За спиной узника у стены стоял стул, Картон с молниеносной быстротой усадил Дарнея, стянул с себя сапоги и стал около него босой.
   — Надевайте мои сапоги! Берите в руки, надевайте поскорей!
   — Картон, бежать отсюда немыслимо, это никогда не удавалось. Вы только погибнете вместе со мной. Это сумасшествие!
   — Это было бы сумасшествие, если бы я предложил вам бежать. Но разве я вам предлагаю? Вот если я предложу вам шагнуть за этот порог, скажите, что это сумасшествие и не двигайтесь с места! Снимайте живо ваш галстук, надевайте мой, вот вам мой сюртук! Пока вы переодеваетесь, дайте-ка я сниму у вас ленту и растреплю ваши волосы, вот так, как у меня!
   Он действовал с таким невероятным проворством, с такой удивительной ловкостью и настойчивостью, что Дарней в его руках был как беспомощный ребенок.
   — Картон! Милый Картон! Это же безумие! Нельзя этого делать! Из этого ничего не выйдет! Сколько было попыток, — ни одна не удалась! Умоляю вас, дайте мне умереть спокойно, не мучаясь мыслью, что вы из-за меня погибли!
   — Милый Дарней, я ведь не предлагаю вам выйти из вашей камеры. Если я предложу это, — откажитесь наотрез. Вот там на столе я вижу перо, чернила и бумагу. Рука у вас не дрожит? Способны вы написать несколько слов?
   — Был способен до вашего прихода.
   — Так возьмите себя в руки. Садитесь, пишите под мою диктовку. Скорей, друг, скорей!
   Дарней, схватившись за голову и ровно ничего не понимая, сел к столу. Картон стал за его спиной, засунув правую руку за борт сюртука.
   — Пишите слово в слово то, что я вам сейчас скажу.
   — Кому адресовать?
   — Никому. — Картон стоял, не двигаясь, не вынимая руки из кармана жилета.
   — Число поставить?
   — Не надо.
   Задавая эти вопросы, узник каждый раз поднимал глаза на Картона. И Картон, нагнувшись над ним и все так же не вынимая руки из кармана, отвечал ему спокойным взглядом.
   «Если вы помните наш очень давнишний разговор, вы, прочитав это, поймете все. Вы не забыли его, я в этом уверен. Вы не способны забыть то, о чем мы говорили».
   Он осторожно вынул руку из кармана, но в эту минуту Дарней, дописав слово, поднял на него вопросительный взгляд, и рука Картона, пряча что-то, скользнула обратно в карман.
   — Написали «то, о чем мы говорили»? — спросил Картон.
   — Что у вас в руке? Оружие?
   — Нет. У меня нет никакого оружия.
   — А что у вас в руке?
   — Сейчас узнаете. Пишите дальше, еще несколько слов — и все: «Я благодарю судьбу, что настал час, когда я могу подтвердить свои слова делом. И вы не должны ни огорчаться, ни сожалеть об этом». — Он не сводил глаз с Дарнея и, произнося эти слова, медленно и осторожно провел рукой перед самым его лицом.
   Перо выпало из рук Дарнея, он растерянно огляделся по сторонам.
   — Что это, точно дурман какой-то?
   — Какой дурман?
   — Что это я сейчас вдохнул?
   — Не знаю ничего, что вы такое могли вдохнуть. Берите перо, кончайте, скорей, скорей!
   Узник был точно в полуобморочном состоянии. Он, видимо, потерял способность соображать и с невероятным усилием старался овладеть собой; тяжело дыша, он тупо смотрел на Картона помутившимся взглядом, а Картон, спрятав руку за борт сюртука, пристально смотрел на него.
   — Ну, скорей же, скорей!
   Узник нагнулся над бумагой с пером в руке. «Если бы все так не сложилось, — рука Картона мягко и осторожно скользнула вниз, — так бы от меня и не было никому никакой пользы. Если бы все так не сложилось… — рука быстро приблизилась к лицу Дарнея, — за сколько еще лет дурной жизни пришлось бы мне отвечать на том свете… Если бы все так не сложилось…» Картон нагнулся и увидел, что перо еле движется по бумаге, оставляя какие-то каракули. Он уже больше не прятал руку. Дарней вскочил со стула, уставившись на него укоризненным взглядом, но Картон крепко прижал правую руку к его губам и ноздрям, а левой обхватил его за талию. Еще несколько секунд узник отбивался, пытаясь бороться с человеком, который пришел отдать за него жизнь, но через минуту он уже лежал без чувств на полу.
   Быстро, все с той же уверенностью, с какой он подчинялся велению своего сердца, Картон переоделся в платье, сброшенное узником, зачесал назад волосы и перевязал их лентой, которую носил Дарней. Потом подошел к двери и тихонько окликнул:
   — Вы здесь? Войдите! — И в камеру вошел фискал.
   — Ну, видите, — сказал Картон, становясь на колени возле бесчувственной фигуры и засовывая записку к нему в карман. — Так ли уж вы рискуете?
   — Мистер Картон, в нашем с вами деле, — произнес фискал, нервно потирая руки, — мой риск не в этом, а в том, выполните ли вы наш уговор до конца?
   — Не бойтесь, смерть я не обману.
   — Вот про то-то я и говорю, мистер Картон, потому что ведь по счету выводить будут — пятьдесят два! Ну, а так, в его платье, вас и не узнать, только бы вы не подвели!
   — Не бойтесь, я скоро уберусь и не смогу вам вредить, да и остальные, бог даст, скоро будут далеко отсюда. Ну, ступайте, позовите себе кого-нибудь на помощь да несите меня в карету!
   — Вас? — испуганно переспросил фискал.
   — Его, но ведь он же теперь — это я. Выйдете вы в те же ворота, через которые вы меня провели?
   — Да, конечно.
   — Так вот, значит — мне было дурно, я еле на ногах держался, когда вы меня сюда вели, а когда вы за мной пришли, — застали меня в обмороке. Я, прощаясь с другом, лишился чувств. Здесь это не в диковинку, такие вещи часто случаются. Все теперь зависит от вас. Ну, живо, ступайте, зовите кого-нибудь на помощь.
   — Но вы клянетесь, что не подведете меня? — трясясь от страха и не решаясь двинуться с места, спросил фискал.
   — Ну, что это в самом деле! — вскричал Картон, топнув ногой. — Я же поклялся вам довести дело до конца, что же вы теперь мнетесь, когда нельзя терять ни минуты! Вы сами доставите его на тот двор, где мы с вами были, сами внесете его в карету, вызовете мистера Лорри и скажете, что давать ему ничего не надо, он сам придет в себя на свежем воздухе, и еще скажете, что я прошу мистера Лорри помнить наш вчерашний уговор, сдержать свое обещание и не медлить с отъездом.
   Фискал ушел, а Картон сел к столу, облокотился и закрыл лицо руками. Фискал тотчас же вернулся с двумя стражниками.
   — Гляди-ка! — сказал один из них, уставившись на распростертую на полу фигуру. — Неужто так огорчился, что приятель его вытащил билетик с выигрышем в лотерею святой Гильотины!
   — Пожалуй, и добрый патриот не огорчился бы так, коли бы этому аристократу повезло вытянуть пустышку!
   Подняв бесчувственное тело, они перенесли его к двери и положили на носилки.
   — Время на исходе, Эвремонд, — предостерегающим тоном напомнил фискал.
   — Я знаю, — ответил Картон, — прошу вас, позаботьтесь о моем друге, оставьте меня одного.
   — Ну, пошли, ребята, — сказал Барсед. — Подымайте носилки да идем!
   Дверь закрылась, и Картон остался один. Он встал, подошел к двери. Напрягая слух, настороженно прислушался, не доносится ли какой-нибудь подозрительный шум, не поднялась ли тревога. Все было спокойно. В коридоре у камер звякали ключами, щелкали замки, со скрипом открывались двери, иногда слышались чьи-то шаги, но ни крика, ни суматохи, ни беготни — ничего этого не было. Он с облегчением вздохнул, вернулся к столу, сел, но продолжал прислушиваться.
   Часы пробили два. И тут из коридора донесся шум, но Картон слушал его спокойно, без страха, понимая, что это значит. Одну за другой отпирали двери, наконец щелкнул замок и распахнулась его дверь. Вошел тюремщик со списком в руке и, не глядя, сказал: «Следуйте за мной, Эвремонд», — и он пошел за ним по длинному коридору и очутился в большой темной комнате. Был хмурый зимний день; в комнате стоял полумрак, за решетчатым окном высилась мрачная стена, и трудно было различить кого-нибудь в этой толпе осужденных, которых привели сюда, чтобы связать им руки. Кто стоял, кто сидел; иные плакали и метались, но таких было немного. Большинство стояло молча, опустив голову и глядя себе под ноги.
   Картон прошел в темный угол комнаты и стал, прислонившись к стене; после него привели еще несколько человек из этих же пятидесяти двух, и один из них, проходя мимо него, остановился и, по-видимому узнав, бросился его обнимать. Картон не на шутку перепугался, что вот тут-то все и обнаружится. Но тот, расцеловавшись с ним, отошел. И сейчас же вслед за этим молоденькая женщина, сидевшая у стены, — Картон невольно обратил внимание на ее хрупкую девичью фигурку и кроткое личико, в котором не было ни кровинки, — внезапно поднялась с места и подошла к нему.
   — Гражданин Эвремонд, — сказала она, тронув его худенькой окоченевшей рукой. — Я бедная швейка, я сидела вместе с вами в Лафорсе.
   — Да, правда, — пробормотал он, — но я забыл, в чем они вас обвиняли?
   — В заговоре. Но только, видит бог, я ни к каким заговорам не причастна. Да и как это может быть? Придет ли кому в голову ввязывать в эти дела такое беспомощное, убогое существо, как я!
   И, говоря это, она смотрела на него с такой жалкой улыбкой, что слезы невольно навернулись у него на глаза.
   — Я смерти не боюсь, гражданин Эвремонд, но только я ничего такого не делала. Я готова умереть, если это нужно для блага Республики, которая так много доброго старается сделать для нас, бедняков; но только как это может быть, какая ей от этого польза, вот что мне невдомек, гражданин Эвремонд! Такое убогое, ничтожное существо, как я!
   И последний раз, перед тем как остыть навеки, сердце Картона вспыхнуло жгучей жалостью к этой несчастной девушке.
   — Я слышала, что вас освободили, гражданин Эвремонд. Я-то обрадовалась, думала, правда!
   — Так оно на самом деле и было. Но потом меня опять взяли и осудили.
   — Если я сяду рядом с вами, когда нас повезут, можно мне взять вас за руку, гражданин Эвремонд? Я не боюсь, только я такая слабая, хилая, если я буду за вас держаться, это меня подбодрит.
   Она подняла на него терпеливый умоляющий взгляд, и вдруг в глазах ее мелькнуло сомнение, изумление. Он крепко сжал ее худенькие, огрубевшие от работы пальчики и быстро приложил руку к губам.
   — Это, вы за него на смерть идете? — прошептала она.
   — Да, ради его жены и ребенка. Тсс!
   — Так вы позволите мне держаться за вашу добрую руку, милый незнакомец?
   — Тсс! Да, сестра моя, бедняжка моя! До конца.
 
 
   Та же мгла, что нависла с утра над тюрьмой, висит и над городской заставой, где вечно толпится народ и где сейчас караульные остановили карету с отъезжающими из Парижа и требуют для проверки подорожные.
   — Кто едет? Сколько человек? Предъявите подорожные!
   Подорожные предъявляют. Старший в карауле проверяет вслух:
   — Александр Манетт, доктор, француз. Который из вас?
   Вот он. Ему показывают на дряхлого сгорбленного старика, который что-то бессвязно бормочет.
   — Похоже, гражданин доктор повредился в рассудке. Революция ему, видно, в голову бросилась. Не выдержал!
   Да, не выдержал.
   — Что ж, со многими это бывает. Люси, его дочь, француженка. Которая?
   — Вот она.
   — Ну, да! Другой кроме нее и нет. Люси. Жена Эвремонда. Она самая? Она самая.
   — Так. А Эвремонд, значит, отбыл в другое место. Люси, ее дочь, англичанка. Это она и есть? Она самая.
   — Поцелуй меня, малютка, дочь Эвремонда. Вот теперь можешь гордиться, ты поцеловала доброго республиканца. Наверно, это единственный случай в вашей семье. Запомни это. Сидни Картон. «Адвокат. Англичанин. Где он? Ему показывают. