Страница:
— Так вот… — промолвил добродушный посол после того, как он в течение получаса тщетно старался заставить Страйвера вернуться к предмету их утреннего разговора, — я был в Сохо.
— В Сохо… — рассеянно повторил мистер Страйвер. — Ах, да! Разумеется, я что-то запамятовал.
— И теперь я уже не сомневаюсь, что я был прав, — продолжал мистер Лорри, — мои предположения подтвердились, и я могу только еще раз повторить то, что я вам уже советовал.
— Поверьте, я чрезвычайно огорчен и за вас и за ее бедного отца, — отвечал мистер Страйвер. — Я знаю, как это должно быть неприятно для семьи. Давайте не будем больше говорить об этом!
— Я… я… не понимаю вас, — пробормотал мистер Лорри.
— Ну, разумеется, так и следовало ожидать, — отвечал Страйвер и, словно успокаивая его, энергично закивал головой. — Но это не имеет значения, не имеет значения.
— Да, нет, как же это не имеет значения? — возразил мистер Лорри.
— Ни малейшего, уверяю вас… Я имел неосторожность предположить здравый смысл и похвальное честолюбие там, где их нет и в помине, но вовремя спохватился и счастливо избежал ошибки, так что все обошлось как нельзя лучше. Молодые женщины нередко совершали подобные безрассудства, а потом каялись, когда им приходилось влачить жалкое существование в беспросветной нужде. Говоря совершенно бескорыстно, я жалею, что завел об этом речь, потому что для меня лично, если смотреть на дело практически, ничего хорошего не получилось бы. А с эгоистической точки зрения, я, конечно, рад, что ничего не вышло, потому что в противном случае я от этого только пострадал бы. Это настолько ясно, что и говорить не стоит. Словом, все обошлось как нельзя лучше. Я предложения молодой особе не делал, да между нами говоря, вряд ли, по здравому рассуждению, и рискнул бы сделать… Нет, мистер Лорри, нельзя доверяться глупой суетности и легкомыслию пустоголовых молодых девиц; нечего и пытаться, только себя обманывать. И давайте не будем больше говорить об этом. Я вам уж сказал: что касается их, — мне их просто жаль, ну, а за себя я, конечно, доволен. И я чрезвычайно признателен вам за то, что вы помогли мне все это выяснить и дали добрый совет. Вы лучше меня знаете молодую особу, и вы были совершенно правы, — ничего путного из этого не могло получиться!
Мистер Лорри был так ошарашен, что только хлопал глазами и слушал мистера Страйвера с тупым изумлением, а тот продолжал разглагольствовать все с тем же великодушным, благожелательным и всепрощающим видом, словно милостиво выговаривая провинившемуся, и потихоньку подталкивал его к двери.
— Не огорчайтесь, дорогой сэр, — говорил он, — не будем возвращаться к этому. Еще раз приношу вам свою благодарность за то, что вы дали мне возможность прощупать почву. Спокойной ночи!
Не успел мистер Лорри опомниться, как он уже очутился на улице. А мистер Страйвер, оставшись один, растянулся па диване, уставился в потолок и, припоминал беседу, подмигивал сам себе и довольно ухмылялся.
Глава XIII
Глава XIV
— В Сохо… — рассеянно повторил мистер Страйвер. — Ах, да! Разумеется, я что-то запамятовал.
— И теперь я уже не сомневаюсь, что я был прав, — продолжал мистер Лорри, — мои предположения подтвердились, и я могу только еще раз повторить то, что я вам уже советовал.
— Поверьте, я чрезвычайно огорчен и за вас и за ее бедного отца, — отвечал мистер Страйвер. — Я знаю, как это должно быть неприятно для семьи. Давайте не будем больше говорить об этом!
— Я… я… не понимаю вас, — пробормотал мистер Лорри.
— Ну, разумеется, так и следовало ожидать, — отвечал Страйвер и, словно успокаивая его, энергично закивал головой. — Но это не имеет значения, не имеет значения.
— Да, нет, как же это не имеет значения? — возразил мистер Лорри.
— Ни малейшего, уверяю вас… Я имел неосторожность предположить здравый смысл и похвальное честолюбие там, где их нет и в помине, но вовремя спохватился и счастливо избежал ошибки, так что все обошлось как нельзя лучше. Молодые женщины нередко совершали подобные безрассудства, а потом каялись, когда им приходилось влачить жалкое существование в беспросветной нужде. Говоря совершенно бескорыстно, я жалею, что завел об этом речь, потому что для меня лично, если смотреть на дело практически, ничего хорошего не получилось бы. А с эгоистической точки зрения, я, конечно, рад, что ничего не вышло, потому что в противном случае я от этого только пострадал бы. Это настолько ясно, что и говорить не стоит. Словом, все обошлось как нельзя лучше. Я предложения молодой особе не делал, да между нами говоря, вряд ли, по здравому рассуждению, и рискнул бы сделать… Нет, мистер Лорри, нельзя доверяться глупой суетности и легкомыслию пустоголовых молодых девиц; нечего и пытаться, только себя обманывать. И давайте не будем больше говорить об этом. Я вам уж сказал: что касается их, — мне их просто жаль, ну, а за себя я, конечно, доволен. И я чрезвычайно признателен вам за то, что вы помогли мне все это выяснить и дали добрый совет. Вы лучше меня знаете молодую особу, и вы были совершенно правы, — ничего путного из этого не могло получиться!
Мистер Лорри был так ошарашен, что только хлопал глазами и слушал мистера Страйвера с тупым изумлением, а тот продолжал разглагольствовать все с тем же великодушным, благожелательным и всепрощающим видом, словно милостиво выговаривая провинившемуся, и потихоньку подталкивал его к двери.
— Не огорчайтесь, дорогой сэр, — говорил он, — не будем возвращаться к этому. Еще раз приношу вам свою благодарность за то, что вы дали мне возможность прощупать почву. Спокойной ночи!
Не успел мистер Лорри опомниться, как он уже очутился на улице. А мистер Страйвер, оставшись один, растянулся па диване, уставился в потолок и, припоминал беседу, подмигивал сам себе и довольно ухмылялся.
Глава XIII
Грубая личность
Если Сидни Картону и случалось где-нибудь блистать, то никак не в доме доктора Манетта. Вот уже целый год как он бывал там, и довольно часто, но держался все так же замкнуто и угрюмо. Когда его иной раз удавалось вовлечь в разговор, он говорил интересно, занимательно. Но его, казалось, ничто не занимало, и сквозь, этот губительный мрак полного безразличия ко всему редко прорывался свет, сиявший в его душе.
И все-таки ему, по-видимому, были не совсем безразличны эти улочки, примыкающие к тупику, и эти бесчувственные плиты тротуара под окнами тихого дома. Как часто, не находя себе места, когда и вино не помогало ему забыться хотя бы на время, он точно потерянный бродил здесь целыми ночами. Как часто в первых проблесках серого рассвета смутно выступал во мгле печальный силуэт одинокого человека, медлившего расстаться с этими улочками, медлившего покинуть их до тех пор, пока первые солнечные лучи, брызнув на шпили церквей, на крыши высоких зданий, внезапно не открывали взору чудесную строгую красоту четко обозначившихся стройных архитектурных линий и контуров; быть может, и его душе открывалось в этот тихий час нечто прекрасное, невозвратимое, утраченное, недостижимое. В последнее время его убогое ложе в Тэмпл-Корте пустовало чаще обычного; случалось, вернувшись к себе, он бросался на кровать, но, полежав несколько минут, вскакивал и опять уходил бродить возле того тупичка.
Однажды в августе, после того как мистер Страйвер (известив своего шакала, что он «оставил мысли насчет женитьбы») переместил свою изысканную особу в Девоншир, когда благоуханье цветов, разносившееся по улицам города, веяло чем-то добрым даже на самых злых, возвращало немножко здоровья безнадежно больным и немножко юности даже самым дряхлым, Сидни незаметно для себя снова очутился на той же мостовой; ноги как-то сами собой привели его сюда; некоторое время он блуждал без всякой цели, а потом вдруг, словно повинуясь какому-то неодолимому стремлению, решительно направился к крыльцу докторского дома.
Его проводили наверх, и он застал Люси одну за каким-то рукодельем. Она никогда не чувствовала себя с ним вполне свободно и сейчас немножко смутилась, когда он сел против нее за ее столик. Но когда он заговорил и Люси, отвечая ему на какой-то вопрос, подняла на него глаза, она заметила, что он сильно изменился.
— Мне кажется, вы не очень хорошо себя чувствуете, мистер Картон?
— Не очень. Но ведь жизнь, которую я веду, вряд ли способствует хорошему самочувствию, мисс Манетт. Да и что хорошего могут ждать для себя беспутные люди вроде меня, да и от них чего можно ждать?
— Но разве вам — простите мне мой вопрос! — разве вам самому не грустно, что вы так живете?
— Господи боже! Конечно, стыд и срам!
— Так почему бы вам не изменить свою жизнь?
И она ласково взглянула на него и с удивлением и огорчением увидела слезы у него на глазах. И в голосе его тоже слышались слезы, когда он сказал тихо:
— Уже поздно. Мне никогда не исправиться. Я буду только еще больше опускаться и меняться к худшему.
Он облокотился на стол и прикрыл глаза рукой. В наступившей тишине слышно было, как поскрипывает стол.
Она никогда еще не видела его таким и очень огорчилась. И он, даже не глядя на нее, чувствовал это.
— Простите меня, мисс Манетт, — сказал он. — Я думал о том, что собирался вам сказать, и не совладал с собой. Вы способны меня выслушать?
— Конечно, мистер Картон, я буду очень рада, если вам от этого станет легче и вы почувствуете себя хоть немножко счастливее.
— Да благословит нас бог за ваше милое участие!
Он посидел так еще минуту, потом отнял руку от лица и заговорил спокойно:
— Не бойтесь выслушать меня. Не пугайтесь, что бы я ни сказал. Я все равно что умер, давно когда-то, в юности. Вся моя жизнь — это только то, что могло бы быть.
— Нет, нет, мистер Картон! Я уверена, что лучшая часть жизни у вас еще впереди, я уверена, что вы можете стать гораздо, гораздо достойнее себя самого!
— Скажите — вас, мисс Манетт, и хотя я прекрасно знаю, что это не так, хотя в тайниках моего горемычного сердца я знаю, что этого не может быть, — я никогда, никогда этого не забуду!
Она смотрела на него, бледная, дрожащая. Он сам пришел ей на помощь, но с таким самоуничижением, отрекаясь ото всяких надежд, что весь их разговор принял какой-то странный и даже невероятный характер.
— Если бы это было возможно, мисс Манетт, что вы способны были бы ответить на чувство такого беспутного, погибшего, ни на что не годного, спившегося забулдыги, как я, — а вы ведь знаете, что я такой и есть, — то каким бы счастливцем он ни почувствовал себя, он в тот же час, в тот же миг сказал бы себе, что он не может принести вам ничего, кроме горя и нужды, что он обречет вас на страдания, заставит вас горько каяться, погубит вас, опозорит, потащит за собой на дно. Я очень хорошо понимаю, что вы не можете питать ко мне никаких нежных чувств, я этого и не прошу. Я даже благодарен судьбе, что этого не может быть.
— А разве без этого я не могла бы как-то вас поддержать, мистер Картон? Не могла бы заставить вас — простите, что я так говорю, — изменить вашу жизнь к лучшему? Неужели я ничем, ничем не могу отплатить вам за ваше доверие? Ведь я понимаю, что вы доверились мне, — промолвила она робко и со слезами на глазах. — Я же знаю, что вы не открылись бы так никому другому. Не могу ли я что-то сделать, чтобы помочь вам, мистер Картой?
Он покачал головой.
— Нет, мисс Манетт. Мне уже ничто не поможет. Если вы еще немножко потерпите и выслушаете меня, вы сделаете для меня все, все, что только в ваших силах. Я хочу, чтобы вы знали, что вы останетесь для меня последней мечтой моей души. Как бы низко я ни пал, душа моя еще не совсем огрубела, — всякий раз, как я приходил к вам в этот дом, который вы сделали таким отрадным приютом, и видел вас рядом с вашим отцом, я чувствовал, как в душе моей оживает что-то давно забытое, что, казалось, уже давным-давно умерло в ней. С тех пор как я увидел вас, меня снова начали мучить укоры совести, — а я думал, она уже никогда больше не проснется во мне, — и голос, который когда-то звучал в моей душе и смолк, как мне казалось, навеки, снова начал увещевать меня, призывая подняться. И опять во мне забродили смутные желанья начать все сызнова, стряхнуть с себя этот смрад и угар, собраться с силами и еще раз вступить в борьбу, от которой я уже давно отказался. Мечты, сон! Проснешься — и ничего не остается! Проснешься — и опять та же яма, но я хочу, чтобы вы знали, что вы пробудили во мне эти мечты.
— О, неужели ничего не остается? Подумайте, мистер Картон, попытайтесь еще раз!
— Нет, мисс Манетт. Сколько бы я ни пытался, я знаю, что я человек конченый. И все-таки я не мог и не могу не высказать вам всего этого, мне хочется, чтобы вы знали, какую власть вы обрели надо мной, как вы сумели зажечь эту груду остывшего пепла, превратить ее в пламя, но пламя это — увы! такое же, как я сам, — оно не живит, не светит, не приносит пользы, только вспыхивает и сгорает зря.
— Но если я невольно этому виной, если я сделала нас еще несчастнее, чем вы были до того, как встретились со мной…
— Не говорите этого, мисс Манетт, вы спасли бы меня, если бы что-то могло меня спасти. А хуже того, чем я был, вы меня не сделаете.
— Но если это состояние, то, что вы про себя рассказываете, в какой-то мере зависит от меня, если — не знаю, так ли я говорю, я хочу, чтобы вы меня поняли, — если я могу как-то на вас повлиять, не могу ли я употребить это влияние вам на пользу. Неужели я не могу сделать для вас что-нибудь хорошее?
— Самое хорошее, мисс Манетт, я испытал здесь у вас. Позвольте мне до конца моей непутевой жизни сохранить память о том, что вам одной во всем свете я открыл свое сердце и что в нем тогда еще уцелело что-то, что вы могли пожалеть и оплакать.
— О мистер Картон! Поверьте, оно гораздо лучше, оно еще способно на многое доброе, верьте, верьте этому, умоляю вас всеми силами души!
— Не умоляйте, я не стою этого, мисс Манетт. Я уже не раз себя проверял и знаю. Я огорчил вас. Еще несколько слов, и я кончу. Я буду помнить об этом дне, когда я доверился вашему чистому невинному сердцу. Можете вы пообещать, что сохраните в нем мою исповедь и что только вы, вы одна и будете знать о ней?
— О да, если это вас хоть сколько-нибудь утешит!
— Вы никому не откроете ее, даже самому близкому, дорогому для вас существу?
— Мистер Картон, — не сразу ответила она, взволнованная до глубины души. — Ведь это ваша тайна, а не моя, я обещаю вам свято хранить ее.
— Спасибо. Да благословит вас бог! Он поднес ее руки к губам, повернулся и пошел к двери.
— Вы можете быть спокойны, мисс Манетт, — сказал он, остановившись в дверях, — я никогда больше не возобновлю этот разговор и не позволю себе упомянуть о нем ни одним словом. Он останется в тайне, как если бы я унес его с собой в могилу. И когда я буду умирать, это будет мое единственное светлое воспоминание, и я до последнего вздоха буду благодарить и благословлять вас за то, что вы кротко приняли в свое сердце мою последнюю исповедь и сохранили в нем мое имя, мои заблуждения, мои несчастия. Дай бог, чтобы, помимо этого бремени, оно было спокойно и счастливо!
Он был так не похож на того Картона, каким он всегда старался казаться, и так грустно было сознавать, как много хорошего загублено в нем, и как он изо дня в день калечит и заглушает в себе все хорошее, что Люси Манетт не могла удержаться от слез.
— Утешьтесь, я не стою таких добрых чувств, мисс Манетт, — промолвил он. — Пройдет час-другой, и мной опять завладеют мои низкие страсти, меня опять потянет в ту же гнусную компанию, и как бы я все это ни презирал, я не буду этому противиться. Не плачьте, я не стою ваших слез; какой-нибудь несчастный нищий на улице больше заслуживает вашей жалости, чем я. Но в глубине души я, думая о вас, буду всегда таким, каким вы меня узнали сегодня, хотя внешне я останусь тем же, чем был раньше. Мне бы только хотелось, чтобы вы верили этому, мисс Манетт.
— Я верю, мистер Картон.
— И вот, наконец, моя последняя просьба к вам, после чего я освобожу вас от посетителя, с которым у вас не может быть ничего общего, ведь я понимаю, что между мной и вами лежит непроходимая пропасть. Не надо бы и говорить об этом, но так уж оно само рвется из души. Для вас, мисс Манетт, и для тех, кто вам дорог, я готов сделать все, все на свете! Если бы я занимал какое-то положение и мне представилась возможность пожертвовать для вас чем-то, я с радостью пошел бы на любую жертву для вас и для ваших близких. Вспомните обо мне когда-нибудь в тихую минуту как о человеке, неизменно преданном вам всей душой. Придет время, и оно уже недалеко, когда новые милые и сладостные узы, самые драгоценные и прочные, привяжут вас еще сильнее к вашему дому, в который вы вносите столько радости. О мисс Манетт, когда в личике малютки, прижавшемся к вам, вы будете находить черты счастливого отца, когда в невинном создании, играющем у ваших ног, вы увидите отражение собственной светлой красоты, вспоминайте иногда, что есть на свете человек, который с радостью отдал бы жизнь, чтобы спасти дорогое вам существо.
Прощайте! Да благословит вас бог! — еще раз промолвил он и исчез.
И все-таки ему, по-видимому, были не совсем безразличны эти улочки, примыкающие к тупику, и эти бесчувственные плиты тротуара под окнами тихого дома. Как часто, не находя себе места, когда и вино не помогало ему забыться хотя бы на время, он точно потерянный бродил здесь целыми ночами. Как часто в первых проблесках серого рассвета смутно выступал во мгле печальный силуэт одинокого человека, медлившего расстаться с этими улочками, медлившего покинуть их до тех пор, пока первые солнечные лучи, брызнув на шпили церквей, на крыши высоких зданий, внезапно не открывали взору чудесную строгую красоту четко обозначившихся стройных архитектурных линий и контуров; быть может, и его душе открывалось в этот тихий час нечто прекрасное, невозвратимое, утраченное, недостижимое. В последнее время его убогое ложе в Тэмпл-Корте пустовало чаще обычного; случалось, вернувшись к себе, он бросался на кровать, но, полежав несколько минут, вскакивал и опять уходил бродить возле того тупичка.
