; и он их разрабатывал столь успешно, что, занимайся он самовосхвалением месяц подряд, это не придало бы ему и половины того весу, который он приобрел тем, что слегка набрасывал тень на собственную персону.
Из той же легкомысленной болтовни как-то само собой выходило для тех, кто встречал его с женой в обществе, что он женился против воли своих высокопоставленных родичей, и лишь ценою больших усилий достиг того, что родня признала его жену. Он никогда не выказывал себя сторонником подобных предрассудков – напротив, с презрением высмеивал их; однако сколько он ни умалял свои достоинства, всегда преимущество оказывалось на его стороне. С первых дней своего медового месяца Минни Гоуэн почувствовала, что на нее смотрят как на жену человека, для которого такой брак был явным мезальянсом, но который, как истинный рыцарь, пренебрег этим ради любви.
Мсье Бландуа из Парижа был их спутником до Венеции, а по прибытии в Венецию мсье Бландуа из Парижа сделался почти неразлучен с Гоуэном. Когда этот бравый господин впервые представился им в Женеве, Гоуэн не знал, как с ним обойтись: турнуть его или приветить; за целые сутки он так и не пришел ни к какому решению, и уже готов был положиться на волю судьбы, подбросив вверх пятифранковую монету: орел – турнуть, решетка – приветить. Но тут Минни случилось обмолвиться, что обворожительный Бландуа ей не по душе; да и в гостинице о нем сложилось не слишком благоприятное мнение. Этого достаточно, чтобы Гоуэн решил вопрос в его пользу. Откуда взялось подобное упрямство (ибо едва ли можно было предположить тут великодушный порыв)? Зачем понадобилось Гоуэну, который был не чета мсье Бландуа из Парижа и без труда мог раскусить этого нагловатого господина, – зачем понадобилось Гоуэну заводить с ним дружбу? Во-первых, он действовал наперекор первому самостоятельному побуждению своей жены, потому что ее отец уплатил его долги, и желательно было как можно скорей доказать свою полную независимость. Во-вторых, он действовал наперекор общему мнению, потому что, несмотря на заложенные в нем добрые качества, был человеком злонравным. Ему доставляло наслаждение утверждать, что в любой стране, где нравы более утонченны, человек с такими изысканными манерами, как у Бландуа, сделал бы блестящую придворную карьеру. Ему доставляло наслаждение провозглашать Бландуа образцом изящества и пользоваться им для высмеивания тех, кто чересчур много мнил о достоинствах своей особы. Он совершенно всерьез уверял, что поклоны Бландуа – воплощение грации, что против его обходительности невозможно устоять, что за непринужденную живописность его поз не жаль бы отдать и сто тысяч франков – если бы дары природы покупались на деньги. Отсутствие чувства меры, характерное для Бландуа и ему подобных, из какого бы круга они ни вышли (не меньше, нежели наличие солнца характерно для солнечной системы), особенно нравилось Гоуэну; это была карикатура, в которой были доведены до крайности черты, присущие тем, кто служил предметом его насмешек. Вот почему он отнесся к этому знакомству благосклонно; а там уже привычка и какое-то ленивое удовольствие, которое он находил в болтовне с Бландуа, сделали то, что он мало-помалу втянулся в почти приятельские отношения с ним. А между тем он нимало не сомневался, что его новый приятель – попросту шулер и плут; угадывал в нем труса, тогда как сам обладал и мужеством и дерзкой отвагой; знал, что он неприятен его жене, да и сам не испытывал к нему никаких теплых чувств, так что, услышь он, например, что неприязнь Минни вызвана хоть малейшим неуважением со стороны этого изысканного кавалера, он бы, не задумываясь, вышвырнул его из самого высокого в Венеции окна в самый глубокий канал.
Крошка Доррит предпочла бы поехать к миссис Гоуэн одна; но мисс Фанни, которая все не могла опомниться после устроенной дядюшкой сцены (хотя прошло уже больше суток), навязалась ей в спутницы. Сестры сели в одну из гондол, дожидавшихся под окнами, и с большой помпой, в сопровождении курьера, отбыли к месту назначения. Впрочем, помпа, по совести говоря, была тут совершенно излишней, ибо сторона, в которой жили Гоуэны, оказалась, по выражению возмущенной Фанни, «форменной трущобой», и, чтобы попасть туда, им пришлось пробираться через бесконечную путаницу узеньких каналов, которые та же мисс Фанни пренебрежительно назвала «канавами».
Дом, расположенный на пустынном островке, выглядел так, словно он оторвался откуда-то, и его случайно прибило сюда вместе с одиноким виноградным кустом, на вид не менее жалким, чем какие-то потрепанные личности, растянувшиеся под ним в холодке. Окружающий пейзаж составляли: церковь, взятая в леса для ремонта, должно быть лет сто, не меньше, тому назад, поскольку за это время сами леса успели сгнить и частью обвалиться; белье, развешанное для просушки; дома, которые стояли вразброд, наклонившись в разные стороны, и были очень похожи на нарезанные кое-как куски сыру доадамовой поры, заплесневелые и кишащие червями; и фантастическая пестрядь окон с оторванными или покривившимися ставнями и каким-то грязным тряпьем, свисавшим отовсюду.
В первом этаже дома помещался банк – неожиданный сюрприз для каждого солидного коммерсанта, прибывшего сюда с запасом законов для всего человечества, изготовленных в Англии; и два сухопарых, бородатых конторщика в зеленых бархатных шапочках, украшенных золотыми кистями, стояли, похожие на высушенных кузнечиков, за невысокой стойкой в небольшой комнатке, где не видно было других предметов, кроме раскрытого несгораемого шкафа, зиявшего пустотой, графина для воды и обоев с веночками из роз; и где тем не менее, словно по мановению руки, выкладывались перед предъявителем чека целые горы пятифранковых монет. Под банком находилось помещение из нескольких комнат с железными решетками на окнах – ни дать ни взять, тюрьма для проштрафившихся крыс. Над банком была расположена резиденция миссис Гоуэн.
Хотя сырость разрисовала здесь стены наподобие немых карт, по которым любознательные жильцы могли бы изучать географию; хотя разнокалиберная мебель была покрыта пятнами плесени, а обивка ее истрепалась и полиняла; хотя во всех комнатах стоял особый венецианский запах – запах стоялой воды и водорослей, – все же эта резиденция оказалась лучше, чем можно было ожидать. Двери отворил человек с физиономией раскаявшегося убийцы – нанятый на месте слуга; он приветливо заулыбался, гостьям и проводил их в комнату миссис Гоуэн, которой доложил, что ее желают видеть две прекрасные английские леди.
Миссис Гоуэн с некоторой поспешностью сложила в корзиночку свое рукоделие и встала навстречу сестрам. Мисс Фанни рассыпалась в любезностях, пустословя с воодушевлением испытанного ветерана светской жизни.
– Папа крайне огорчен, – щебетала она, – что не мог нам сопутствовать (он совершенно не принадлежит себе, ведь у нас столько знакомых, просто ужас!); но он наказал, чтобы я непременно передала его карточку мистеру Гоуэну. Позвольте уж мне, для облегчения своей совести, сразу исполнить это поручение, которое я выслушала раз двадцать, и положить карточку вон на тот столик.
Что она и сделала, с непринужденностью ветерана.
– Нам так приятно было узнать, что вы знакомы с Мердлами, – продолжала Фанни. – Мы надеемся, это даст нам возможность чаще встречать вас в обществе.
– Семья Мердл в дружбе с родными мистера Гоуэна, – отвечала миссис Гоуэн. – Я еще не имела удовольствия лично познакомиться с миссис Мердл, но, вероятно, буду представлена ей в Риме.
– Вот как! – сказала Фанни, великодушно не стараясь подчеркнуть преимущества своего положения. – Я уверена, она вам понравится.
– Вы ее близко знаете?
– Ах, мой бог, – отвечала Фанни, выразительно пожимая своими округлыми плечиками, – в Лондоне все друг друга знают. Мы с ней недавно повстречались на пути сюда, и признаться, папа было рассердился на нее, что она заняла одну из оставленных для нас комнат. Но это миленькое недоразумение быстро уладилось, и мы расстались лучшими друзьями.
За все это время Крошка Доррит еще ни словом не обменялась с миссис Гоуэн, но, как видно, они отлично понимали друг друга и без слов. Гостья смотрела на хозяйку с живым и неослабным интересом, взволнованно вслушивалась в звук ее голоса, не упускала ни одной мелочи в ней самой, в том, что ее окружало, что так или иначе было связано с нею. Еще никогда Крошка Доррит не улавливала так чутко малейшую смену чужого настроения – разве только в одном случае.
– Как ваше здоровье после той ночи в горах? – спросила она наконец.
– Отлично, дружочек. А ваше как?
– О, я всегда здорова, – смущенно сказала Крошка Доррит. – Я – да, благодарю вас.
Ей не было причины запинаться и путаться, кроме разве того, что миссис Гоуэн, отвечая на вопрос, коснулась ее руки и взгляды их встретились. Какая-то боязливая грусть, увиденная Крошкой Доррит в глубине больших ласковых глаз, заставила ее на миг осечься.
– А вы, верно, не подозреваете, что совсем пленили моего мужа, – сказала миссис Гоуэн, – впору мне приревновать!
Крошка Доррит, краснея, покачала головой.
– Если он вам повторит то, что говорил мне, вы услышите, что вы – просто чудо по своему спокойствию и уменью быстро прийти на помощь в беде.
– Мистер Гоуэн слишком лестного мнения обо мне, – сказала Крошка Доррит.
– Не нахожу; зато я нахожу, что мне следует сообщить ему, что вы здесь. Он мне не простит, если я отпущу вас – вас и мисс Доррит, – не сказав ему об этом. Вы позволите? Вас не смутит беспорядок мастерской художника?
Мисс Фанни, к которой были обращены эти вопросы, любезно отвечала, что, напротив, она будет в восторге, ведь это так интересно. Миссис Гоуэн на миг исчезла за дверью, и тотчас же возвратилась.
– Генри вас очень просит зайти, – сказала она. – Я знала, что он обрадуется!
Первое, что увидела Крошка Доррит, переступив порог мастерской, был Бландуа из Парижа; в широком плаще и надвинутой на глаза шляпе он стоял на подмостках в углу, совершенно такой же, как в тот день, когда он стоял на Большом Сен-Бернаре и руки деревянных скелетов, словно предостерегая, указывали на него. Она с испугом попятилась от этой фигуры, несмотря на любезную улыбку, которою была встречена.
– Не пугайтесь, – сказал Гоуэн, выходя из-за двери, скрывавшей его мольберт. – Это только Бландуа. Он сегодня служит мне моделью. Я пишу с него этюд. По крайней мере не нужно тратиться на натурщика. Мы, бедные художники, должны избегать лишних трат.
Бландуа из Парижа снял шляпу и издали поклонился дамам.
– Тысяча извинений! – сказал он. – Но маэстро так беспощаден со мной, что я боюсь пошевелиться.
– И не шевелитесь! – хладнокровно отозвался Гоуэн в то время, как сестры осторожно приблизились к мольберту. – Пусть дамы видят перед собой оригинал, им тогда легче будет решить, что эта мазня изображает. Вот, прошу вас. Bravo[11], готовый нанести удар своей жертве, доблестный герой, готовый лечь костьми за отечество, демон зла, готовый погубить чью-то душу, посланец небес, готовый спасти чью-то душу – это уж как вам покажется.
– Скажите лучше, professore mio[12], – скромный джентльмен, готовый приветствовать красоту и грацию, – вставил Бландуа.
– Или еще лучше, cattivo soggetto mio[13], – возразил Гоуэн, подправляя кистью лицо на портрете в том месте, где на живом лице дрогнул мускул, – убийца после преступления. Где ваша белая рука. Бландуа? Выньте ее из-под плаща. Только держите спокойно.
Рука Бландуа слегка тряслась – должно быть оттого, что он смеялся.
– Он боролся с другим убийцей, а может быть, со своей жертвой, – продолжал Гоуэн, быстрыми, нетерпеливыми и неточными мазками выписывая тени на руке, – вот и знаки борьбы. Да не прячьте же руку, вам говорят! Corpo di San Marko[14], что с вами такое?
Бландуа из Парижа снова засмеялся, и рука его затряслась еще сильнее; он поднял ее, чтобы подкрутить усы, которые обвисли, будто взмокнув; затем снова встал в позу и приосанился.
Его голова была повернута так, что он смотрел прямо на Крошку Доррит, стоявшую около мольберта. Этот странный взгляд словно завораживал, и, раз взглянув на него, она уже не могла отвести глаза в сторону. Так они и стояли все время, глядя друг на друга. Но вот она вздрогнула; Гоуэн, заметив это, решил, что ее испугало раздавшееся вдруг ворчанье собаки, которую она гладила по голове, – и, оглянувшись, сказал:
– Не бойтесь, мисс Доррит, он не тронет.
– Я не боюсь, – торопливо ответила она, – но посмотрите, что с ним.
В одно мгновение Гоуэн отшвырнул кисть и обеими руками схватил собаку за ошейник.
– Бландуа! С ума вы сошли, дразнить его! Клянусь небом – и не только небом, – он вас растерзает в клочья! Куш, Лев! Куш! Ты что, не слышишь, каналья?
Огромный пес, не обращая внимания на душивший его ошейник, рвался из рук хозяина. Если бы Гоуэн минутой опоздал схватить его, он успел бы броситься на Бландуа.
– Лев! Лев! – Пес встал на задние лапы и боролся с хозяином. – Назад, Лев! На место! Уйдите прочь, чтобы он вас не видел, Бландуа! Какого демона вы наслали на эту собаку?
– Я ничего ей не сделал.
– Уйдите прочь, иначе мне не сдержать этого зверя! Совсем уйдите из комнаты! Клянусь всеми святыми, он загрызет вас насмерть.
Собака с яростным лаем рванулась вслед уходящему Бландуа, потом утихла; но тут хозяин, рассвирепевший, пожалуй, не меньше собаки, сильным ударом по голове свалил ее на пол и принялся пинать каблуком, так что скоро вся морда у нее оказалась в крови.
– А теперь марш в угол и лежать смирно! – крикнул Гоуэн. – Не то выведу на двор и пристрелю!
Лев повиновался и, улегшись в углу, стал зализывать следы ударов на морде и на груди. Хозяин Льва перевел дух, а затем, вновь обретя свое привычное хладнокровие, повернулся к жене и ее гостьям, которые испуганно жались друг к другу у мольберта. Вся эта сцена заняла не более двух минут.
– Ничего, ничего, Минни! Ты же знаешь, какой он всегда кроткий и послушный. Бландуа, верно, корчил ему рожи, вот и раздразнил его. У Льва есть свои симпатии и антипатии, и, надо сказать, Бландуа он невзлюбил с первого же дня; но ты можешь подтвердить, Минни, что с ним никогда ничего подобного не бывало.
Минни была слишком взволнована, чтобы отвечать; Крошка Доррит успокаивала и утешала ее; Фанни, успевшая два или три раза вскрикнуть от испуга, держалась на всякий случай за руку Гоуэна; Лев, глубоко пристыженный тем, что наделал такой переполох, подполз на брюхе и лег у ног своей хозяйки.
– Зверь дикий! – сказал Гоуэн, снова пнув его ногой. – Я тебя проучу за это, будешь знать! – И он пнул его еще и еще.
– Ах, не надо больше его наказывать! – воскликнула Крошка Доррит. – Пожалуйста, не бейте его. Смотрите, какой он смирный!
Гоуэн внял ее просьбам и оставил в покое собаку, которая вполне того заслуживала, так как в эту минуту являла собой воплощение покорности, смирения и раскаяния.
После случившегося трудно было наладить простую и непринужденную беседу, даже не будь тут Фанни, чье жеманство мешало бы этому при любых обстоятельствах. Поговорили немного о разных пустяках, а затем сестры стали прощаться; однако и за этот короткий разговор, у Крошки Доррит успело сложиться впечатление, что мистер Гоуэн, хотя и любит жену, но так, как можно любить хорошенького ребенка. О глубине тех чувств, что таились под прелестной внешностью этого ребенка, он, видимо, и не догадывался; и это заставляло усомниться, способен ли он сам на сколько-нибудь глубокое чувство. Быть может, думалось Крошке Доррит, отсюда и проистекает присущая ему легковесность; быть может, люди, как корабли – где мелко и дно каменисто, там не за что зацепиться якорю, и судно несется по воле волн.
Гоуэн проводил сестер вниз, шутливо извиняясь за свое невзрачное жилье – что поделаешь, бедному художнику не приходится привередничать; вот если его знатные родичи, Полипы, когда-нибудь заглянут сюда и, устыдясь, предложат ему квартиру получше, он не станет огорчать их отказом. У причала стоял Бландуа и проводил дам учтивейшим поклоном; он еще был бледен после недавнего происшествия, но позаботился превратить все в шутку и весело засмеялся при упоминании о Льве.
Гондола с прежнею помпой заскользила по водам канала, и вскоре за поворотом остался и дом, и виноградный куст, и Гоуэн, который лениво обрывал листок за листком и бросал их в воду, и Бландуа, поторопившийся за курить, как только гондола отошла от причала. Спустя несколько минут Крошка Доррит стала замечать, что Фанни как-то уж очень неестественно себя держит – манерничает, принимает картинные позы, хотя, казалось бы, не для кого; в поисках причины этого странного поведения младшая сестра посмотрела в окно, потом в раскрытую дверь и увидела другую гондолу, которая словно бы сопровождала их.
Сообразуя свой ход с их ходом, эта гондола выделывала весьма замысловатые эволюции: она то стремительно вырывалась вперед и потом останавливалась, пропуская их мимо себя; то шла с ними борт о борт, там, где это допускала ширина русла, то следовала вплотную сзади; и так как Фанни не пыталась скрыть, что все ее ужимки рассчитаны на пассажира этой таинственной гондолы, который, однако, не должен был знать, что замечен ею, – то Крошка Доррит, наконец, спросила, кто это там.
Ответ был краток, но выразителен:
– Да тот оболтус.
– Кто? – переспросила Крошка Доррит.
– Ах ты душенька! – сказала Фанни (тоном, позволявшим предположить, что до протеста дядюшки Фредерика она сказала бы: «Ах ты дурочка!»). – Ну можно ли быть такой недогадливой! Мистер Спарклер, конечно!
Она опустила окно со своей стороны, небрежно облокотилась на него и, слегка откинувшись назад, принялась обмахиваться роскошным, черным с золотом, испанским веером. Как раз в эту минуту вторая гондола снова прошмыгнула мимо них, и в окне мелькнул чей-то глаз, прилипший к стеклу. Фанни кокетливо засмеялась и сказала:
– Видала ты когда-нибудь такого дурня, милочка?
– Неужели он собирается провожать тебя до самого дома? – спросила Крошка Доррит.
– Сокровище мое, – возразила Фанни, – я, право, не могу предвидеть, на что способен охваченный страстью идиот, но думаю, что это вполне возможно. Не такой уж в конце концов далекий путь. Да он бы, верно, не задумался проехать всю Венецию, раз он так влюблен.
– А он влюблен? – простодушно спросила Крошка Доррит.
– Ну знаешь ли, душенька, мне самой словно бы неловко отвечать на такой вопрос, – сказала старшая сестра. – Но, кажется, влюблен. Ты спроси лучше Эдварда. Он ему говорил о своих чувствах. Впрочем, он, кажется, о них твердит во всеуслышание, на потеху всем посетителям Казино и других подобных заведений. Спроси Эдварда, он тебе расскажет.
– Удивляюсь, что он ни разу не был у нас с визитом, – задумчиво сказала Крошка Доррит.
– Если я правильно осведомлена, милая Эми, тебе недолго придется удивляться. Можно ждать его даже сегодня. Просто этот недотепа никак не соберется с духом.
– А ты выйдешь к нему, если он явится?
– Право, не знаю, душенька, – сказала Фанни. – Там видно будет. Смотри, смотри, вот он опять! Ну и мозгляк!
Мистер Спарклер в самом деле не производил особо внушительного впечатления в рамке окна гондолы, к которому он так приклеился лицом, что его глаз можно было принять за пузырь на стекле. И вовсе ему незачем было останавливать гондолу, если не считать того, зачем он ее остановил.
– Когда ты спросила, выйду ли я к нему, душенька, – продолжала Фанни, принимая новую позу, грациозная небрежность которой сделала бы честь самой миссис Мердл, – что у тебя было на уме?
– У меня на уме… – сказала Крошка Доррит, – у меня на уме было узнать, что у тебя на уме, милая Фанни.
Фанни снова засмеялась, снисходительно и в то же время лукаво, и сказала, с шутливой нежностью обнимая сестру:
– Ты мне вот что скажи, малышка. Когда мы встретились с этой женщиной в Мартиньи, как по-твоему, что она подумала, увидя нас? Какое сразу же приняла решение, ясно тебе?
– Нет, Фанни.
– Ну так слушай, я сейчас объясню. Она сказала себе: «Никогда я не обмолвлюсь ни словом, что уже встречалась раньше с этими девушками, никогда не подам виду, что узнала их». Вполне в ее духе – вот так выйти из затруднительного положения. Что я тебе сказала, когда мы возвращались с Харли-стрит? Что это самая беззастенчивая и самая лживая женщина в мире. Но по части первого свойства, моя душенька, могут найтись такие, что не уступят ей.