Так, держась окольных путей и избегая встреч с людьми, эта беспокойная старуха то пряталась, то брела дальше весь этот печальный день. Однако она была настолько не похожа на обыкновенную побродяжку, что иной раз, когда день уже склонялся к вечеру, глаза ее загорались ярким огнем, сердце начинало биться чаще, словно она говорила себе с восторгом: «Господь доведет меня до конца!»
   Не будем рассказывать, какие незримые руки вели ее по этому пути бегства от самаритянина, какие голоса, давно умолкшие в могиле, звучали в ее ушах; как ей казалось, что она снова держит в объятиях умершее дитя, сколько раз она укутывала его своей шалью, стараясь согреть, какие разнообразные формы принимали деревья, представляясь ей то башнями, то кровлями, то колокольней; сколько всадников бешено скакало за ней с криком: «Вот она! Держи ее! Держи Бетги Хигден!» — и, подскакав совсем близко, эти всадники пропадали из виду. Бедное, ни в чем не повинное создание, она то брела, то пряталась, пряталась и снова брела вперед, словно она была убийцей и вся округа гналась за ней, — так прошел весь день и наступила ночь.
   — Похоже на заливные луга, — шептала она иногда, во время дневного странствия, поднимая голову и замечая то, что ее окружало в действительности. И вот в темноте перед ней возникло большое здание, со множеством освещенных окон. Дым валил из высокой трубы позади здания, и откуда-то со стороны доносился стук водяного колеса. Между нею и зданием лежала полоса воды, в которой отражались освещенные окна, а на ближнем берегу росли деревья.
   — Слава тебе, создателю, — прошептала Бетти Хигден, смиренно сложив высохшие руки, — вот я и дошла до конца моего странствия!
   Она с трудом пробралась под деревьями поближе к одному стволу, откуда ей видны были из-за нависших ветвей и освещенные окна и их отражение в воде. Опустившись на землю и поставив рядом свою опрятную корзиночку, она прислонилась к дереву. Это напомнило ей подножие креста, и она поручила себя тому, кто умер на кресте. У нее еще достало сил поправить письмо у себя на груди так, чтобы было заметно сразу, что там лежит какая-то бумага. На это сил у нее еще достало, но потом силы сразу ее оставили. «Здесь я в безопасности, — была ее последняя смутная мысль. — Когда меня найдут мертвой у подножия креста, то это будет кто-нибудь вроде меня, кто-нибудь из тех, кто работает в том светлом здании. Теперь я не могу видеть освещенных окон, но знаю, что они есть. Благодарю тебя за все!»
 
 
   Тьма рассеялась, над ней наклоняется лицо.
   — Это не может быть та красивая леди?
   — Не понимаю, что вы говорите. Дайте, я еще смочу вам губы водкой. Я за ней ходила. Вам показалось, что меня долго не было?
   Как будто женское лицо, обрамленное массой густых, темных волос. Серьезное лицо, женщина молода и красива. Но все кончено со мной на земле, это, должно быть, ангел.
   — Давно я умерла?
   — Не понимаю, что вы говорите. Дайте я опять смочу вам губы. Я спешила как могла и никого не привела с собой, чтоб вы не умерли от испуга, увидев чужих людей.
   — Разве я не умерла?
   — Не могу понять вас. Голос у вас такой тихий и невнятный, что я ничего не слышу. А вы слышите меня?
   — Да.
   — Вы сказали «да»?
   — Да.
   — Я шла домой с работы по тропинке мимо рощи (я нынче работала в ночной смене), услышала стон и нашла вас под деревом.
   — С какой работы, милая?
   — Вы спросили, «с какой работы»? На бумажной фабрике.
   — Где это?
   — Ваше лицо обращено к небу, вам ее не видно. Это совсем рядом. Вы видите мое лицо, вот здесь, между вами и небом?
   — Да.
   — Можно, я подниму вас?
   — Потом.
   — Только приподниму вашу голову и положу себе на руку? Очень осторожно, мало-помалу. Вы даже не почувствуете.
   — Потом. Бумага. Письмо.
   — Вот эта бумага, у вас на груди?
   — Спасибо!
   — Дайте я опять смочу вам губы. Вскрыть письмо? Прочесть его?
   — Спасибо!
   Стоя на коленях, она читает с удивлением и уже с полым интересом смотрит на неподвижное лицо.
   — Я знаю эти имена. Я часто их слышала.
   — Пошлете вы письмо, милая?
   — Не могу вас понять. Дайте, я опять смочу ваши щеки и лоб. Вот так. О бедная! — Эти слова она говорит сквозь быстро капающие слезы. — О чем вы спросили меня? Погодите, я наклонюсь к вам поближе.
   — Вы пошлете письмо, милая?
   — Послать к тем, кто его написал? Вы этого хотите? Да, конечно.
   — Вы никому его не отдадите, кроме них?
   — Нет.
   — Ведь и вы тоже состаритесь, и для вас придет смертный час, милая, так не отдавайте же никому, кроме них.
   — Не отдам. Клянусь всем святым!
   — Не отдадите приходу? (С судорожным усилием.)
   — Нет. Клянусь всем святым.
   — И не позволите приходу тронуть меня, даже взглянуть на меня? (Опять через силу.)
   — Нет. Обещаю верно.
   Измученное старое лицо озаряется выражением благодарности и торжества. Глаза, до сих пор мрачно глядевшие в небо, с новым выражением обращаются к сострадательному лицу, с которого катятся слезы, и сморщенные губы с улыбкой спрашивают:
   — Как тебя зовут, милая?
   — Меня зовут Лиззи Хэксем.
   — На меня, должно быть, страшно глядеть. Ты не побоишься поцеловать меня?
   В ответ ее губы с готовностью касаются уже холодеющего, но улыбающегося рта.
   — Спасибо! А теперь подними меня, милая. И Лиззи Хэксем тихонько подняла видевшую много бурь седую голову — подняла высоко, к самому небу.

Глава IX
Кое-кому предсказывают судьбу

   «Благодарим тебя за то, что тебе угодно было избавить сестру нашу от бедствий и горестей сего многогрешного мира». Так читал его преподобие Фрэнк Милви не совсем твердым голосом, ибо сердце подсказывало ему, что не все было благополучно между нами и сестрой нашей, лучше сказать, сестрой нашей перед законом — перед законом о бедных, и что мы иногда со страхом божиим читаем эти самые слова и над нашей сестрой и над нашим братом.
   А Хлюп, к которому покойница никогда не поворачивалась спиной, до тех пор пока не сбежала от него, зная, что иначе им не расстаться, — Хлюп, по чистой совести, никак не мог отыскать в своем сердце той благодарности, которой от него требовали. С его стороны это был эгоизм, простительный однако, смеем надеяться; ведь сестра наша была ему больше чем матерью.
   Эти слова были прочитаны над прахом Бетти Хигден, в уголку кладбища близ реки, кладбища такого убогого, что на нем не было ничего, кроме заросших травою холмиков, не было даже ни единой надгробной плиты. Может, не такой уж большой труд был бы для наших гробокопателей и каменотесов, если бы в наш все учитывающий век мы писали имена на могилах за общественный счет так, чтобы новые поколения знали, кто где лежит; чтобы солдат, моряк, эмигрант, возвратясь на родину, мог найти место, где покоится его отец, мать, товарищ детских игр или невеста. Возводя очи горе, мы говорим, что все равны в смерти; а ведь мы могли бы опустить очи долу и применить эти слова к живым, которые находятся еще здесь, на земле. Быть может, это слишком сентиментально? Но как вы скажете, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, неужели у нас не найдется места хотя бы для капельки чувства, когда мы приглядимся пристальнее к нашему народу?
   Рядом с его преподобием, в то время как он читал, стояли его маленькая жена, секретарь Джон Роксмит и Белла Уилфер. Только они да еще Хлюп провожали Бетти Хигден до ее бедной могилы. Ни одного пенни не было прибавлено к деньгам, зашитым в ее платье; то, что так давно задумала эта честная душа, было теперь исполнено.
   — Никак не могу выкинуть из головы, — сказал Хлюп, когда все уже было кончено и он стоял, неутешный, прислонившись этой самой головой к церковной двери, — никак не могу выкинуть из моей горемычной головы, что я не всегда старался катать для нее как следует, не работал изо всех сил, и теперь просто сердце разрывается, как подумаю об этом.
   Его преподобие Фрэнк Милви, утешая Хлюпа, разъяснил ему, что даже лучшие из нас более или менее отстают в выполнении долга, так сказать, работая за своими катками, — а некоторые из нас даже и очень отстают, — и что все мы нерадивые, слабые, ненадежные слуги.
   — Она была не такая, сэр, — возразил Хлюп, весьма огорченный этим подобием утешения и даже обиженный за свою покойную благодетельницу. — Будем говорить только за себя, сэр. Всякое дело она всегда делала как следует. И обо мне она как следует заботилась, и о питомцах тоже, и о себе самой позаботилась, да и обо всем, что ни возьмите, заботилась как надо. Ах, миссис Хигден, миссис Хигден! Такая вы были женщина, такая мать и такая работница, даже на миллион одной такой не сыщется!
   С этими прочувствованными словами Хлюп отошел от церковной двери и, уронив свою горемычную голову на могилу Бетти в углу кладбища, заплакал навзрыд, в одиночку.
   — Ее могила не кажется такой бедной, когда на ней видишь эту нехитрую фигуру, — сказал Фрэнк Милви, проводя рукой по глазам. — Богаче, я думаю, чем если б ее украшали все статуи Вестминстерского аббатства[14].
   Хлюпа не стали тревожить, и все вышли за калитку кладбища, оставив его одного. Сюда уже доносился шум водяного колеса бумажной фабрики, словно смягчавший картину ясного зимнего дня. Они приехали совсем недавно, и Лиззи Хэксем теперь рассказала им то немногое, что оставалось добавить к письму, в котором она спрашивала, как ей поступить, приложив к нему письмо Роксмита. Лиззи оставалось рассказать только о том, как она услышала стон, и что произошло после этого, и как она получила разрешение поставить гроб с телом в чистой и пустой кладовой при фабрике, откуда они только что проводили покойницу на кладбище, и как свято была исполнена ее последняя просьба.
   — Я бы не могла сделать это все сама, без помощи, — говорила Лиззи. — Не то чтобы я не хотела, но не смогла бы без нашего директора.
   — Как! Того самого еврея, который нас встретил? — спросила миссис Милви.
   — Милая, почему же нет? — заметил как бы между прочим ее муж.
   — Он действительно еврей, — отвечала Лиззи, — и эта дама, его жена, тоже еврейка, и просил их за меня тоже еврей. Но я думаю, что нет на свете людей добрее.
   — А вдруг они захотят обратить вас? — предположила миссис Милви, хотя и кротко, но слегка ощетинившись, как оно и следует супруге пастора.
   — Захотят, что именно, сударыня? — переспросила Лиззи с тихой улыбкой.
   — Обратить вас в свою веру, — сказала миссис Милви.
   Лиззи покачала головой, все так же улыбаясь.
   — Они никогда не спрашивали, какой я веры. Они попросили меня рассказать историю моей жизни, и я рассказала им. Они просили меня быть прилежной и верной долгу, и я это обещала. Они охотно и с радостью исполняют свой долг по отношению ко всем нам, кто здесь работает, а мы тоже стараемся исполнить свой долг. Правда, они делают даже больше, чем обязаны, потому что удивительно заботливы во всем, даже в мелочах.
   — Не трудно заметить, что вы тут любимица, моя милая, — сказала маленькая миссис Милви не совсем довольным тоном.
   — Я была бы просто неблагодарная, если б сказала, что меня не любят, — возразила Лиззи, — ведь меня уже повысили, дали мне доверенное место. Но все равно: сами они веруют по-своему и никому из нас не мешают верить по-своему. С нами они никогда не говорят о своей вере и о нашей не заводят никаких разговоров. И если б я была даже самая последняя работница на фабрике, все равно было бы то же. Они меня даже не спросили, какой веры была эта бедняжка.
   — Мой друг, — сказала миссис Милви, отведя в сторону его преподобие, — мне хотелось бы, чтобы ты сам поговорил с ней.
   — Душа моя, — вполголоса отвечал его преподобие Фрэнк своей доброй маленькой жене, — мне кажется, лучше будет предоставить это кому-нибудь другому. Обстановка не совсем подходящая. Охотников убеждать у нас вообще немало, душа моя, кого-нибудь из таких она скоро встретит.
   Пока между ними шел этот разговор, и Белла и секретарь очень пристально наблюдали за Лиззи Хэксем. Впервые встретившись лицом к лицу с дочерью своего предполагаемого убийцы, Джон Гармон, естественно, имел свои тайные причины внимательно разглядывать ее лицо и манеры. Белла знала, что отца Лиззи ложно обвинили в том преступлении, которое имело такое большое влияние на ее собственную жизнь и судьбу, и ее любопытство было тоже вполне естественным, хотя в нем не было таких скрытых пружин, как у секретаря. Оба ожидали увидеть нечто совсем другое, очень непохожее на живую Лиззи Хэксем, — оттого и вышло, что она невольно послужила для них средством сближения.
   После того как они дошли вместе с ней до маленького домика в чистенькой деревушке при фабрике, где Лиззи жила у пожилых супругов, работавших на бумажной фабрике, и Белла с миссис Милви уже сошли вниз, осмотрев комнатку Лиззи, зазвонил фабричный колокол. Лиззи сейчас же ушла, а секретарь с Беллой остались одни на улице, чувствуя себя не совсем ловко; миссис Милви занялась ловлей детишек и расспросами, не угрожает ли им опасность стать детьми Израиля — а его преподобие был занят, говоря по правде, мыслью, как бы ему уклониться от такого рода пасторских обязанностей и потихоньку скрыться куда-нибудь.
   Наконец Белла сказала:
   — Не поговорить ли нам лучше о том поручении, которое мы с вами на себя взяли, мистер Роксмит?
   — Да, разумеется, — ответил секретарь.
   — Я думаю, — пролепетала Белла, — что поручение дано нам обоим, иначе мы не были бы здесь оба?
   — Думаю, что вы правы, — отвечал секретарь.
   — Когда я сказала, что хочу поехать вместе с мистером и миссис Милви, — продолжала Белла, — миссис Боффин даже просила об этом, с тем, чтобы я составила мнение о Лиззи Хэксем. Оно не многого стоит, мистер Роксмит, и ценно в нем разве только одно: что это мнение женщины, но для вас это, может быть, лишний повод считать его ничего не стоящим.
   — Мистер Боффин послал меня сюда с той же целью, — сказал секретарь.
   Во время разговора они прошли до конца всю деревенскую улицу и вышли к реке, на лесистый берег.
   — Вы хорошею мнения о ней, мистер Роксмит? — спросила Белла, сознавая, что она первая делает ему авансы.
   — Я о ней очень высокого мнения.
   — Я так рада это слышать! В ее красоте есть какое-то благородство, не правда ли?
   — Да, она поразительно красива.
   — В ней есть какой-то оттенок грусти, очень трогательный. По крайней мере я… я ведь не навязываю своего мнения, вы это знаете, мистер Роксмит, я только советуюсь с вами, — объяснила Белла с милой застенчивостью, словно оправдываясь.
   — Я заметил в ней эту грусть. Надеюсь, — и тут секретарь понизил голос, — что это не следствие ложного обвинения, которое теперь снято.
   Несколько шагов они сделали молча, потом Белла, взглянув раза два украдкой на секретаря, вдруг сказала:
   — Ах, мистер Роксмит, не будьте со мной так суровы, не будьте так строги ко мне, будьте великодушны. Я хочу говорить с вами как равная с равным.
   Секретарь вмиг просиял и ответил:
   — Честное слово, я думал только о вас. Я заставлял себя быть сдержанным, боясь, как бы вас не обидела моя непринужденность. И все. Больше не буду.
   — Благодарю вас, — сказала Белла, протягивая ему свою маленькую руку. — Простите меня.
   — Нет! — с увлечением воскликнул секретарь. — Простите вы меня! — На глазах у Беллы стояли слезы, и блеск этих слез (хотя и отозвавшийся болью в его сердце) показался ему прекраснее всего на свете.
   Они прошли еще немного дальше.
   — Вы хотели говорить со мной, — сказал секретарь, совершенно освободившись от долго омрачавшей его тени, — о Лиззи Хэксем. И я тоже хотел говорить о ней, но не успел начать.
   — Теперь, когда вы можете начать, сэр, — возразила Белла, словно подчеркивая это слово игрой ямочек на щеках, — что именно вы хотели сказать?
   — Вы помните, конечно, что в своем коротеньком письме к миссис Боффин — коротком, но очень дельном, — она ставила условие, чтобы мы сохранили в строжайшей тайне ее фамилию и место жительства?
   Белла кивнула.
   — Я должен узнать, почему она назначила такое условие. Мистер Боффин поручил мне доискаться, в чем тут дело, да и мне самому очень хочется знать, не оставило ли то, уже снятое обвинение, какого-нибудь пятна на ее репутации. Я хочу сказать, не делает ли оно ее положение унизительным даже в ее собственных глазах.
   — Да, — сказала Белла, задумчиво кивнув. — Я понимаю. Мне кажется, это будет и разумно и тактично.
   — Вы, быть может, не заметили, мисс Уилфер, что она интересуется вами не меньше, чем вы ею. Как вас привлекает ее крас… ее внешность и манеры, так и ее привлекают ваши.
   — Я этого вовсе не замечала, — возразила Белла, опять игрой ямочек на щеках подчеркивая это слово, будто курсивом, — мне казалось, что у нее…
   Секретарь с улыбкой поднял руку, явно предупреждая готовые сорваться слова: «что у нее вкус гораздо лучше», — и Белла вся вспыхнула, пойманная на этом невинном кокетстве.
   — Так вот, — продолжал секретарь, — если вам перед отъездом удастся поговорить с ней наедине, то я думаю, между вами легко и естественно возникнет обоюдное доверие. Разумеется, вас никто не попросит употребить во зло это доверие, и даже если б попросили, вы, конечно, этого не сделаете. Но если вы не откажетесь спросить ее только об одном — узнать, как она сама относится к этому обвинению, — вам это будет гораздо легче, чем мне и вообще кому бы то ни было. Мистер Боффин беспокоится на этот счет. И я тоже, — прибавил секретарь, — очень тревожусь, по особым причинам.
   — Я очень рада быть хоть чем-нибудь полезной, мистер Роксмит, — отвечала Белла, — после той печальной картины я сильнее чувствую, что мое существование никому не приносит пользы.
   — Не говорите так, — остановил ее секретарь.
   — Но ведь я так думаю, — ответила Белла, поднимая брови.
   — Ни один человек на свете не бесполезен, если он хоть кому-нибудь помогает жить, — возразил секретарь.
   — Уверяю вас, мистер Роксмит, я никому не помогаю, — сказала Белла, чуть не плача.
   — Даже вашему отцу?
   — Милый папа, любящий, самоотверженный, всегда всем довольный! О да! Ему так кажется.
   — Довольно уже и того, что ему так кажется, — сказал секретарь. — Простите, я вас перебил: мне неприятно, что вы себя недооцениваете.
   «А когда-то вы недооценивали меня, сударь, — подумала Белла, надув губки, — и надеюсь, довольны тем, как вам за это досталось».
   Об этом, однако, она ничего не сказала; она даже сказала нечто совершенно другое:
   — Мистер Роксмит, мы с вами так давно не разговаривали откровенно, что мне трудно будет заговорить еще об одном… о мистере Боффине. Вы знаете, я очень ему благодарна, знаете, не правда ли? Вы знаете, что я чувствую к нему искреннее уважение и привязана к нему, люблю его за великодушие, ведь вы это знаете?
   — Бесспорно. А кроме того, он очень любит ваше общество.
   — Вот потому-то мне так трудно говорить о нем, — сказала Белла. — Но… хорошо ли он с вами обращается?
   — Вы сами видите, как он со мной обращается, — отвечал секретарь смиренно, однако с достоинством.
   — Да, и мне больно это видеть, — очень решительно сказала Белла.
   Секретарь посмотрел на нее таким сияющим взглядом, что сколько бы раз он ни благодарил ее, этот взгляд все же сказал больше, чем сотня благодарностей.
   — Мне больно это видеть, — повторила Белла, — и часто я от этого чувствую себя несчастной. Да, несчастной, потому что я никак не могу одобрить этого и участвовать в этом хотя бы косвенно. Да, несчастной, потому что я не могу, даже наедине с собой, согласиться с мыслью, что богатство портит мистера Боффина.
   — Мисс Уилфер, — сказал секретарь, весь просияв, — если б вы знали, как меня радует, что вас не испортило богатство, вы поняли бы, что это меня вознаграждает за все обиды от кого бы то ни было.
   — Не говорите обо мне, — сказала Белла, в нетерпении слегка хлопнув себя перчаткой. — Вы меня не знаете так…
   — Как вы сами себя знаете? — договорил секретарь, видя, что она замолчала. — А разве вы себя знаете?
   — Знаю, и довольно хорошо, — сказала Белла, с очаровательной готовностью выставить себя в черном свете, — и от более близкого знакомства с собой ничего не выиграю. Но вот мистер Боффин…
   — Что мистер Боффин обращается со мной иначе, не так ко мне внимателен, как прежде, с этим нельзя не согласиться. Это настолько ясно, что и отрицать невозможно.
   — А вы разве не согласны с этим, мистер Роксмит? — удивленно взглянув на него, спросила Белла.
   — Я был бы рад не согласиться, будь это возможно, хотя бы ради себя самого.
   — Правда, — ответила Белла, — для вас это, должно быть, очень мучительно и… обещайте мне, пожалуйста, что вы не обидитесь на мои слова, мистер Роксмит?
   — Обещаю от всего сердца.
   — …И по временам мне кажется, — нерешительно прибавила Белла, — это должно вас как-то унижать в ваших собственных глазах, не правда ли?
   Секретарь кивнул в знак согласия, хотя ни в чем другом это согласие не выразилось.
   — Мисс Уилфер, у меня есть очень важные причины мириться с неудобствами моего положения в доме, где мы с вами живем. Поверьте, далеко не все они корыстного свойства, хотя по странному стечению жизненных обстоятельств я выбит из своей колеи. Если то, на что вы смотрите с таким сердечным участием, должно оскорбить мою гордость, то у меня есть и другие соображения, которых вы не знаете, — они-то и заставляют меня терпеть молча. Последние гораздо важнее первых.