Однажды в августе, после того как мистер Страйвер (известив своего шакала, что он «оставил мысли насчет женитьбы») переместил свою изысканную особу в Девоншир, когда благоуханье цветов, разносившееся по улицам города, веяло чем-то добрым даже на самых злых, возвращало немножко здоровья безнадежно больным и немножко юности даже самым дряхлым, Сидни незаметно для себя снова очутился на той же мостовой; ноги как-то сами собой привели его сюда; некоторое время он блуждал без всякой цели, а потом вдруг, словно повинуясь какому-то неодолимому стремлению, решительно направился к крыльцу докторского дома.
Его проводили наверх, и он застал Люси одну за каким-то рукодельем. Она никогда не чувствовала себя с ним вполне свободно и сейчас немножко смутилась, когда он сел против нее за ее столик. Но когда он заговорил и Люси, отвечая ему на какой-то вопрос, подняла на него глаза, она заметила, что он сильно изменился.
— Мне кажется, вы не очень хорошо себя чувствуете, мистер Картон?
— Не очень. Но ведь жизнь, которую я веду, вряд ли способствует хорошему самочувствию, мисс Манетт. Да и что хорошего могут ждать для себя беспутные люди вроде меня, да и от них чего можно ждать?
— Но разве вам — простите мне мой вопрос! — разве вам самому не грустно, что вы так живете?
— Господи боже! Конечно, стыд и срам!
— Так почему бы вам не изменить свою жизнь?
И она ласково взглянула на него и с удивлением и огорчением увидела слезы у него на глазах. И в голосе его тоже слышались слезы, когда он сказал тихо:
— Уже поздно. Мне никогда не исправиться. Я буду только еще больше опускаться и меняться к худшему.
Он облокотился на стол и прикрыл глаза рукой. В наступившей тишине слышно было, как поскрипывает стол.
Она никогда еще не видела его таким и очень огорчилась. И он, даже не глядя на нее, чувствовал это.
— Простите меня, мисс Манетт, — сказал он. — Я думал о том, что собирался вам сказать, и не совладал с собой. Вы способны меня выслушать?
— Конечно, мистер Картон, я буду очень рада, если вам от этого станет легче и вы почувствуете себя хоть немножко счастливее.
— Да благословит нас бог за ваше милое участие!
Он посидел так еще минуту, потом отнял руку от лица и заговорил спокойно:
— Не бойтесь выслушать меня. Не пугайтесь, что бы я ни сказал. Я все равно что умер, давно когда-то, в юности. Вся моя жизнь — это только то, что могло бы быть.
— Нет, нет, мистер Картон! Я уверена, что лучшая часть жизни у вас еще впереди, я уверена, что вы можете стать гораздо, гораздо достойнее себя самого!
— Скажите — вас, мисс Манетт, и хотя я прекрасно знаю, что это не так, хотя в тайниках моего горемычного сердца я знаю, что этого не может быть, — я никогда, никогда этого не забуду!
Она смотрела на него, бледная, дрожащая. Он сам пришел ей на помощь, но с таким самоуничижением, отрекаясь ото всяких надежд, что весь их разговор принял какой-то странный и даже невероятный характер.
— Если бы это было возможно, мисс Манетт, что вы способны были бы ответить на чувство такого беспутного, погибшего, ни на что не годного, спившегося забулдыги, как я, — а вы ведь знаете, что я такой и есть, — то каким бы счастливцем он ни почувствовал себя, он в тот же час, в тот же миг сказал бы себе, что он не может принести вам ничего, кроме горя и нужды, что он обречет вас на страдания, заставит вас горько каяться, погубит вас, опозорит, потащит за собой на дно. Я очень хорошо понимаю, что вы не можете питать ко мне никаких нежных чувств, я этого и не прошу. Я даже благодарен судьбе, что этого не может быть.
— А разве без этого я не могла бы как-то вас поддержать, мистер Картон? Не могла бы заставить вас — простите, что я так говорю, — изменить вашу жизнь к лучшему? Неужели я ничем, ничем не могу отплатить вам за ваше доверие? Ведь я понимаю, что вы доверились мне, — промолвила она робко и со слезами на глазах. — Я же знаю, что вы не открылись бы так никому другому. Не могу ли я что-то сделать, чтобы помочь вам, мистер Картой?
Он покачал головой.
— Нет, мисс Манетт. Мне уже ничто не поможет. Если вы еще немножко потерпите и выслушаете меня, вы сделаете для меня все, все, что только в ваших силах. Я хочу, чтобы вы знали, что вы останетесь для меня последней мечтой моей души. Как бы низко я ни пал, душа моя еще не совсем огрубела, — всякий раз, как я приходил к вам в этот дом, который вы сделали таким отрадным приютом, и видел вас рядом с вашим отцом, я чувствовал, как в душе моей оживает что-то давно забытое, что, казалось, уже давным-давно умерло в ней. С тех пор как я увидел вас, меня снова начали мучить укоры совести, — а я думал, она уже никогда больше не проснется во мне, — и голос, который когда-то звучал в моей душе и смолк, как мне казалось, навеки, снова начал увещевать меня, призывая подняться. И опять во мне забродили смутные желанья начать все сызнова, стряхнуть с себя этот смрад и угар, собраться с силами и еще раз вступить в борьбу, от которой я уже давно отказался. Мечты, сон! Проснешься — и ничего не остается! Проснешься — и опять та же яма, но я хочу, чтобы вы знали, что вы пробудили во мне эти мечты.
— О, неужели ничего не остается? Подумайте, мистер Картон, попытайтесь еще раз!
— Нет, мисс Манетт. Сколько бы я ни пытался, я знаю, что я человек конченый. И все-таки я не мог и не могу не высказать вам всего этого, мне хочется, чтобы вы знали, какую власть вы обрели надо мной, как вы сумели зажечь эту груду остывшего пепла, превратить ее в пламя, но пламя это — увы! такое же, как я сам, — оно не живит, не светит, не приносит пользы, только вспыхивает и сгорает зря.
— Но если я невольно этому виной, если я сделала нас еще несчастнее, чем вы были до того, как встретились со мной…
— Не говорите этого, мисс Манетт, вы спасли бы меня, если бы что-то могло меня спасти. А хуже того, чем я был, вы меня не сделаете.
— Но если это состояние, то, что вы про себя рассказываете, в какой-то мере зависит от меня, если — не знаю, так ли я говорю, я хочу, чтобы вы меня поняли, — если я могу как-то на вас повлиять, не могу ли я употребить это влияние вам на пользу. Неужели я не могу сделать для вас что-нибудь хорошее?
— Самое хорошее, мисс Манетт, я испытал здесь у вас. Позвольте мне до конца моей непутевой жизни сохранить память о том, что вам одной во всем свете я открыл свое сердце и что в нем тогда еще уцелело что-то, что вы могли пожалеть и оплакать.
— О мистер Картон! Поверьте, оно гораздо лучше, оно еще способно на многое доброе, верьте, верьте этому, умоляю вас всеми силами души!
— Не умоляйте, я не стою этого, мисс Манетт. Я уже не раз себя проверял и знаю. Я огорчил вас. Еще несколько слов, и я кончу. Я буду помнить об этом дне, когда я доверился вашему чистому невинному сердцу. Можете вы пообещать, что сохраните в нем мою исповедь и что только вы, вы одна и будете знать о ней?
— О да, если это вас хоть сколько-нибудь утешит!
— Вы никому не откроете ее, даже самому близкому, дорогому для вас существу?
— Мистер Картон, — не сразу ответила она, взволнованная до глубины души. — Ведь это ваша тайна, а не моя, я обещаю вам свято хранить ее.
— Спасибо. Да благословит вас бог! Он поднес ее руки к губам, повернулся и пошел к двери.
— Вы можете быть спокойны, мисс Манетт, — сказал он, остановившись в дверях, — я никогда больше не возобновлю этот разговор и не позволю себе упомянуть о нем ни одним словом. Он останется в тайне, как если бы я унес его с собой в могилу. И когда я буду умирать, это будет мое единственное светлое воспоминание, и я до последнего вздоха буду благодарить и благословлять вас за то, что вы кротко приняли в свое сердце мою последнюю исповедь и сохранили в нем мое имя, мои заблуждения, мои несчастия. Дай бог, чтобы, помимо этого бремени, оно было спокойно и счастливо!
Он был так не похож на того Картона, каким он всегда старался казаться, и так грустно было сознавать, как много хорошего загублено в нем, и как он изо дня в день калечит и заглушает в себе все хорошее, что Люси Манетт не могла удержаться от слез.
— Утешьтесь, я не стою таких добрых чувств, мисс Манетт, — промолвил он. — Пройдет час-другой, и мной опять завладеют мои низкие страсти, меня опять потянет в ту же гнусную компанию, и как бы я все это ни презирал, я не буду этому противиться. Не плачьте, я не стою ваших слез; какой-нибудь несчастный нищий на улице больше заслуживает вашей жалости, чем я. Но в глубине души я, думая о вас, буду всегда таким, каким вы меня узнали сегодня, хотя внешне я останусь тем же, чем был раньше. Мне бы только хотелось, чтобы вы верили этому, мисс Манетт.
— Я верю, мистер Картон.
— И вот, наконец, моя последняя просьба к вам, после чего я освобожу вас от посетителя, с которым у вас не может быть ничего общего, ведь я понимаю, что между мной и вами лежит непроходимая пропасть. Не надо бы и говорить об этом, но так уж оно само рвется из души. Для вас, мисс Манетт, и для тех, кто вам дорог, я готов сделать все, все на свете! Если бы я занимал какое-то положение и мне представилась возможность пожертвовать для вас чем-то, я с радостью пошел бы на любую жертву для вас и для ваших близких. Вспомните обо мне когда-нибудь в тихую минуту как о человеке, неизменно преданном вам всей душой. Придет время, и оно уже недалеко, когда новые милые и сладостные узы, самые драгоценные и прочные, привяжут вас еще сильнее к вашему дому, в который вы вносите столько радости. О мисс Манетт, когда в личике малютки, прижавшемся к вам, вы будете находить черты счастливого отца, когда в невинном создании, играющем у ваших ног, вы увидите отражение собственной светлой красоты, вспоминайте иногда, что есть на свете человек, который с радостью отдал бы жизнь, чтобы спасти дорогое вам существо.
Прощайте! Да благословит вас бог! — еще раз промолвил он и исчез.
Глава XIV
Честный ремесленник
Перед глазами мистера Джеремайи Кранчера, восседавшего на табурете на Флит-стрит, рядом со своим страшноватым отпрыском, каждый день двигалась пестрая, шумная, многолюдная толпа. Какой человек, просидев несколько часов на Флит-стрит во время дневной сутолоки — посадите его на что угодно, — не почувствовал бы себя оглушенным и не одурел бы от этого непрерывного движения двух бесконечных потоков: один из них неизменно устремлялся вместе с солнцем на запад, другой неизменно катился прочь от него, на восток, но оба они в конце концов стремились в те дальние дали за пределы пурпурного марева зари, за которым скрывается солнце.
Мистер Кранчер, засунув соломинку в рот, сидел и смотрел на оба эти потока, уподобившись тому языческому поселянину, который некогда на многие сотни лет был обречен сидеть и смотреть на течение некоего потока[37] — с той лишь разницей, что Джерри не томился ожиданьем, что его поток когда-нибудь иссякнет. И ему это отнюдь не улыбалось, ибо в какой-то незначительной мере его доходы пополнялись от переправы некоторых робких особ женского пола (преимущественно тучной корпуленции и более чем среднего возраста) со стороны теллсоновского банка на противоположный берег. И хотя в каждом отдельном случае общение мистера Кранчера с дамой было весьма ограничено, все же он успевал проникнуться таким участием к доверившейся ему особе, что всякий раз выражал пламенное желание выпить за ее бесценное здоровье. Вот этими-то щедротами, в которых дамы, конечно, не отказывали ему ввиду такого благородного пожелания, он, как говорилось выше, и пополнял свои финансы.
Было время, когда некий поэт посиживал на скамье на людной площади и, глядя на людей, предавался размышлениям. Мистер Кранчер, сидя на своем табурете на людной улице, не будучи поэтом, по возможности избегал размышлений, но зато усердно поглядывал по сторонам.
Однажды он сидел, поглощенный этим занятием, в такое время, когда народу на улице было мало и женщин, застигнутых уличным движением, тоже не было видно, а с делами ему так не везло, что у него опять зародилось сильное подозрение, не принялась ли миссис Кранчер снова за старое, не начала ли она опять бухаться, ему наперекор, — как вдруг его внимание было привлечено необычайной процессией, двигавшейся по Флит-стрит к западу. Мистер Кранчер, приглядевшись, рассмотрел, что это нечто вроде похоронной процессии, но толпа почему-то возмущается этими похоронами и провожает покойника гневными выкриками.
— Джерри, сынок, — сказал мистер Кранчер, оборачиваясь к своему бесценному отпрыску, — похоже, кого-то везут хоронить.
— Ур-ра, папенька! — откликнулся Джерри-младший.
Восторженный возглас юного отпрыска прозвучал с какой-то загадочной многозначительностью. Джерри-старший воспринял это весьма неодобрительно и, недолго думая, закатил сыну здоровую оплеуху.
— Ты что это выдумал? Что за «уры» такие? Что это ты хочешь сказать, молодой висельник, своему родному отцу? Нет, этот малый по мне что-то уж слишком того… — бормотал мистер Кранчер, косясь на свое произведение. — Надо же, — урыкать вздумал! Смотри у меня, чтоб я этого больше не слыхал, а то еще и не то получишь!
— А что я такого сделал, я ничего не… — захныкал Джерри-младший, потирая скулу.
— Заткнись! — прикрикнул на него мистер Кранчер. — Я твоих ничегов знать не желаю! Ну-ка, полезай на табурет да погляди, что там такое творится?
Сынок повиновался; процессия тем временем приблизилась; толпа орала, свистела и неистовствовала вокруг жалких погребальных дрог и не менее жалкой траурной кареты, в которой сидел один-единственный провожающий, облаченный в жалкие траурные доспехи, кои в таком положении считаются необходимыми для поддержания достоинства и соблюдения приличий. Но положение его, по-видимому, было не из приятных: толпа, обступившая карету, кричала, бесновалась, улюлюкала, напирала все сильней и сильней, со всех сторон слышались вопли: «Фискалы! Доносчики!» — и все это сопровождалось свистом и такими лестными эпитетами, что язык не повернется их повторить.
Похороны всегда как-то неотразимо привлекали мистера Кранчера. Он весь настораживался и приходил в сильное волнение, когда мимо банка Теллсона шествовала похоронная процессия. Поэтому естественно, что такие необычные похороны привели его в сильнейшее возбуждение; как только толпа поравнялась с ним, он спросил первого попавшегося человека:
— Что это там происходит, братец? Из-за чего такой шум?
— Не знаю! — ответил тот на бегу. — Фискалы! Доносчики! Фьюить! Долой!
Джерри обратился к другому.
— Кого это хоронят?
— Не знаю, — отвечал и этот и, приложив руки ко рту, заревел во всю глотку: — Фискалы! Фьюить! Фьюить! Долой! — перемежая свист и возгласы целым потоком самых отборных ругательств.
Наконец Джерри попался человек более осведомленный о существе дела, и от него он узнал, что хоронят некоего Роджера Клая.
— А он что, доносчик был?
— Доносчик из Олд-Бейли! — ответил осведомленный человек. — Ого-го! Фьюить! Доносчик из Олд-Бейли!
— А ведь верно! — вскричал Джерри, вспомнив суд, на котором он присутствовал. — Я его там видел! Так он. Значит, помер?
— Околел, падаль! Туда ему и дорога! Все бы они передохли! Фискалы! Эй, выволакивай его! Тащи вон! Долой фискалов!
Это предложение за неимением других так воодушевило толпу, что она, радостно подхватив возглас: «Тащи вон! Выволакивай!» — с жаром бросилась приводить его в исполнение, и так плотно облепила дроги и карету, что им волей-неволей пришлось остановиться. Немедленно распахнули дверцы кареты, и единственный провожающий, не дожидаясь, чтобы его выволокли, поспешно выскочил сам, прямо в руки толпы, однако он оказался таким проворным, что тут же нырнул куда-то вбок, и в следующую минуту уже бежал сломя голову по переулку, оставив в руках своих преследователей черный плащ, шляпу, траурный креп, белый носовой платок и прочие эмблемы скорби.
Все это мгновенно разорвали в клочки и расшвыряли с веселым гиканьем; а лавочники меж тем бросились поспешно запирать лавки, потому что толпы в те времена сильно побаивались, — это было страшилище, которое ни перед чем не останавливалось. Сейчас она уже вошла в азарт и, осадив дроги, собиралась вытаскивать гроб, но тут кого-то осенила блестящая идея — устроить веселое шествие и проводить покойника к месту назначения с пением и плясками. Так как это вполне отвечало настроению толпы, все с восторгом ухватились за эту идею; тотчас же человек двадцать бросились осаждать карету, восемь набились внутрь, остальные примостились снаружи, а на крышу катафалка взгромоздилось столько народу, сколько могло удержаться, не рискуя сломить себе шею. В первой кучке этих добровольных провожатых оказался и Джерри Кранчер, который, забившись в дальний угол траурной кареты, скромно прятал свои ощетинившиеся острия, опасаясь, как бы его не увидели из окон Теллсона.
Служащие бюро похоронных процессий, сопровождавшие катафалк, попробовали было протестовать против таких нарушений церемониала, но угрожающая близость реки и энергичные выкрики, призывавшие окунуть упрямцев для вразумления в холодную воду, быстро пресекли эти робкие попытки к сопротивлению. И так преображенный погребальный кортеж двинулся в путь, — на козлах катафалка восседал трубочист, а рядом с ним, в качестве советника, настоящий кучер, за которым тщательно наблюдали сидящие сзади. На козлы траурной кареты взобрался пирожник, а его премьер-министр примостился рядом. Не успели они проехать по Стрэнду несколько шагов, как к ним присоединились еще две красочные фигуры, довольно часто появлявшиеся в то время на улицах города, — поводырь с медведем; медведь был большой, черный, страшно облезлый, и, когда он зашагал со своим поводырем в последнем ряду толпы, замыкавшем шествие, процессия приобрела поистине мрачно торжественный вид.
Угощаясь пивом, дымя трубками, кривляясь, горланя, передразнивая на все лады скорбные проводы, шумная процессия двигалась по улицам города, с каждым шагом умножая свои ряды, и все лавки поспешно запирались при ее приближении. Она направлялась к старинной церкви св. Панкратия, стоявшей далеко на окраине в поле; достигнув цели своего паломничества, вся толпа ввалилась в кладбищенскую ограду, дабы предать земле тело покойного Роджера Клая; в конце концов сия церемония была совершена, если не совсем обычно, то к полному удовлетворению всех присутствующих.
Разделавшись с покойником, толпа не унялась, ее обуревала жажда новых развлечений; и тут какому-то умнику (быть может, тому же самому) пришла счастливая мысль хватать всех прохожих и подвергать их допросу, и коль среди них обнаружатся фискалы из Олд-Бейли, — учинять над ними расправу. Добычей оказалось несколько десятков ни в чем не повинных жертв, которые никогда в жизни и близко не подходили к Олд-Бейли; разохотившиеся преследователи обошлись с ними весьма сурово и здорово намяли им бока. От этого увлекательного занятия как-то само собой перешли к битью окон, после чего, сильно воодушевившись, бросились громить питейные заведения. Буйное веселье продолжалось несколько часов, и только когда уже успели разнести несколько беседок и повалить заборы, откуда самые отчаянные драчуны понадергали кольев, чтобы орудовать ими в качестве дубинок, прошел слух, что идет стража. Стража то ли пришла, то ли нет, но толпа постепенно растаяла; как всегда в таких случаях, народ, покуролесив вдоволь, разбежался.
Мистер Кранчер не принимал участия в поминальных игрищах, а остался на кладбище потолковать с могильщиками и выразить им свое сочувствие. Это тихое место подействовало на него успокаивающе. Он раздобыл себе табаку в ближайшем трактире и, покуривая трубку, внимательно разглядывал ограду и запоминал расположение могил.
— Так-то, Джерри, — бормотал он себе под нос, по привычке разговаривая сам с собой, — ты ведь видел там этого Клая, видел собственными глазами, какой он был молодой, здоровый.
Выкурив трубку, он еще посидел, подумал, и затем двинулся в обратный путь, чтобы до конца служебного времени вернуться на свой пост у конторы Теллсона. Возможно, грустные размышления о смерти плохо сказались на его печени или, быть может, он уже давно чувствовал себя неважно, а может статься — ему просто хотелось засвидетельствовать свое почтение знаменитому человеку, — так или иначе следует отметить, что он на обратном пути заглянул ненадолго к своему доктору — известному в то время хирургу.
Мистер Кранчер, засунув соломинку в рот, сидел и смотрел на оба эти потока, уподобившись тому языческому поселянину, который некогда на многие сотни лет был обречен сидеть и смотреть на течение некоего потока[37] — с той лишь разницей, что Джерри не томился ожиданьем, что его поток когда-нибудь иссякнет. И ему это отнюдь не улыбалось, ибо в какой-то незначительной мере его доходы пополнялись от переправы некоторых робких особ женского пола (преимущественно тучной корпуленции и более чем среднего возраста) со стороны теллсоновского банка на противоположный берег. И хотя в каждом отдельном случае общение мистера Кранчера с дамой было весьма ограничено, все же он успевал проникнуться таким участием к доверившейся ему особе, что всякий раз выражал пламенное желание выпить за ее бесценное здоровье. Вот этими-то щедротами, в которых дамы, конечно, не отказывали ему ввиду такого благородного пожелания, он, как говорилось выше, и пополнял свои финансы.
Было время, когда некий поэт посиживал на скамье на людной площади и, глядя на людей, предавался размышлениям. Мистер Кранчер, сидя на своем табурете на людной улице, не будучи поэтом, по возможности избегал размышлений, но зато усердно поглядывал по сторонам.
Однажды он сидел, поглощенный этим занятием, в такое время, когда народу на улице было мало и женщин, застигнутых уличным движением, тоже не было видно, а с делами ему так не везло, что у него опять зародилось сильное подозрение, не принялась ли миссис Кранчер снова за старое, не начала ли она опять бухаться, ему наперекор, — как вдруг его внимание было привлечено необычайной процессией, двигавшейся по Флит-стрит к западу. Мистер Кранчер, приглядевшись, рассмотрел, что это нечто вроде похоронной процессии, но толпа почему-то возмущается этими похоронами и провожает покойника гневными выкриками.
— Джерри, сынок, — сказал мистер Кранчер, оборачиваясь к своему бесценному отпрыску, — похоже, кого-то везут хоронить.
— Ур-ра, папенька! — откликнулся Джерри-младший.
Восторженный возглас юного отпрыска прозвучал с какой-то загадочной многозначительностью. Джерри-старший воспринял это весьма неодобрительно и, недолго думая, закатил сыну здоровую оплеуху.
— Ты что это выдумал? Что за «уры» такие? Что это ты хочешь сказать, молодой висельник, своему родному отцу? Нет, этот малый по мне что-то уж слишком того… — бормотал мистер Кранчер, косясь на свое произведение. — Надо же, — урыкать вздумал! Смотри у меня, чтоб я этого больше не слыхал, а то еще и не то получишь!
— А что я такого сделал, я ничего не… — захныкал Джерри-младший, потирая скулу.
— Заткнись! — прикрикнул на него мистер Кранчер. — Я твоих ничегов знать не желаю! Ну-ка, полезай на табурет да погляди, что там такое творится?
Сынок повиновался; процессия тем временем приблизилась; толпа орала, свистела и неистовствовала вокруг жалких погребальных дрог и не менее жалкой траурной кареты, в которой сидел один-единственный провожающий, облаченный в жалкие траурные доспехи, кои в таком положении считаются необходимыми для поддержания достоинства и соблюдения приличий. Но положение его, по-видимому, было не из приятных: толпа, обступившая карету, кричала, бесновалась, улюлюкала, напирала все сильней и сильней, со всех сторон слышались вопли: «Фискалы! Доносчики!» — и все это сопровождалось свистом и такими лестными эпитетами, что язык не повернется их повторить.
Похороны всегда как-то неотразимо привлекали мистера Кранчера. Он весь настораживался и приходил в сильное волнение, когда мимо банка Теллсона шествовала похоронная процессия. Поэтому естественно, что такие необычные похороны привели его в сильнейшее возбуждение; как только толпа поравнялась с ним, он спросил первого попавшегося человека:
— Что это там происходит, братец? Из-за чего такой шум?
— Не знаю! — ответил тот на бегу. — Фискалы! Доносчики! Фьюить! Долой!
Джерри обратился к другому.
— Кого это хоронят?
— Не знаю, — отвечал и этот и, приложив руки ко рту, заревел во всю глотку: — Фискалы! Фьюить! Фьюить! Долой! — перемежая свист и возгласы целым потоком самых отборных ругательств.
Наконец Джерри попался человек более осведомленный о существе дела, и от него он узнал, что хоронят некоего Роджера Клая.
— А он что, доносчик был?
— Доносчик из Олд-Бейли! — ответил осведомленный человек. — Ого-го! Фьюить! Доносчик из Олд-Бейли!
— А ведь верно! — вскричал Джерри, вспомнив суд, на котором он присутствовал. — Я его там видел! Так он. Значит, помер?
— Околел, падаль! Туда ему и дорога! Все бы они передохли! Фискалы! Эй, выволакивай его! Тащи вон! Долой фискалов!
Это предложение за неимением других так воодушевило толпу, что она, радостно подхватив возглас: «Тащи вон! Выволакивай!» — с жаром бросилась приводить его в исполнение, и так плотно облепила дроги и карету, что им волей-неволей пришлось остановиться. Немедленно распахнули дверцы кареты, и единственный провожающий, не дожидаясь, чтобы его выволокли, поспешно выскочил сам, прямо в руки толпы, однако он оказался таким проворным, что тут же нырнул куда-то вбок, и в следующую минуту уже бежал сломя голову по переулку, оставив в руках своих преследователей черный плащ, шляпу, траурный креп, белый носовой платок и прочие эмблемы скорби.
Все это мгновенно разорвали в клочки и расшвыряли с веселым гиканьем; а лавочники меж тем бросились поспешно запирать лавки, потому что толпы в те времена сильно побаивались, — это было страшилище, которое ни перед чем не останавливалось. Сейчас она уже вошла в азарт и, осадив дроги, собиралась вытаскивать гроб, но тут кого-то осенила блестящая идея — устроить веселое шествие и проводить покойника к месту назначения с пением и плясками. Так как это вполне отвечало настроению толпы, все с восторгом ухватились за эту идею; тотчас же человек двадцать бросились осаждать карету, восемь набились внутрь, остальные примостились снаружи, а на крышу катафалка взгромоздилось столько народу, сколько могло удержаться, не рискуя сломить себе шею. В первой кучке этих добровольных провожатых оказался и Джерри Кранчер, который, забившись в дальний угол траурной кареты, скромно прятал свои ощетинившиеся острия, опасаясь, как бы его не увидели из окон Теллсона.
Служащие бюро похоронных процессий, сопровождавшие катафалк, попробовали было протестовать против таких нарушений церемониала, но угрожающая близость реки и энергичные выкрики, призывавшие окунуть упрямцев для вразумления в холодную воду, быстро пресекли эти робкие попытки к сопротивлению. И так преображенный погребальный кортеж двинулся в путь, — на козлах катафалка восседал трубочист, а рядом с ним, в качестве советника, настоящий кучер, за которым тщательно наблюдали сидящие сзади. На козлы траурной кареты взобрался пирожник, а его премьер-министр примостился рядом. Не успели они проехать по Стрэнду несколько шагов, как к ним присоединились еще две красочные фигуры, довольно часто появлявшиеся в то время на улицах города, — поводырь с медведем; медведь был большой, черный, страшно облезлый, и, когда он зашагал со своим поводырем в последнем ряду толпы, замыкавшем шествие, процессия приобрела поистине мрачно торжественный вид.
Угощаясь пивом, дымя трубками, кривляясь, горланя, передразнивая на все лады скорбные проводы, шумная процессия двигалась по улицам города, с каждым шагом умножая свои ряды, и все лавки поспешно запирались при ее приближении. Она направлялась к старинной церкви св. Панкратия, стоявшей далеко на окраине в поле; достигнув цели своего паломничества, вся толпа ввалилась в кладбищенскую ограду, дабы предать земле тело покойного Роджера Клая; в конце концов сия церемония была совершена, если не совсем обычно, то к полному удовлетворению всех присутствующих.
Разделавшись с покойником, толпа не унялась, ее обуревала жажда новых развлечений; и тут какому-то умнику (быть может, тому же самому) пришла счастливая мысль хватать всех прохожих и подвергать их допросу, и коль среди них обнаружатся фискалы из Олд-Бейли, — учинять над ними расправу. Добычей оказалось несколько десятков ни в чем не повинных жертв, которые никогда в жизни и близко не подходили к Олд-Бейли; разохотившиеся преследователи обошлись с ними весьма сурово и здорово намяли им бока. От этого увлекательного занятия как-то само собой перешли к битью окон, после чего, сильно воодушевившись, бросились громить питейные заведения. Буйное веселье продолжалось несколько часов, и только когда уже успели разнести несколько беседок и повалить заборы, откуда самые отчаянные драчуны понадергали кольев, чтобы орудовать ими в качестве дубинок, прошел слух, что идет стража. Стража то ли пришла, то ли нет, но толпа постепенно растаяла; как всегда в таких случаях, народ, покуролесив вдоволь, разбежался.
Мистер Кранчер не принимал участия в поминальных игрищах, а остался на кладбище потолковать с могильщиками и выразить им свое сочувствие. Это тихое место подействовало на него успокаивающе. Он раздобыл себе табаку в ближайшем трактире и, покуривая трубку, внимательно разглядывал ограду и запоминал расположение могил.
— Так-то, Джерри, — бормотал он себе под нос, по привычке разговаривая сам с собой, — ты ведь видел там этого Клая, видел собственными глазами, какой он был молодой, здоровый.
Выкурив трубку, он еще посидел, подумал, и затем двинулся в обратный путь, чтобы до конца служебного времени вернуться на свой пост у конторы Теллсона. Возможно, грустные размышления о смерти плохо сказались на его печени или, быть может, он уже давно чувствовал себя неважно, а может статься — ему просто хотелось засвидетельствовать свое почтение знаменитому человеку, — так или иначе следует отметить, что он на обратном пути заглянул ненадолго к своему доктору — известному в то время хирургу.