Страница:
— Плезент Райдергуд.
— В самом деле! — воскликнул Вегг. — Плезент Райдергуд. Радость! Есть что-то трогательное в этом имени — Плезент — Радость. Боже мой! Имя как будто выражает, чем она могла бы стать, если б не сделала того далеко не радостного для вас замечания — и чем она не стала, именно потому, что произнесла эти слова. Мистер Венус, если я вас спрошу, как вы с ней познакомились, не прольет ли это бальзама на ваши раны?
— Я был тогда в гавани, — сказал Венус, делая еще глоток чаю и уныло щурясь на огонь, — искал попугаев, — и, сделав еще глоток, он замолчал.
Мистер Вегг, чтобы оживить его воспоминания, намекнул:
— Вряд ли вы собирались охотиться на попугаев, сэр, в английском-то климате?
— Нет, нет, нет, — с раздражением сказал Венус. — Я был в гавани, искал попугаев, которых привозят с собой моряки; хотел купить для чучел.
— Да-да-да, сэр?
— А еще искал, не найдется ли хорошенькой парочки гремучих змей, чтобы препарировать для музея, — и тут мне было суждено повстречаться с ней и иметь с ней дело. Это было как раз в тот день, когда на реке сделали эту находку. Ее отец видел, как эту самую находку взяли на буксир. Много было на этот счет разговоров, я и зашел к ней под благовидным предлогом, чтобы поближе познакомиться, и с тех пор стал совсем не тот. И даже в костях у меня нет уж той крепости, а все потому, что я только о ней и думаю. Если бы мои кости принесли ко мне в разобранном виде, чтоб я их собрал, я бы даже не решился признать их за свои. До того меня это сокрушило.
Мистер Вегг, видимо охладев к рассказу, особенно пристально взглянул на одну из полок в темном углу.
— Как же, я помню, мистер Венус, — начал он тоном дружеского сострадания, — ведь я помню каждое ваше слово, сэр, помню, вы сказали в тот вечер, что у вас там, наверху… — а потом еще такие слова: «Э, да все равно».
— Попугай, что я у нее купил, — сказал Венус, уныло подняв, а потом опустив глаза. — Да, там он и лежит на боку весь высохший, вроде меня, только что в перьях. Духу не хватило сделать из него чучело, так и не смог, а теперь и подавно не смогу.
Лицо Сайласа вытянулось, и про себя он послал этого попугая в места более чем тропические, а затем, не имея больше сил разыгрывать сочувствие горестям мистера Венуса, начал приводить в порядок свою деревянную ногу, собираясь домой: от гимнастических упражнений этого вечера нога сильно пострадала.
Когда Сайлас уходил из мастерской, с коробкой от шляпы в руках, предоставив мистеру Венусу погружаться в забвение, наливаясь чаем, его бесхитростную душу очень тяготила мысль, для чего он вообще взял в компаньоны этого художника. Он горько сожалел о том, что перестарался с самого начала, ухватившись за соломинку; а намеки мистера Венуса, как теперь оказалось, ровно ничего не стоили и ничего общего с его целью не имели. Раскидывая умом в поисках способа отделаться от Венуса не тратя денег, упрекая себя за то, что он не сумел промолчать и выдал свою тайну, и безмерно превознося самого себя за чисто случайную удачу, он незаметно прошел расстояние от Клеркенуэла до особняка Золотого Мусорщика.
Ибо для Сайласа Вегга не могло быть и речи о том, чтобы мирно отойти ко сну, не выступив прежде в роли Злого гения дома Боффииов. Всякая власть, если это не власть разума и добродетели, имеет величайшую притягательную силу для низменных натур; и бросить вызов ничего не подозревающему фасаду этого дома, зная, что в его власти сорвать крышу над головой обитателей, словно крышу с карточного домика, доставляло невыразимое удовольствие Сайласу Веггу.
В то время как он, торжествуя, околачивался на другой стороне улицы, к дому подъехал экипаж.
— Скоро тебе конец, — сказал Вегг, угрожая ему шляпной коробкой. — Вот уже и лак на тебе потускнел.
Миссис Боффин вышла из экипажа и вошла в дом.
— Берегитесь, как бы вам не упасть, госпожа Мусорщица, — сказал Вегг.
Белла легко спрыгнула и вбежала в дом вслед за миссис Боффин.
— Какие мы проворные! — сказал Вегг. — Небось не побежишь так весело в убогий родительский домишко, милая моя. А ведь скоро придется тебе туда отправляться.
Немного погодя вышел секретарь.
— Ради вас меня обошли, — сказал Вегг. — А придется вам поискать себе другого места, молодой человек.
Тень мистера Боффина, рысцой бегавшего по комнате, мелькнула на шторах трех больших окон и снова мелькнула, когда он повернул обратно.
— Эй! — крикнул Вегг. — Ты здесь, вот ты где! А где же фляга? Ты бы, верно, отдал свою флягу за мою копилку.
Успокоившись и нагулявшись перед сном, он повернул домой. Такова была алчность этого человека, что он уже не мирился ни на половине, ни на двух третях, ни на трех четвертях, а думал прямо о захвате всего целиком.
— Хотя это не совсем-то годится, — размышлял он дорогой, остывая мало-помалу. — Так с ним и будет, если он от нас не откупится. Этим мы ничего не выиграем.
Мы настолько привыкли судить о других по себе, что до сих пор ему не приходило в голову, что мистер Боффин может и не откупиться, может оказаться честным и предпочтет оставаться бедняком. От этой мысли Вегга слегка бросило в дрожь, но только слегка, потому что такой вздор сейчас же им позабылся.
— Для этого он слишком уж полюбил деньги, — сказал Вегг, — он слишком любит деньги.
И когда он ковылял по тротуару, эти слова сложились в музыкальный мотив. Всю дорогу домой он выстукивал этот мотив по звонким улицам, тихо своей собственной ногой и громко — деревяшкой: «Он слишком любит деньги, он слишком любит деньги».
И даже на следующей день, когда Сайласа подняли с постели на рассвете, чтобы он отпер ворота целому обозу конных подвод, которые приехали свозить малую насыпь, он утешался этим ритмическим напевом. И весь день напролет, неусыпно следя за неторопливой работой, обещавшей затянуться на много дней и даже недель, когда бы он ни совершал небольшой круг по кучам мусора, чтоб не задохнуться от пыли, он всегда отбивал ногой один и тот же мотив: «Он слишком любит деньги, он слишком любит деньги».
Глава VIII
— В самом деле! — воскликнул Вегг. — Плезент Райдергуд. Радость! Есть что-то трогательное в этом имени — Плезент — Радость. Боже мой! Имя как будто выражает, чем она могла бы стать, если б не сделала того далеко не радостного для вас замечания — и чем она не стала, именно потому, что произнесла эти слова. Мистер Венус, если я вас спрошу, как вы с ней познакомились, не прольет ли это бальзама на ваши раны?
— Я был тогда в гавани, — сказал Венус, делая еще глоток чаю и уныло щурясь на огонь, — искал попугаев, — и, сделав еще глоток, он замолчал.
Мистер Вегг, чтобы оживить его воспоминания, намекнул:
— Вряд ли вы собирались охотиться на попугаев, сэр, в английском-то климате?
— Нет, нет, нет, — с раздражением сказал Венус. — Я был в гавани, искал попугаев, которых привозят с собой моряки; хотел купить для чучел.
— Да-да-да, сэр?
— А еще искал, не найдется ли хорошенькой парочки гремучих змей, чтобы препарировать для музея, — и тут мне было суждено повстречаться с ней и иметь с ней дело. Это было как раз в тот день, когда на реке сделали эту находку. Ее отец видел, как эту самую находку взяли на буксир. Много было на этот счет разговоров, я и зашел к ней под благовидным предлогом, чтобы поближе познакомиться, и с тех пор стал совсем не тот. И даже в костях у меня нет уж той крепости, а все потому, что я только о ней и думаю. Если бы мои кости принесли ко мне в разобранном виде, чтоб я их собрал, я бы даже не решился признать их за свои. До того меня это сокрушило.
Мистер Вегг, видимо охладев к рассказу, особенно пристально взглянул на одну из полок в темном углу.
— Как же, я помню, мистер Венус, — начал он тоном дружеского сострадания, — ведь я помню каждое ваше слово, сэр, помню, вы сказали в тот вечер, что у вас там, наверху… — а потом еще такие слова: «Э, да все равно».
— Попугай, что я у нее купил, — сказал Венус, уныло подняв, а потом опустив глаза. — Да, там он и лежит на боку весь высохший, вроде меня, только что в перьях. Духу не хватило сделать из него чучело, так и не смог, а теперь и подавно не смогу.
Лицо Сайласа вытянулось, и про себя он послал этого попугая в места более чем тропические, а затем, не имея больше сил разыгрывать сочувствие горестям мистера Венуса, начал приводить в порядок свою деревянную ногу, собираясь домой: от гимнастических упражнений этого вечера нога сильно пострадала.
Когда Сайлас уходил из мастерской, с коробкой от шляпы в руках, предоставив мистеру Венусу погружаться в забвение, наливаясь чаем, его бесхитростную душу очень тяготила мысль, для чего он вообще взял в компаньоны этого художника. Он горько сожалел о том, что перестарался с самого начала, ухватившись за соломинку; а намеки мистера Венуса, как теперь оказалось, ровно ничего не стоили и ничего общего с его целью не имели. Раскидывая умом в поисках способа отделаться от Венуса не тратя денег, упрекая себя за то, что он не сумел промолчать и выдал свою тайну, и безмерно превознося самого себя за чисто случайную удачу, он незаметно прошел расстояние от Клеркенуэла до особняка Золотого Мусорщика.
Ибо для Сайласа Вегга не могло быть и речи о том, чтобы мирно отойти ко сну, не выступив прежде в роли Злого гения дома Боффииов. Всякая власть, если это не власть разума и добродетели, имеет величайшую притягательную силу для низменных натур; и бросить вызов ничего не подозревающему фасаду этого дома, зная, что в его власти сорвать крышу над головой обитателей, словно крышу с карточного домика, доставляло невыразимое удовольствие Сайласу Веггу.
В то время как он, торжествуя, околачивался на другой стороне улицы, к дому подъехал экипаж.
— Скоро тебе конец, — сказал Вегг, угрожая ему шляпной коробкой. — Вот уже и лак на тебе потускнел.
Миссис Боффин вышла из экипажа и вошла в дом.
— Берегитесь, как бы вам не упасть, госпожа Мусорщица, — сказал Вегг.
Белла легко спрыгнула и вбежала в дом вслед за миссис Боффин.
— Какие мы проворные! — сказал Вегг. — Небось не побежишь так весело в убогий родительский домишко, милая моя. А ведь скоро придется тебе туда отправляться.
Немного погодя вышел секретарь.
— Ради вас меня обошли, — сказал Вегг. — А придется вам поискать себе другого места, молодой человек.
Тень мистера Боффина, рысцой бегавшего по комнате, мелькнула на шторах трех больших окон и снова мелькнула, когда он повернул обратно.
— Эй! — крикнул Вегг. — Ты здесь, вот ты где! А где же фляга? Ты бы, верно, отдал свою флягу за мою копилку.
Успокоившись и нагулявшись перед сном, он повернул домой. Такова была алчность этого человека, что он уже не мирился ни на половине, ни на двух третях, ни на трех четвертях, а думал прямо о захвате всего целиком.
— Хотя это не совсем-то годится, — размышлял он дорогой, остывая мало-помалу. — Так с ним и будет, если он от нас не откупится. Этим мы ничего не выиграем.
Мы настолько привыкли судить о других по себе, что до сих пор ему не приходило в голову, что мистер Боффин может и не откупиться, может оказаться честным и предпочтет оставаться бедняком. От этой мысли Вегга слегка бросило в дрожь, но только слегка, потому что такой вздор сейчас же им позабылся.
— Для этого он слишком уж полюбил деньги, — сказал Вегг, — он слишком любит деньги.
И когда он ковылял по тротуару, эти слова сложились в музыкальный мотив. Всю дорогу домой он выстукивал этот мотив по звонким улицам, тихо своей собственной ногой и громко — деревяшкой: «Он слишком любит деньги, он слишком любит деньги».
И даже на следующей день, когда Сайласа подняли с постели на рассвете, чтобы он отпер ворота целому обозу конных подвод, которые приехали свозить малую насыпь, он утешался этим ритмическим напевом. И весь день напролет, неусыпно следя за неторопливой работой, обещавшей затянуться на много дней и даже недель, когда бы он ни совершал небольшой круг по кучам мусора, чтоб не задохнуться от пыли, он всегда отбивал ногой один и тот же мотив: «Он слишком любит деньги, он слишком любит деньги».
Глава VIII
Конец долгого пути
Вереница конных подвод въезжала и выезжала со двора целый день, от зари до зари, а груды мусора как будто нисколько не уменьшались в конце такого дня, хотя через несколько дней стало заметно, что они тают понемножку. Милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, если у вас после многолетнего копания в мусоре и перетряхивания всякого дрязгу набралась целая гора претенциозных ошибок, то вам следует скинуть почетные ваши мундиры и приняться за уборку, пригласив на подмогу всю королевскую конницу и всю королевскую рать, иначе гора развалится и погребет вас заживо.
Да, поистине, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, принимайтесь-ка за дело, с божьей помощью, как велит ваш катехизис. Если уж мы допустили, что при тех громадных капиталах, какие расходуются на помощь беднякам, лучшие из этих бедняков отворачиваются от нас, гнушаясь нашей помощью, прячутся от нас и позорят нас, умирая среди нас голодной смертью, то такое положение дел не может свидетельствовать о благоденствии, не может продолжаться без конца. Возможно, в евангелии от Подснепа написано иное, и вы не найдете этих слов, ища текста для проповеди в отчетах министерства торговли, но они были истиной, начиная с сотворения мира, и останутся истиной, пока создатель мира не разрушит его. Тщеславное дело наших рук, которое не отпугивает профессионального нищего, стойко бьющего окна и неистово раздирающего одежды, жестоко и незаслуженно поражает убитого нищетой страдальца, отпугивает несчастного, достойного помощи. Надо это исправить, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, иначе в недобрый час наше же дело ляжет пятном на каждого из нас.
Старая Бетти Хигден отправилась в свое странствие так же, как многие труженики, простые и честные люди, странствуют по дорогам жизни. Терпением и трудом зарабатывать себе на хлеб и умереть спокойно, не допустив себя до работного дома, — вот что было ее величайшей надеждой здесь, на земле.
В доме мистера Боффипа о ней ничего не слыхали, с тех пор как она отправилась в путь. Погода стояла ненастная, дороги испортились, но дух ее был бодр. Менее стойкие пали бы духом при таких неблагоприятных условиях, но долг, сделанный ею для закупки кое-какого товара, еще не был уплачен, дело у нее пошло хуже, чем она рассчитывала, и все же она твердо решила доказать свою правоту и сохранить свою независимость.
Честная душа! Когда она говорила секретарю про «забытье, которое временами на нее находит», она сама не придавала этому значения, переоценивая свои силы. Все чаще и чаще находило на нее это забытье, все темней и темней, словно тень приближающейся смерти. Что надвигавшаяся на нее тень становилась гуще и омрачила все кругом, словно подлинная тень, соответствовало законам физического мира, ибо весь свет, озарявший Бетти Хигден, был за пределами жизни.
Для странствия бедная старуха выбрала себе путь вверх по течению Темзы; на этом пути стоял ее последний приют, к нему, последнему, она была привязана, здесь ее любили и знали. Недолгое время она бродила поблизости от своего покинутого жилища, торговала, вязала, продавала вязание и шла дальше. В приятных городках Чертси, Уолтоне, Кингстоне и Стейнзе ее фигура примелькалась было, но через несколько коротких недель Бетти ушла дальше.
Обыкновенно она становилась в торговый день на рыночной площади, если в городе была площадь; иногда же на самом людном (он редко бывал очень людным) углу Главной улицы; или отыскивала на окольной дороге какой-нибудь большой дом и просила позволения войти со своей корзинкой, но ее не всегда пускали. Зато дамы, разъезжающие в колясках, частенько покупали у нее какой-нибудь пустяк: им обычно нравились ее ясные глаза и веселые речи. Вот это да ее опрятная одежда породили басню о том, будто она женщина с достатком, даже, можно сказать, богатая для своего звания. Обогатить другого подобным образом ничего не стоит, и потому такие басни с давних пор бытуют среди народа.
В таких приятных городках на Темзе можно услышать шум воды, падающей через плотину, а в тихую погоду даже шорох тростника; с моста можно видеть новорожденную реку, всю в ямочках, словно малое дитя, весело скользящую среди деревьев, еще не оскверненную отбросами, которые ждут ее ниже по течению, еще не внемлющую глухим зовам моря. Было бы слишком странно приписывать такие мысли Бетти Хигден; но Бетти слышала нежный шепот волн, обращенный ко многим подобным ей: «Иди ко мне, иди ко мне! Когда тебя настигнут позор и страх, которых ты так долго избегала, иди ко мне! Я попечительница, назначенная вечным законом на эту работу; меня ценят отнюдь не за то, что я уклоняюсь от нее. Моя грудь мягче, чем у сиделки из работного дома; смерть в моих объятиях отраднее, чем смерть среди призреваемых в работном доме. Иди ко мне!»
Много было простора и для других, гораздо менее горьких мыслей в ее непросвещенном уме. Понимают ли эти господа и их дети, живущие в таких красивых домах, что это значит, когда человеку по-настоящему голодно, по-настоящему холодно? Любопытно ли им глядеть на нее так же, как ей любопытно глядеть на них? Благослови господь этих милых, веселых деток! Заплакали бы они от жалости или нет, увидев больного Джонни у нее на руках? Поняли бы они что-нибудь, увидев мертвого Джонни в его кроватке? И все-таки, пусть хоть ради Джонни благословит господь милых деток! Так думала она, глядя и на более скромные дома, в более узких уличках, в то время когда окна светились тем ярче, чем темнее становилось на дворе. Когда семьи собираются дома к ночи, не глупо ли думать, что жестоко с их стороны закрывать наглухо ставни, чтобы не видно было огней? И, глядя на освещенные лавки, она думала, что их хозяева теперь пьют чай в задней комнатке — так близко от нее, что и на улицу проникает вместе со светом запах чая и гренков, — пьют и едят, одетые в свои товары, с тем большим удовольствием, что торгуют ими. Так думала она и у кладбищенской ограды, мимо которой пролегала пустынная дорога, ведущая на ночлег. «Ах, боже мой! Никого нет здесь, под открытым небом, в такую темноту и в такую погоду, кроме меня да покойников! Но тем лучше всем остальным, кому тепло дома». Бедняжка никому не завидовала и ни на кого не злобилась в своей горькой доле.