   — Мне кажется, я заметила, мистер Роксмит, — сказала Белла, глядя на секретаря с любопытством и словно не совсем его понимая, — что вы себя все время сдерживаете и стараетесь играть пассивную роль.
   — Вы правы. Я сдерживаюсь и заставляю себя играть некую роль. Но я покоряюсь не потому, что слаб духом. У меня есть своя цель.
   — И, надеюсь, хорошая, — сказала Белла.
   — И, надеюсь, хорошая, — повторил он, пристально глядя на Беллу.
   — Иногда мне казалось, сэр, — сказала Белла, отводя глаза в сторону, — что тут много значит ваше уважение к миссис Боффин.
   — Вы опять-таки правы, это так и есть. Для нее я сделаю все на свете. Нет слов, чтобы выразить, как я уважаю эту добрую, самую добрую женщину.
   — Вот и я тоже. Можно спросить у вас еще одно, мистер Роксмит?
   — Все, что вам угодно.
   — Вы, конечно, видите, как она страдает, когда становится заметно, что мистер Боффин очень изменился.
   — Я это вижу каждый день, как видите и вы, и мне очень жаль, что я ее огорчаю.
   — Вы ее огорчаете? — приподнимая брови, быстро повторила Белла.
   — К несчастью, причина этих огорчений всегда я.
   — Может быть, она и вам говорит, как нередко говорит мне, что вопреки всему мистер Боффин все-таки лучше всех на свете?
   — Я часто слышу, как она говорит это вам, из прекрасного чувства верности и преданности ему, — ответил секретарь, все так же внимательно глядя на Беллу, — но не стану утверждать, чтобы она когда-нибудь говорила это мне.
   Задумчивый и грустный взгляд Беллы встретился на мгновение с внимательным взглядом секретаря, а затем, несколько раз подряд кивнув своей хорошенькой головкой, как и подобало философу лучшей школы, с ямочками на щеках, рассуждающему о Жизни вообще, она подавила легкий вздох, словно не ожидая от жизни ничего хорошего, как раньше не ждала от себя.
   Несмотря на все это, прогулка вышла очень приятная. Деревья уже облетели, кувшинки на реке давно отцвели, но на небе оставалась еще прекрасная лазурь, и ее отражала в себе вода, прохладный ветерок скользил над потоком, морща его легкой рябью. Кажется, из человеческих рук не выходило еще такого старого зеркала, которое не отразило бы ужасов и бедствий, если бы все образы, когда-то отражавшиеся в нем, вновь прошли чередой по его поверхности. Но если бы ясное и спокойное зеркало реки могло воспроизвести все, что происходило между ее мирными берегами, оно, казалось, отразило бы одно только безмятежное, цветущее, пасторальное.
   Так они гуляли, разговаривая о только что засыпанной землей могиле, о Джонни и о многом другом. Так, на обратном пути, они встретили бойкую миссис Милви, которая бежала их разыскивать, с приятным сообщением, что за деревенских детей бояться нечего: в деревне есть христианская школа, где иудейское вмешательство не выразилось ни в чем худом, кроме разбивки сада. Так они вернулись в деревню в то самое время, когда Лиззи Хэксем возвращалась после работы с фабрики, и Белла оставила своих спутников, чтобы поговорить с ней у нее дома.
   — Боюсь, моя комната покажется вам бедной, — сказала Лиззи, приветливо улыбаясь и усаживая гостью на почетное место у камина.
   — Не такой уж бедной, милая Лиззи, — возразила Белла, — если б вы только знали.
   И в самом деле, хотя и комнатку вела удивительно узкая винтовая лестница, как будто сооруженная в чистой и белой печной трубе, и хотя потолок был очень низкий, а пол очень неровный, и хотя решетчатое окошечко было довольно-таки подслеповатое и маленькое — комнатка все же была гораздо уютнее, чем старая комната Беллы у них дома, которую она когда-то презирала и где она так плакалась на горькую необходимость пускать жильцов.