— Ну, что же ты замолчал? Продолжай, Жак, — говорит Дефарж.
   — Вот, так, значит, идут дни, а он все сидит в своей железной клетке. Вся деревня ходит смотреть на него, только тайком, потому что боятся. А уж издали все нет-нет да и поглядывают на тот утес, на тюрьму: и вечером, как сойдутся у водоема, так и стоят, обернувшись в ту сторону, на тюрьму смотрят. Прежде, бывало, все на постоялый двор оборачивались, а теперь — нет, все на тюрьму смотрят. Ну, конечно, промеж себя шепчутся; прошел слух, будто он хоть и осужден, а казнить его не будут; будто кто-то прошение подал в Париже и свидетели есть, что он с горя ума решился, потому что ребенка его задавили; будто самому королю прошение подано. Оно, конечно, возможно. Может статься и так, а может и нет.
   — Слушай, Жак, — сурово прервал его тезка номер первый. — Знай, что такое прошение действительно было подано королю и королеве. И все, кто здесь есть, кроме тебя, все мы своими глазами видели, как король ехал с королевой и ему подали в коляску прошение. И это не кто иной, как Дефарж, которого ты видишь здесь, бросился, рискуя жизнью, под ноги лошадей с прошением в руке.
   — И вот что еще выслушай, Жак, — сказал сидевший на корточках Жак Третий, судорожно проводя пальцами возле рта с таким алчным видом, как будто его томила не жажда, не голод, но что-то такое, чего он не мог утолить, — сейчас же к просителю ринулась стража, конная, пешая, все бросились бить его. Слышишь?
   — Слышу, сударь.
   — Рассказывай дальше, — сказал Дефарж.
   — Потом прошел другой слух, опять же у нас там, у водоема, — продолжал каменщик, — будто его затем в наши края и привезли, чтобы тут же на месте казнить, и конечно казнят. И говорили даже, будто его за это убийство — потому как господин маркиз своим крестьянам отец родной — лютой казнью казнят, как отцеубийцу. Один у нас старик говорил, что ему в правую руку нож вложат и сожгут ему руку у него на глазах, а потом рассекут ему плечи, грудь, ноги и нальют в раны кипящее масло, потом расплавленный свинец, горячую смолу, воск и серу, а под конец привяжут к четырем сильным коням и те разорвут его на части. Старик наш говорил, будто с одним осужденным, который на жизнь покойного короля покушался, все точь-в-точь так и проделали. Ну, а может, он все это и наврал, откуда мне знать. Я человек темный.
   — Слушай, Жак! — сказал опять тот же человек с алчным лицом и беспокойно двигающимися пальцами. — Имя того осужденного Дамьен[39], и все это проделали над ним среди бела дня, на виду у всех, на людной площади города Парижа! И в толпе, что собралась смотреть на эту казнь, особенно выделялись нарядные знатные дамы, которым так понравилось это зрелище, что они не отрываясь следили за ним до самого конца — до конца, Жак! — а оно затянулось до темноты, и к этому времени несчастному оторвали обе ноги и руку, а он все еще дышал. И все это происходило… постой-ка, сколько тебе лет?
   — Тридцать пять, — сказал каменщик, а на вид ему можно было дать все шестьдесят.
   — Выходит, тебе тогда было уже больше десяти. Ты мог бы увидеть это.
   — Довольно! — нетерпеливо и мрачно перебил Дефарж. — А ну их к дьяволу! Продолжай, Жак!
   — Ну, вот, значит, шепчутся у нас там у водоема, один так говорит, другой этак, но только ни о чем другом больше не говорят, другой раз кажется, даже вода в водоеме только про то и журчит. И вот, стало быть, в ночь под воскресенье, когда все уже спали, вдруг, слышу я, у нас на улице мушкетами стучат, — сверху, оттуда, из тюрьмы солдаты пришли, рабочих пригнали; принялись те что-то копать, молотками дубасят, а солдаты песни орут, хохочут. А утром, глядим, у водоема высоченная виселица стоит, футов сорок вышиной, прямо у водоема торчит, воду поганит.
   Запрокинув голову и показывая рукой вверх, каменщик глядит куда-то, словно проникая взглядом через потолок, как будто где-то там, высоко в небе, торчит эта громадная виселица.
   — Вся работа в деревне стала, все дела побросали и скотину в поле не гонят, толпится народ у водоема, и коровы тут же. В полдень забили в барабаны. Ночью в тюрьму пригнали много солдат, и вот они теперь его и привели, целым отрядом. Руки у него, как и тогда, связаны, а во рту кляп, и так у него этим кляпом рот растянуло, что кажется, будто он смеется. — И каменщик тут же изобразил это, оттянув большими пальцами углы губ до самых ушей. На виселице, на перекладине, нож всажен, острием вверх. Под тем ножом его и вздернули — высоко, сорок футов от земли, так он там и посейчас висит; воду поганит.
   Все четверо переглядываются, а каменщик, которого от этих воспоминаний снова бросило в пот, скомкав свой синий картуз, старательно вытирает лицо.
   — Страшное дело, люди добрые, ведь только подумать! Как же теперь детям да женщинам за водой ходить! И вечером ни постоять, ни поговорить под этой черной тенью. И какая тень-то! Вот уже в понедельник под вечер, солнце садилось, когда я из дому пошел; поднялся я на гору, оглянулся назад на деревню, смотрю, а тень эта через всю деревню легла и дальше туда перекинулась, — через церковь, через мельницу, через тюрьму, словно по всей земле протянулась, до самого того края, где небо с землей сходится.
   Человек с алчным лицом переглянулся с остальными троими, провел дрожащей рукой по губам и стал кусать палец, словно не в силах побороть снедавший его голод.
   — Ну, вот, я вам все рассказал, как было. Вышел я из деревни под вечер (как мне было велено), шел ночь и еще полдня, покуда не повстречался вот с ним, как оно и было уговорено. Мы с ним еще полдня и ночь отшагали, правда, кой-где нас и подвезли. Ну вот, значит, он меня сюда и привел.
   Наступило мрачное молчание.
   — Хорошо! — промолвил, наконец, Жак Первый. — Ты поступил правильно, все рассказал, как было. Подожди нас немножко вон там, за дверью.
   — Что ж, подожду, — сказал каменщик.
   Дефарж проводил его на площадку и велел ему посидеть на ступеньке, а сам вернулся.
   Когда он вошел, те трое стояли и, нагнувшись друг к Другу, о чем-то разговаривали шепотом.
   — Ну что ты скажешь, Жак? — спросил номер первый. — Занесем в список?
   — Занести в список осужденных на истребление, — отвечал Дефарж.
   — Отлично! — прохрипел Жак ненасытный.
   — Замок и весь род? — спросил первый.
   — Замок и весь род, — подтвердил Дефарж. — Уничтожить.
   — Отлично! — повторил ненасытный и стал судорожно грызть другой палец.
   — А уверен ли ты, — спросил, наклоняясь к Дефаржу, Жак Второй, — что способ, каким мы ведем эти списки, не доставит нам никаких затруднений? Оно, конечно, надежно, никто, кроме нас, не разберет, но сами-то мы сможем их разобрать? Или, вернее, она потом сможет разобрать?
   — Знаешь, Жак, — подняв голову и выпрямившись, отвечал Дефарж, — если бы жена моя взялась составлять эти списки просто у себя в памяти, она и тогда не сбилась бы, не упустила бы ни одного слова, ни одной буквы. Но она вяжет их, и вяжет особыми петлями, и каждая петля для нее знак, который ей ничего не стоит прочесть. Ты можешь вполне положиться на мадам Дефарж. Легче самому жалкому трусу вычеркнуть себя из списка живых, чем вычеркнуть хотя бы одну букву его имени или его преступлений из вязаного списка моей жены.
   В ответ послышался одобрительный шепот, все закивали; потом Жак ненасытный спросил:
   — А этого, деревенщину, мы скоро отправим? Надо бы поскорей. Уж очень он прост. Не вышло бы с ним чего!
   — Он ничего не знает, — ответил Дефарж. — Ничего, кроме того, за что и сам может угодить на такую же высокую виселицу. Я за ним пригляжу, он у меня поживет. А потом я его отправлю. Ему хочется на знатных людей посмотреть, короля, королеву со всей их придворной свитой увидеть. Пусть поглядит, полюбуется на них в воскресенье.
   — Как? — с изумлением уставившись на него, воскликнул Жак ненасытный. — Чего же тут хорошего, что ему хочется поглазеть на короля да на придворных?
   — Жак, — сказал Дефарж, — чтобы приохотить кошку к молоку, надо показать ей молоко. Чтобы научить собаку хватать дичь, надо показать ей дичь.