Но чем больше она слабела, тем сильнее становились в ней прежние страхи, и для них было больше пищи в ее странствиях, чем для нее самой. То попадалось ей на глаза постыдное зрелище — какой-нибудь один обездоленный, то целая кучка мужчин и женщин в лохмотьях, с детьми, жалась друг к другу, словно клубок червей, чтобы хоть немножко согреться, — без конца ждали и томились на ступеньках крыльца, пока облеченный общественным доверием чиновник старался взять их измором, чтобы отделаться от них. То она встречала прилично одетого бедняка, вроде нее самой, шествующего пешком за много миль навестить больного родственника или друга, которого благотворительность засадила в большой и неуютный дом Призрения, настолько же далекий от родного дома, как окружная тюрьма (отдаленность которой — худшее наказание для преступников из сельских местностей), а во всем, что касается пищи, крова и ухода за больными — еще хуже тюрьмы. Иногда ей приходилось слышать, как читали вслух газету, и она узнавала, сколько единиц вычеркнуто регистратором из списков, как умершие голодной смертью, без крова; и для них этот ангел смерти находил место в итоге, словно это были полупенсы. Она слышала, как все это обсуждалось при ней, чего мы с вами, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, никогда не услышим в нашем неприступном величии, и от всего услышанного она летела прочь на крыльях отчаяния.
Но следует это понимать в переносном смысле. Старая Бетти Хигден сейчас же срывалась с места и уходила, как бы она ни устала, как бы ни болели у нее ноги, гонимая пробудившимся в ней страхом попасть в руки благотворителей. Замечательное усовершенствование для христиан — превратить доброго самаритянина[11] в пугало! Но так было в данном случае, и он типичен для многих, многих и многих.
Еще два случая усилили ее давний неразумный страх, — конечно, он и прежде был неразумен, ибо люди всегда неразумны и постоянно стараются напустить дыма без огня.
Однажды она сидела со своим товаром на скамье перед постоялым двором, как вдруг на нее опять нашло забытье, и такое сильное, что она потеряла сознание; когда она очнулась, оказалось, что она лежит на земле, голову ее поддерживает какая-то добродушная торговка и вокруг них уже собрался народ.
— А теперь тебе лучше, бабушка? — спросила одна из женщин. — Как ты думаешь, обойдется теперь или нет?
— А разве со мной что-нибудь было? — спросила Бетти.
— С тобой был не то обморок, не то припадок, — ответили ей. — Ты не билась, бабушка, а лежала без памяти, словно окоченела.
— А! Это онемение, — сказала Бетти, приходя в себя. — Со мной это бывает.
— Ну, а теперь прошло? — спросили се женщины.
— Да, прошло, — ответила Бетти. — Я теперь буду крепче прежнего. Спасибо вам, милые, и дай бог, чтобы вам тоже люди помогали, когда вы доживете до моих лет.
Ей помогли встать, но держаться на ногах она была еще не в силах — ее поддержали, и она опять села на скамейку.
— Голова немножко кружится, и ноги не держат, — сказала старушка, сонно опуская голову на грудь той женщины, которая с ней заговорила. — Сейчас все пройдет. Ничего со мной больше не будет.
— Спроси у нее, — сказал кто-то из стоявших рядом фермеров, которые выбежали на улицу, бросив свой обед в трактире, — есть ли у нее родня?
— Есть ли у тебя родные, бабушка? — спросила женщина.
— Да, конечно, — отвечала Бетти. — Я слышала, что спросил тот джентльмен, только не могла так скоро ответить. Родных у меня много. Не беспокойтесь обо мне, милая.
— А тут, поблизости, есть кто-нибудь? — спросили мужские голоса; а после того и женские голоса повторили вопрос хором.
— Есть, совсем близко, — ответила Бетти, стараясь собраться с силами. — Не бойтесь за меня, соседи.
— Да ведь дорога тебе не по силам. Куда же ты пойдешь? — услышала она сочувственные голоса.
— Пойду в Лондон, когда все распродам. — сказала Бетти, с трудом вставая. — У меня есть друзья в Лондоне. Мне ничего не надо. Со мной ничего не случится. Спасибо вам. Не беспокойтесь обо мне.
Доброжелательный фермер в желтых гамашах и с красным лицом, укутанный в красный шарф, сказал хриплым голосом, что «не надо бы ее пускать».
— Ради господа бога, оставьте меня в покое! — взмолилась старая Бетти, и все ее страхи ожили в ней. — Я теперь совсем здорова и сейчас уйду.
Она подхватила свою корзинку и нетвердыми шагами бросилась было бежать от них, когда тот же фермер удержал ее за рукав, настаивая, чтобы она пошла вместе с ним к приходскому лекарю. Собравшись с силами и призвав на помощь всю свою решимость, бедная женщина, вся дрожа, оттолкнула его руку почти с гневом и пустилась бежать. Она почувствовала себя в безопасности только тогда, когда между нею и рыночной площадью было не менее мили, а то и двух, и, словно загнанное животное, забралась в рощицу, чтобы отдышаться там. Только тогда она впервые осмелилась вспомнить, как она оглянулась через плечо, выходя из города, и увидела вывеску «Белого Льва», качавшуюся над дорогой, палатки на рыночной площади, старинную серую церковь и кучку народа, глядевшую ей вслед, но не решавшуюся пуститься вдогонку.
Другой случай, напугавший ее, был такой. Она снова почувствовала себя плохо, потом ей стало как будто лучше, и несколько дней она шла по большой дороге, там, где дорога подходит к самому берегу реки и отмечена белыми столбами в тех местах, где ее заливает в дождливое время. Навстречу ей по реке тащили баржу, и Бетти села на берегу отдохнуть и посмотреть на баржу. На повороте реки буксирный канат ослаб и окунулся в воду, и в эту минуту у Бетти так помутилось в голове, что ей почудилось, будто с баржи ей кивают мерно и торжественно, маня ее к себе, тени ее умерших детей, ее умерших внуков. Потом, когда канат снова натянулся и поднялся над водой, роняя брильянтовые капли, ей показалось, будто он разделился на два параллельных каната и, гудя как натянутая струна, ударил по ней, хотя он был далеко. Когда она снова открыла глаза, не было ни баржи, ни реки, ни дневного света, и человек, которого она никогда раньше не видела, наклонился к ней, держа в руках свечу над самым ее лицом.
— Ну, хозяюшка, — спросил он, — откуда вы и куда идете?
Бедняжка в смущении ответила ему вопросом, где она находится.
— Я шлюзовой, — сказал мужчина.
— Шлюзовой?
— Сторож при шлюзе, а это шлюз. Сторож или помощник сторожа, это все одно, пока тот, другой, лежит в больнице. Вы из какого прихода?
— Приход! — Она вскочила с койки, глядя на него со страхом и шаря руками свою корзинку.
— Вас об этом спросят в городе, — сказал сторож. — Там вы попадете разве только в разряд временных. Они вас скорехонько отправят на место жительства. В таком состоянии в чужой приход вас не примут, разве только временно.
— Опять у меня был обморок! — прошептала Бетти Хигден, хватаясь за голову.
— Был обморок, сомневаться не приходится, — ответил сторож. — По-моему, тут мало сказать «обморок», как было сказано мне, когда вас принесли. А друзья у вас имеются, бабушка?
— Самые хорошие, хозяин.
— Так я бы вам советовал разыскать их, если вы думаете, что они могут вам помочь, — сказал сторож. — А деньги у вас есть?
— Совсем немножко, сэр.
— Хотите, чтоб они при вас остались?
— Конечно, хочу.
— Ну, знаете ли, — сказал сторож, пожав плечами, засунув руки в карманы и качая головой с самым мрачным видом, — приходское начальство в городе отнимет их у вас, если вы пойдете туда, можете хоть присягу дать.
— Так я туда не пойду.
— Они вас заставят все отдать, сколько у вас есть, — продолжал сторож, — за то, что окажут временную помощь, и за то, что отправят в ваш приход.
— Спасибо вам, хозяин, за предостережение, спасибо за то, что приютили, всего вам хорошего.
— Погодите-ка, — сказал сторож, загораживая ей дорогу к двери. — Что вы так дрожите и куда это вы заторопились, бабушка?
— Ах, сударь, сударь! — ответила Бетти Хигден. — Я всю жизнь старалась не попасть в приход, всю жизнь бегала от него и теперь хочу умереть на свободе!
— Не знаю уж, — сказал сторож, что-то обдумывая, — можно ли вас отпустить. Я человек честный, добываю хлеб в поте лица и могу попасть в беду, если отпущу вас. Один раз я уже попал в беду, ей-богу попал, знаю теперь, что это значит, и после того остерегаюсь. С вами опять может случиться обморок, как отойдете с полмили, а может и с четверть мили, вот тогда и спросят, почему же этот честный сторож при шлюзе ее отпустил, вместо того чтобы доставить в целости и сохранности в приход. Скажут, вот как должен был поступить человек честный, — продолжал сторож, умело затрагивая самую чувствительную струну в ней — страх, — он должен был доставить ее в приход. Вот чего следовало ожидать от человека с такими правилами.
Он стоял в дверях, а бедная старуха, измученная заботами и утомленная трудной дорогой, заливалась слезами и, сжав руки, умоляла его с тоской:
— Я же сказала вам, хозяин, что у меня есть хорошие друзья. Вот по этому письму вы увидите, что я вам не соврала, они еще будут вам благодарны.
Сторож развернул письмо с важным видом, посмотрел, и лицо его ничуть не изменилось. Но если б он мог прочесть, что там было написано, оно, верно, изменилось бы.
— А сколько мелочи, миссис, будет, по-вашему, совсем немного денег? — спросил он с рассеянным видом, сначала подумав.
Второпях ощупав свои карманы, Бетти выложила на стол один шиллинг, две шестипенсовых монеты и несколько пенсов.
— Если б я вас отпустил, вместо того чтобы доставить в приход, — сказал сторож, пересчитывая глазами деньги, — то вы бы оставили это здесь по собственному желанию?
— Возьмите их себе, хозяин, возьмите на здоровье, я еще вам скажу спасибо.
— Я человек честный, — сказал сторож, отдавая ей письмо и одну за другой опуская монеты в карман, — добываю свой хлеб в поте лица, — тут он провел рукавом по лбу, как будто именно вот эта часть его скромных прибылей была результатом тяжких трудов и добродетельного прилежания, — и поперек дороги вам становиться не хочу. Идите куда вам вздумается.
Она вышла из сторожки, как только он ей позволил, и опять побрела по дороге нетвердыми шагами, равно боясь и возвращаться и идти вперед, видя перед собой в огнях города то, от чего она бежала, и оставляя позади рассеянный повсюду смутный ужас, словно она бежала от каждого камня каждой рыночной площади. Она свернула на проселочную дорогу, где скоро сбилась с пути и заблудилась. В эту ночь она избавилась от доброго самаритянина в его последнем, официально признанном виде, переночевав под стогом, и если бы — стоит, быть может, призадуматься над этим, братья-христиане, — если бы в эту одинокую ночь самаритянин «прошел мимо» нее, она горячо возблагодарила бы господа за свое избавление.
Утро снова застало ее в пути, но она быстро слабела, мысли у нее все больше и больше путались, хотя она неизменно помнила о своей цели. Понимая, что силы быстро ее оставляют и что ее жизненный путь подходит к концу, она не могла ни сообразить, как ей вернуться к своим покровителям, ни даже ясно продумать эту мысль. Все подавляющий страх и порожденная им упрямая и гордая решимость умереть, не допустив своего унижения, — только эти две смутные мысли оставались в ее слабеющем уме. Она шла вперед, поддерживаемая только сознанием, что она должна победить в борьбе, которая длилась всю ее жизнь.
Настало время, когда все мелкие нужды нашей жизни отошли от нее. Она не в силах была бы проглотить ни куска, даже если бы для нее накрыли стол тут же в поле. День был сырой и холодный, но она этого не чувствовала. Она брела все дальше, бедняжка, крадучись, словно преступник, который боится, что его схватят, и не чувствовала почти ничего, кроме страха упасть при дневном свете и быть захваченной еще в живых. Она не боялась, что проживет еще одну ночь.
На груди у нее были зашиты деньги, отложенные на похороны и еще не тронутые. Если она протянет еще день, а потом ляжет и умрет под покровом тьмы, то она умрет независимой. Если же ее схватят живой, деньги отберут у нее, как у нищей, которая не имеет на них права, и отвезут в ненавистный дом Призрения. А если она достигнет своей цели, письмо найдут у нее на груди вместе с деньгами, и господа скажут, когда им отдадут письмо: «Она дорожила письмом; она сдержала слово; и, пока была жива, не допустила, чтобы письмо попало в руки тех, кого она так боялась». Лишенное логики весьма непоследовательное и легкомысленное суждение, но путники, шествующие по долине смертной тени[12], бывают склонны к головокружительной легкости в мыслях; а изможденные старики из низших сословий так же не умеют рассуждать, как не умели жить, хотя, без сомнения, отнеслись бы к нашему закону о бедных[13] более философски, имей они десять тысяч годового дохода.
Да, поистине, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, принимайтесь-ка за дело, с божьей помощью, как велит ваш катехизис. Если уж мы допустили, что при тех громадных капиталах, какие расходуются на помощь беднякам, лучшие из этих бедняков отворачиваются от нас, гнушаясь нашей помощью, прячутся от нас и позорят нас, умирая среди нас голодной смертью, то такое положение дел не может свидетельствовать о благоденствии, не может продолжаться без конца. Возможно, в евангелии от Подснепа написано иное, и вы не найдете этих слов, ища текста для проповеди в отчетах министерства торговли, но они были истиной, начиная с сотворения мира, и останутся истиной, пока создатель мира не разрушит его. Тщеславное дело наших рук, которое не отпугивает профессионального нищего, стойко бьющего окна и неистово раздирающего одежды, жестоко и незаслуженно поражает убитого нищетой страдальца, отпугивает несчастного, достойного помощи. Надо это исправить, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, иначе в недобрый час наше же дело ляжет пятном на каждого из нас.
Старая Бетти Хигден отправилась в свое странствие так же, как многие труженики, простые и честные люди, странствуют по дорогам жизни. Терпением и трудом зарабатывать себе на хлеб и умереть спокойно, не допустив себя до работного дома, — вот что было ее величайшей надеждой здесь, на земле.
В доме мистера Боффипа о ней ничего не слыхали, с тех пор как она отправилась в путь. Погода стояла ненастная, дороги испортились, но дух ее был бодр. Менее стойкие пали бы духом при таких неблагоприятных условиях, но долг, сделанный ею для закупки кое-какого товара, еще не был уплачен, дело у нее пошло хуже, чем она рассчитывала, и все же она твердо решила доказать свою правоту и сохранить свою независимость.
Честная душа! Когда она говорила секретарю про «забытье, которое временами на нее находит», она сама не придавала этому значения, переоценивая свои силы. Все чаще и чаще находило на нее это забытье, все темней и темней, словно тень приближающейся смерти. Что надвигавшаяся на нее тень становилась гуще и омрачила все кругом, словно подлинная тень, соответствовало законам физического мира, ибо весь свет, озарявший Бетти Хигден, был за пределами жизни.
Для странствия бедная старуха выбрала себе путь вверх по течению Темзы; на этом пути стоял ее последний приют, к нему, последнему, она была привязана, здесь ее любили и знали. Недолгое время она бродила поблизости от своего покинутого жилища, торговала, вязала, продавала вязание и шла дальше. В приятных городках Чертси, Уолтоне, Кингстоне и Стейнзе ее фигура примелькалась было, но через несколько коротких недель Бетти ушла дальше.
Обыкновенно она становилась в торговый день на рыночной площади, если в городе была площадь; иногда же на самом людном (он редко бывал очень людным) углу Главной улицы; или отыскивала на окольной дороге какой-нибудь большой дом и просила позволения войти со своей корзинкой, но ее не всегда пускали. Зато дамы, разъезжающие в колясках, частенько покупали у нее какой-нибудь пустяк: им обычно нравились ее ясные глаза и веселые речи. Вот это да ее опрятная одежда породили басню о том, будто она женщина с достатком, даже, можно сказать, богатая для своего звания. Обогатить другого подобным образом ничего не стоит, и потому такие басни с давних пор бытуют среди народа.
В таких приятных городках на Темзе можно услышать шум воды, падающей через плотину, а в тихую погоду даже шорох тростника; с моста можно видеть новорожденную реку, всю в ямочках, словно малое дитя, весело скользящую среди деревьев, еще не оскверненную отбросами, которые ждут ее ниже по течению, еще не внемлющую глухим зовам моря. Было бы слишком странно приписывать такие мысли Бетти Хигден; но Бетти слышала нежный шепот волн, обращенный ко многим подобным ей: «Иди ко мне, иди ко мне! Когда тебя настигнут позор и страх, которых ты так долго избегала, иди ко мне! Я попечительница, назначенная вечным законом на эту работу; меня ценят отнюдь не за то, что я уклоняюсь от нее. Моя грудь мягче, чем у сиделки из работного дома; смерть в моих объятиях отраднее, чем смерть среди призреваемых в работном доме. Иди ко мне!»
Много было простора и для других, гораздо менее горьких мыслей в ее непросвещенном уме. Понимают ли эти господа и их дети, живущие в таких красивых домах, что это значит, когда человеку по-настоящему голодно, по-настоящему холодно? Любопытно ли им глядеть на нее так же, как ей любопытно глядеть на них? Благослови господь этих милых, веселых деток! Заплакали бы они от жалости или нет, увидев больного Джонни у нее на руках? Поняли бы они что-нибудь, увидев мертвого Джонни в его кроватке? И все-таки, пусть хоть ради Джонни благословит господь милых деток! Так думала она, глядя и на более скромные дома, в более узких уличках, в то время когда окна светились тем ярче, чем темнее становилось на дворе. Когда семьи собираются дома к ночи, не глупо ли думать, что жестоко с их стороны закрывать наглухо ставни, чтобы не видно было огней? И, глядя на освещенные лавки, она думала, что их хозяева теперь пьют чай в задней комнатке — так близко от нее, что и на улицу проникает вместе со светом запах чая и гренков, — пьют и едят, одетые в свои товары, с тем большим удовольствием, что торгуют ими. Так думала она и у кладбищенской ограды, мимо которой пролегала пустынная дорога, ведущая на ночлег. «Ах, боже мой! Никого нет здесь, под открытым небом, в такую темноту и в такую погоду, кроме меня да покойников! Но тем лучше всем остальным, кому тепло дома». Бедняжка никому не завидовала и ни на кого не злобилась в своей горькой доле.
Но чем больше она слабела, тем сильнее становились в ней прежние страхи, и для них было больше пищи в ее странствиях, чем для нее самой. То попадалось ей на глаза постыдное зрелище — какой-нибудь один обездоленный, то целая кучка мужчин и женщин в лохмотьях, с детьми, жалась друг к другу, словно клубок червей, чтобы хоть немножко согреться, — без конца ждали и томились на ступеньках крыльца, пока облеченный общественным доверием чиновник старался взять их измором, чтобы отделаться от них. То она встречала прилично одетого бедняка, вроде нее самой, шествующего пешком за много миль навестить больного родственника или друга, которого благотворительность засадила в большой и неуютный дом Призрения, настолько же далекий от родного дома, как окружная тюрьма (отдаленность которой — худшее наказание для преступников из сельских местностей), а во всем, что касается пищи, крова и ухода за больными — еще хуже тюрьмы. Иногда ей приходилось слышать, как читали вслух газету, и она узнавала, сколько единиц вычеркнуто регистратором из списков, как умершие голодной смертью, без крова; и для них этот ангел смерти находил место в итоге, словно это были полупенсы. Она слышала, как все это обсуждалось при ней, чего мы с вами, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, никогда не услышим в нашем неприступном величии, и от всего услышанного она летела прочь на крыльях отчаяния.
Но следует это понимать в переносном смысле. Старая Бетти Хигден сейчас же срывалась с места и уходила, как бы она ни устала, как бы ни болели у нее ноги, гонимая пробудившимся в ней страхом попасть в руки благотворителей. Замечательное усовершенствование для христиан — превратить доброго самаритянина[11] в пугало! Но так было в данном случае, и он типичен для многих, многих и многих.
Еще два случая усилили ее давний неразумный страх, — конечно, он и прежде был неразумен, ибо люди всегда неразумны и постоянно стараются напустить дыма без огня.
Однажды она сидела со своим товаром на скамье перед постоялым двором, как вдруг на нее опять нашло забытье, и такое сильное, что она потеряла сознание; когда она очнулась, оказалось, что она лежит на земле, голову ее поддерживает какая-то добродушная торговка и вокруг них уже собрался народ.
— А теперь тебе лучше, бабушка? — спросила одна из женщин. — Как ты думаешь, обойдется теперь или нет?
— А разве со мной что-нибудь было? — спросила Бетти.
— С тобой был не то обморок, не то припадок, — ответили ей. — Ты не билась, бабушка, а лежала без памяти, словно окоченела.
— А! Это онемение, — сказала Бетти, приходя в себя. — Со мной это бывает.
— Ну, а теперь прошло? — спросили се женщины.
— Да, прошло, — ответила Бетти. — Я теперь буду крепче прежнего. Спасибо вам, милые, и дай бог, чтобы вам тоже люди помогали, когда вы доживете до моих лет.
Ей помогли встать, но держаться на ногах она была еще не в силах — ее поддержали, и она опять села на скамейку.
— Голова немножко кружится, и ноги не держат, — сказала старушка, сонно опуская голову на грудь той женщины, которая с ней заговорила. — Сейчас все пройдет. Ничего со мной больше не будет.
— Спроси у нее, — сказал кто-то из стоявших рядом фермеров, которые выбежали на улицу, бросив свой обед в трактире, — есть ли у нее родня?
— Есть ли у тебя родные, бабушка? — спросила женщина.
— Да, конечно, — отвечала Бетти. — Я слышала, что спросил тот джентльмен, только не могла так скоро ответить. Родных у меня много. Не беспокойтесь обо мне, милая.
— А тут, поблизости, есть кто-нибудь? — спросили мужские голоса; а после того и женские голоса повторили вопрос хором.
— Есть, совсем близко, — ответила Бетти, стараясь собраться с силами. — Не бойтесь за меня, соседи.
— Да ведь дорога тебе не по силам. Куда же ты пойдешь? — услышала она сочувственные голоса.
— Пойду в Лондон, когда все распродам. — сказала Бетти, с трудом вставая. — У меня есть друзья в Лондоне. Мне ничего не надо. Со мной ничего не случится. Спасибо вам. Не беспокойтесь обо мне.
Доброжелательный фермер в желтых гамашах и с красным лицом, укутанный в красный шарф, сказал хриплым голосом, что «не надо бы ее пускать».
— Ради господа бога, оставьте меня в покое! — взмолилась старая Бетти, и все ее страхи ожили в ней. — Я теперь совсем здорова и сейчас уйду.
Она подхватила свою корзинку и нетвердыми шагами бросилась было бежать от них, когда тот же фермер удержал ее за рукав, настаивая, чтобы она пошла вместе с ним к приходскому лекарю. Собравшись с силами и призвав на помощь всю свою решимость, бедная женщина, вся дрожа, оттолкнула его руку почти с гневом и пустилась бежать. Она почувствовала себя в безопасности только тогда, когда между нею и рыночной площадью было не менее мили, а то и двух, и, словно загнанное животное, забралась в рощицу, чтобы отдышаться там. Только тогда она впервые осмелилась вспомнить, как она оглянулась через плечо, выходя из города, и увидела вывеску «Белого Льва», качавшуюся над дорогой, палатки на рыночной площади, старинную серую церковь и кучку народа, глядевшую ей вслед, но не решавшуюся пуститься вдогонку.
Другой случай, напугавший ее, был такой. Она снова почувствовала себя плохо, потом ей стало как будто лучше, и несколько дней она шла по большой дороге, там, где дорога подходит к самому берегу реки и отмечена белыми столбами в тех местах, где ее заливает в дождливое время. Навстречу ей по реке тащили баржу, и Бетти села на берегу отдохнуть и посмотреть на баржу. На повороте реки буксирный канат ослаб и окунулся в воду, и в эту минуту у Бетти так помутилось в голове, что ей почудилось, будто с баржи ей кивают мерно и торжественно, маня ее к себе, тени ее умерших детей, ее умерших внуков. Потом, когда канат снова натянулся и поднялся над водой, роняя брильянтовые капли, ей показалось, будто он разделился на два параллельных каната и, гудя как натянутая струна, ударил по ней, хотя он был далеко. Когда она снова открыла глаза, не было ни баржи, ни реки, ни дневного света, и человек, которого она никогда раньше не видела, наклонился к ней, держа в руках свечу над самым ее лицом.
— Ну, хозяюшка, — спросил он, — откуда вы и куда идете?
Бедняжка в смущении ответила ему вопросом, где она находится.
— Я шлюзовой, — сказал мужчина.
— Шлюзовой?
— Сторож при шлюзе, а это шлюз. Сторож или помощник сторожа, это все одно, пока тот, другой, лежит в больнице. Вы из какого прихода?
— Приход! — Она вскочила с койки, глядя на него со страхом и шаря руками свою корзинку.
— Вас об этом спросят в городе, — сказал сторож. — Там вы попадете разве только в разряд временных. Они вас скорехонько отправят на место жительства. В таком состоянии в чужой приход вас не примут, разве только временно.
— Опять у меня был обморок! — прошептала Бетти Хигден, хватаясь за голову.
— Был обморок, сомневаться не приходится, — ответил сторож. — По-моему, тут мало сказать «обморок», как было сказано мне, когда вас принесли. А друзья у вас имеются, бабушка?
— Самые хорошие, хозяин.
— Так я бы вам советовал разыскать их, если вы думаете, что они могут вам помочь, — сказал сторож. — А деньги у вас есть?
— Совсем немножко, сэр.
— Хотите, чтоб они при вас остались?
— Конечно, хочу.
— Ну, знаете ли, — сказал сторож, пожав плечами, засунув руки в карманы и качая головой с самым мрачным видом, — приходское начальство в городе отнимет их у вас, если вы пойдете туда, можете хоть присягу дать.
— Так я туда не пойду.
— Они вас заставят все отдать, сколько у вас есть, — продолжал сторож, — за то, что окажут временную помощь, и за то, что отправят в ваш приход.
— Спасибо вам, хозяин, за предостережение, спасибо за то, что приютили, всего вам хорошего.
— Погодите-ка, — сказал сторож, загораживая ей дорогу к двери. — Что вы так дрожите и куда это вы заторопились, бабушка?
— Ах, сударь, сударь! — ответила Бетти Хигден. — Я всю жизнь старалась не попасть в приход, всю жизнь бегала от него и теперь хочу умереть на свободе!
— Не знаю уж, — сказал сторож, что-то обдумывая, — можно ли вас отпустить. Я человек честный, добываю хлеб в поте лица и могу попасть в беду, если отпущу вас. Один раз я уже попал в беду, ей-богу попал, знаю теперь, что это значит, и после того остерегаюсь. С вами опять может случиться обморок, как отойдете с полмили, а может и с четверть мили, вот тогда и спросят, почему же этот честный сторож при шлюзе ее отпустил, вместо того чтобы доставить в целости и сохранности в приход. Скажут, вот как должен был поступить человек честный, — продолжал сторож, умело затрагивая самую чувствительную струну в ней — страх, — он должен был доставить ее в приход. Вот чего следовало ожидать от человека с такими правилами.
Он стоял в дверях, а бедная старуха, измученная заботами и утомленная трудной дорогой, заливалась слезами и, сжав руки, умоляла его с тоской:
— Я же сказала вам, хозяин, что у меня есть хорошие друзья. Вот по этому письму вы увидите, что я вам не соврала, они еще будут вам благодарны.
Сторож развернул письмо с важным видом, посмотрел, и лицо его ничуть не изменилось. Но если б он мог прочесть, что там было написано, оно, верно, изменилось бы.
— А сколько мелочи, миссис, будет, по-вашему, совсем немного денег? — спросил он с рассеянным видом, сначала подумав.
Второпях ощупав свои карманы, Бетти выложила на стол один шиллинг, две шестипенсовых монеты и несколько пенсов.
— Если б я вас отпустил, вместо того чтобы доставить в приход, — сказал сторож, пересчитывая глазами деньги, — то вы бы оставили это здесь по собственному желанию?
— Возьмите их себе, хозяин, возьмите на здоровье, я еще вам скажу спасибо.
— Я человек честный, — сказал сторож, отдавая ей письмо и одну за другой опуская монеты в карман, — добываю свой хлеб в поте лица, — тут он провел рукавом по лбу, как будто именно вот эта часть его скромных прибылей была результатом тяжких трудов и добродетельного прилежания, — и поперек дороги вам становиться не хочу. Идите куда вам вздумается.
Она вышла из сторожки, как только он ей позволил, и опять побрела по дороге нетвердыми шагами, равно боясь и возвращаться и идти вперед, видя перед собой в огнях города то, от чего она бежала, и оставляя позади рассеянный повсюду смутный ужас, словно она бежала от каждого камня каждой рыночной площади. Она свернула на проселочную дорогу, где скоро сбилась с пути и заблудилась. В эту ночь она избавилась от доброго самаритянина в его последнем, официально признанном виде, переночевав под стогом, и если бы — стоит, быть может, призадуматься над этим, братья-христиане, — если бы в эту одинокую ночь самаритянин «прошел мимо» нее, она горячо возблагодарила бы господа за свое избавление.
Утро снова застало ее в пути, но она быстро слабела, мысли у нее все больше и больше путались, хотя она неизменно помнила о своей цели. Понимая, что силы быстро ее оставляют и что ее жизненный путь подходит к концу, она не могла ни сообразить, как ей вернуться к своим покровителям, ни даже ясно продумать эту мысль. Все подавляющий страх и порожденная им упрямая и гордая решимость умереть, не допустив своего унижения, — только эти две смутные мысли оставались в ее слабеющем уме. Она шла вперед, поддерживаемая только сознанием, что она должна победить в борьбе, которая длилась всю ее жизнь.
Настало время, когда все мелкие нужды нашей жизни отошли от нее. Она не в силах была бы проглотить ни куска, даже если бы для нее накрыли стол тут же в поле. День был сырой и холодный, но она этого не чувствовала. Она брела все дальше, бедняжка, крадучись, словно преступник, который боится, что его схватят, и не чувствовала почти ничего, кроме страха упасть при дневном свете и быть захваченной еще в живых. Она не боялась, что проживет еще одну ночь.
На груди у нее были зашиты деньги, отложенные на похороны и еще не тронутые. Если она протянет еще день, а потом ляжет и умрет под покровом тьмы, то она умрет независимой. Если же ее схватят живой, деньги отберут у нее, как у нищей, которая не имеет на них права, и отвезут в ненавистный дом Призрения. А если она достигнет своей цели, письмо найдут у нее на груди вместе с деньгами, и господа скажут, когда им отдадут письмо: «Она дорожила письмом; она сдержала слово; и, пока была жива, не допустила, чтобы письмо попало в руки тех, кого она так боялась». Лишенное логики весьма непоследовательное и легкомысленное суждение, но путники, шествующие по долине смертной тени[12], бывают склонны к головокружительной легкости в мыслях; а изможденные старики из низших сословий так же не умеют рассуждать, как не умели жить, хотя, без сомнения, отнеслись бы к нашему закону о бедных[13] более философски, имей они десять тысяч годового дохода.