   На этом разговор кончился; они позвали каменщика, который уже задремал, сидя на ступеньке, и посоветовали ему лечь спать. Разумеется, тот не заставил себя просить, тут же растянулся на соломенной подстилке и заснул.
   Погребок Дефаржа был неплохим пристанищем для простака-крестьянина, попавшего в Париж из деревни. Все для него здесь было ново и интересно, и он чувствовал бы себя как нельзя лучше, если бы не постоянный страх, который ему внушала мадам Дефарж. Мадам сидела целый день за стойкой и так упорно не замечала его, так явно давала ему понять, что она раз навсегда решила про себя считать его пустым местом, что ему всякий раз хотелось сквозь землю провалиться при виде ее. Ему казалось, что от нее можно всего ждать, мало ли что ей еще взбредет на ум; он был твердо уверен, что, если ей, например, втемяшится в голову, будто он убил человека, а потом содрал с него кожу, она так и будет стоять на своем и добьется, что все ей поверят.
   Поэтому, в воскресенье, каменщик (хоть он и не подал виду) отнюдь не обрадовался, узнав, что мадам поедет с ними в Версаль[40]. Они ехали в дилижансе, и ему было как-то не по себе оттого, что она всю дорогу вязала, и еще больше не по себе потом, когда они стояли в толпе, дожидаясь кареты с королем и королевой, и мадам все так же старательно вязала.
   — Усердно вы работаете, мадам, — заметил какой-то человек, стоящий рядом.
   — Да, — сказала мадам Дефарж, — работы много скопилось.
   — А что вы такое делаете, мадам?
   — Да разные вещи.
   — Ну, например?
   — Например, саваны, — невозмутимо ответила мадам Дефарж.
   Человек попятился и, как только ему удалось протиснуться, отодвинулся от нее подальше, а каменщик, которому вдруг стало как-то душно и тяжко, начал обмахиваться синим картузом. Но тут, к счастью, оказалось под рукой средство, которое сразу подействовало на него освежающе, — король с королевой, — они ехали в золотой карете, толстолицый король и красавица королева, а за ними следовала блестящая свита, — роскошно одетые дамы и кавалеры, веселые, смеющиеся; и все это сверкающее великолепие, золото, шелка, драгоценности, пудреные парики, прекрасные надменные лица, презрительно улыбающиеся толпе, вся эта невиданная роскошь так ошеломила бедного каменщика, что он, опьянев от избытка переполнявших его чувств, кричал, захлебываясь от восторга: «Да здравствует король! Да здравствует королева! Да здравствуют все и вся!» — как будто он никогда и не слыхал о вездесущем Жаке[41]. Потом толпа двинулась в парк, и перед ним открылись террасы садов, аллеи, фонтаны, зеленые лужайки, острова, и здесь он опять увидел короля и королеву и всю их блистательную свиту дам и кавалеров, и опять он кричал вместе с толпой: «Да здравствуют все и вся!» — и слезы текли по его лицу, слезы умиления. В течение всего этого парада, длившегося по меньшей мере часа три, все время, пока он, не помня себя, вопил и умилялся вместе с толпой, Дефарж не отходил от него ни на шаг и крепко держал его за ворот рубахи, словно опасаясь, как бы он в пылу восторга не бросился на привороживших его нарядных куколок и не растерзал их на части.
   — Браво! — сказал ему Дефарж, покровительственно похлопывая его по спине, когда вся эта феерия окончилась. — Хороший ты малый.
   Каменщик уже несколько пришел в себя и с беспокойством подумывал, не было ли с его стороны неосторожно предаваться таким неумеренным восторгам; но нет.
   — Нам вот как раз таких и надо, — наклонившись к нему, говорил Дефарж, — благодаря тебе эти глупцы думают, что как оно идет, так всегда и будет идти. И от этого они еще больше головы задирают, а чем больше они себе воли дают, тем скорее конец настанет.
   — Ха! — подумав, отозвался каменщик. — А ведь правда.
   — Эти глупцы ничего не понимают, они просто не замечают, что мы существуем; они могут передавить сотни таких, как ты, и без всякой жалости. Собаку или лошадь они скорее пожалеют, а нас… Они видят только, что мы им «ура» кричим да в ноги кланяемся… Что ж, пусть себе до поры до времени обманываются, недолго им осталось тешиться!
   Мадам Дефарж окинула своего постояльца уничтожающим взглядом и одобрительно кивнула.
   — А вы и рады кричать! — сказала она. — Вам бы только было на что глазеть да шуму побольше, и вы будете плакать от восторга и кричать «ура». Правду я говорю?
   — Правду, сударыня. Так оно сейчас будто само собой получилось.
   — А вот если бы, например, вам показали роскошных кукол и вы могли бы обобрать их, разломать на части, вы наверно выбрали бы самых богатых и нарядных? Не правда ли?
   — Правда, сударыня.
   — Так. Ну, а если бы вас привели в птичник и вы увидели бы множество красивых птиц, не умеющих летать, и вам позволили бы ощипать их и взять себе перья, вы наверно начали бы с самых красивых, ведь правда?
   — Правда, сударыня.
   — Ну, так вот, вы сегодня видели и этих кукол и этих птиц, — сказала мадам Дефарж, махнув рукой туда, где они только что любовались пышным зрелищем, — а теперь можете отправляться домой!

Глава XVI
Она все еще вяжет

   Мадам Дефарж с супругом мирно возвращались к себе домой в лоно Сент-Антуанского предместья, а ничтожество в синем картузе брело в темноте по пыльной дороге, по проселкам, миля за милей, медленно приближаясь к тем краям, где замок господина маркиза, ныне покоящегося в могиле, прислушивался к шепоту деревьев. И днем и ночью каменные лица на стенах замка могли теперь без помехи, в полной тишине внимать шепоту деревьев и фонтана. Редко кто из деревенских забредал сюда в поисках травы, годной в пищу, или валежника для топки, и тем из них, кто отваживался заглянуть через ограду на широкий каменный двор и каменную лестницу с балюстрадой, мерещилось с голоду, что каменные лица глядят теперь не так, как прежде. В деревне пошли слухи — пищи для этих слухов было, пожалуй, не больше, чем ее было у жителей деревни, — говорили, что едва только нож вонзился в сердце маркиза, каменные лица, смотревшие с величавой гордостью, мгновенно исказились гневом и болью; а потом, когда того несчастного вздернули на виселицу и он повис на высоте сорока футов над водоемом, они опять изменились, и с тех пор так и глядят, зловещие, с лютым злорадством. А на том каменном лице, что глядит со стены над высоким окном спальни маркиза, где совершилось убийство, все стали замечать четко проступившие на крыльях тонкого носа знакомые впадинки, которых на нем прежде никто не видел. И в тех редких случаях, когда кто-нибудь из кучки оборванных бедняков, забредавших сюда, отваживался показать костлявым пальцем на окаменевшего господина маркиза, стоило им только взглянуть на него, они тут же бросались прочь и, припадая к земле, прятались среди мха и листьев, точно зайцы, которые были много счастливее их, ибо они всегда находили себе пропитание.
   Замок и хижины, каменное лицо и тело, качающееся на виселице, кровавое пятно каменном полу и прозрачная вода в деревенском водоеме — тысячи акров господской земли — и вся округа — и вся Франция, — все укрылось под ночным сводом, который сошелся с землей еле видной черточкой горизонта. Так и весь наш мир, со всем, что в нем есть великого и малого, умещается на одной мерцающей звезде. И как жалкий человеческий разум способен расщепить световой луч и постичь тайну его строения, так в слабом мерцанье нашей планеты высший разум читает каждую мысль и поступок, прегрешение и добродетель каждого из земных созданий, отвечающих за свои дела.
   Под небом, усеянным звездами, супруги Дефарж ехали из Версаля в дилижансе, медленно двигавшемся к парижской заставе. У заставы, как полагалось, остановились, и караульные с фонарями стали, как обычно, проверять документы проезжих. Мосье Дефарж вышел; у него здесь были знакомые — полицейский и кто-то из караульных. Полицейский был его приятель, и они дружески облобызались.
   Когда, наконец, Сент-Антуанское предместье снова укрыло супругов своими темными крылами и они сошли у церкви св. Антуана и пошли пешком по грязным, заваленным отбросами переулкам, мадам Дефарж спросила мужа:
   — А что же, мой друг, сказал тебе Жак полицейский?
   — Да ничего особенного, сообщил только, что ему известно. Еще одного фискала приставили к нашему кварталу. Может, и не одного, конечно, но он знает про одного.
   — Так, хорошо, — деловито сдвинув брови, спокойно протянула мадам Дефарж, — надо будет его занести в список. Как его зовут, этого человека?
   — Он англичанин.
   — Тем лучше. Фамилия?
   — Барсед, — сказал Дефарж, произнося фамилию на французский лад с ударением на конце, но так как ему было важно, чтобы она запомнила правильно, он тут же назвал ее по буквам.
   — Барсед, — повторила мадам. — Хорошо. А имя?
   — Джон.
   — Джон Барсед, — повторила она сначала про себя, а потом еще раз вслух. — А внешность? Известна?
   — Возраст около сорока; рост — примерно пять футов девять дюймов, волосы черные, цвет лица смуглый, недурен собой, глаза темные, лицо худощавое, длинное, болезненное, нос с горбинкой, не совсем прямой, слегка перекошен влево; это придает ему зловещий вид.
   — Портрет такой, что не ошибешься, — смеясь, сказала мадам. — Завтра же занесу его в список.
   Они вошли к себе в погребок, который уже был закрыт (время было за полночь), и мадам Дефарж немедленно уселась на свое обычное место и принялась пересчитывать мелочь, вырученную в ее отсутствие, потом проверила товар, просмотрела записи в приходной книге, тут же занесла в нее что-то еще, отчитала своего сидельца за то, за се и, наконец, отослала его спать. После этого она снова высыпала из блюдца всю мелочь и принялась завязывать ее узелками в носовой платок, чтобы свернуть его жгутом и спрятать на ночь. Дефарж между тем расхаживал с трубкой в зубах, одобрительно поглядывая на жену и ни во что не вмешиваясь; во всем, что касалось его торгового заведения и домашнего хозяйства, он всегда полагался на жену и ни во что не вмешивался.
   Ночь была душная, и в наглухо закрытом подвале, который со всех сторон теснили грязные домишки, воздух был тяжелый, спертый. Мосье Дефарж отнюдь не отличался излишней тонкостью обоняния, но винный дух здесь был крепче, чем само вино, и запах рома, коньяка и анисовки ударял в голову. Дефарж выпустил клуб дыма, словно стараясь разогнать винные пары, и отложил докуренную трубку.
   — Ты устал, — сказала мадам, взглянув на него, но продолжая завязывать узелки, — пахнет, как всегда, ничего особенного.
   — Да, немножко устал, — подтвердил супруг.
   — И приуныл, — добавила мадам. Глаза у нее были быстрые, зоркие, и, какие бы сложные расчеты ей ни приходилось вести, достаточно ей было бросить беглый взгляд на мужа, она замечала все. — Ох, уж эта мне мужчины!
   — Но, дорогая моя… — начал было Дефарж.
   — Но, дорогая моя! — передразнила мадам, энергично кивая головой. — Что «дорогая моя»? Просто ты сегодня хандришь, дорогой мой!
   — Да, правда, — вздохнув, сказал Дефарж, как будто из него силком вырвали признанье. — Как все это медленно идет!
   — Медленно, — повторила жена. — А что не медленно? Возмездие и кара ждут своего часа. Такой уж закон.
   — Молния не медлит, сразу убивает человека, — возразил Дефарж.
   — А сколько пройдет времени, пока соберутся тучи, из которых ударит молния? — спокойно спросила мадам. — Ну-ка, скажи мне!
   Дефарж задумчиво посмотрел на жену, словно признавая справедливость ее слов.
   — Вот и землетрясение тоже за один миг может поглотить целый город, — продолжала мадам. — А как долго что-то готовится в недрах земли, прежде чем произойдет землетрясение?
   — Долго, должно быть, — промолвил Дефарж.
   — Но вот когда уже там совсем назрело, земля разверзается и сокрушает все до основания, А назревает оно медленно, и покуда там идет брожение, мы его не замечаем и не слышим. Вот чем надо утешаться. Помни об этом!
   И она, сверкнув глазами, затянула узел с таким остервенением, точно душила врага.
   — Я тебе говорю, — внушительно потрясая рукой, продолжала мадам, — как ни медленно вое идет, — оно приближается. Движется неуклонно, безостановочно. Надвигается все ближе. Погляди кругом, как живут все, кого мы знаем, погляди, с какими лицами они ходят, какое возмущение, какое бешенство кипит в этих людях, к которым Жакерия обращается с каждым днем все смелее и увереннее. По-твоему, это может долго продолжаться? Ха! Ты смешон!
   — Ты у меня мужественная, женушка! — промолвил Дефарж; он стоял перед ней, опустив голову и заложив руки за спину, точно послушный ученик, внимательно слушающий наставления своего учителя. — Все это так, бесспорно, да разве я в этом сомневаюсь? Но ведь это так долго тянется, и, может быть, ты сама понимаешь, может статься, мы с тобой этого и не дождемся.
   — Ну и что же? — возразила мадам и опять рванула узел, словно расправлялась еще с одним врагом.
   — Да то, что мы с тобой не увидим победы, — сказал Дефарж, с огорчением и в то же время будто оправдываясь, пожал плечами.
   — Победа придет не без нашей помощи, — показывая рукой на него и на себя, воскликнула мадам. — То, что мы делаем, не пропадет даром. Я верю, верю всей душой, что мы с тобой дождемся победы. Но если даже и нет, если бы я даже наверняка знала, что этого не будет, я все равно не задумалась бы, и прикажи мне вот хоть сейчас задушить любого аристократа или тирана, я своими руками…
   И мадам, стиснув зубы, со страшной яростью затянула последний узел.
   — Постой! — вскричал Дефарж, вспыхнув, точно его упрекнули в трусости. — Я, милая моя, тоже ни перед чем не остановлюсь.
   — Да, но твоя слабость в том, что тебе время от времени для поддержки мужества требуется столкнуться с твоей жертвой и проверить свои силы. Это помогает тебе держаться. А надо быть стойким и без того. Придет время, — дай волю своему возмущению, своей ярости, а до тех пор не показывай их никому, держи в узде, но всегда наготове.
   И в подкрепление этого совета мадам изо всех сил стукнула набитым жгутом о прилавок, точно вышибая из него мозги, а потом с самым невозмутимым видом, сунув скрученный платок под мышку, спокойно заметила, что пора спать.
   На другой день около полудня эта замечательная особа сидела на своем месте за стойкой и прилежно вязала. Около нее на прилавке лежала роза, и, если она нет-нет да и поглядывала на нее, на лице ее сохранялось все то же деловито-озабоченное выражение. Народу в зальце было немного, несколько человек сидели за столиками, пили, другие стояли, разговаривали. День был очень жаркий; мухи тучами носились в воздухе и с присущей им предприимчивостью лезли всюду, забирались в маленькие липкие от вина стаканчики и тут же, платясь жизнью за свою любознательность, увязали на дне. Их кончина не производила впечатления на других мух, разгуливавших тут же, они смотрели на них с полной невозмутимостью (точно сами они были не мухи, а слоны, или нечто столь же отличное от мух) и в конце концов подвергались той же участи. Удивительно все же, до чего неосторожны мухи! — вот так же, должно быть, в этот ясный летний день думали и при дворе.
   В лавку вошел человек, тень его упала на мадам Дефарж, и она почувствовала, что это чужой. Отложив свое вязанье, она взяла розу, лежавшую возле нее, и, не взглянув на пришельца, стала прикалывать ее к своему тюрбану.
   Удивительное дело! Едва только мадам Дефарж подняла розу, все разговоры в зальце прекратились и посетители один за другим стали уходить.
   — Добрый день! — поздоровался пришелец.
   — Добрый день, мосье.
   Она произнесла это громко, а про себя прибавила, снова берясь за вязанье: «Ага! Добро пожаловать, возраст около сорока, рост примерно пять футов девять дюймов, волосы черные, недурен собой, цвет лица смуглый, глаза темные, лицо худощавое, длинное, болезненное, нос с горбинкой, не совсем прямой, слегка перекошен влево, и от Этого зловещий вид. Все приметы налицо. Добро пожаловать!»
   — Будьте так добры, мадам, стаканчик старого коньяку и глоток холодной воды.
   Мадам с любезным видом поставила перед ним то и другое.
   — Превосходный у вас коньяк, мадам!
   Впервые этот коньяк удостоился такой похвалы, и мадам Дефарж оценила ее, как должно, — ей ли было не знать происхождение своего коньяка! Тем не менее она сказала, что ей приятно это слышать, и снова принялась за свое вязанье. Посетитель некоторое время следил за ее пальцами и в то же время украдкой поглядывал по сторонам.
   — Вы так искусно вяжете, мадам.
   — Привычка.
   — И какой прелестный узор!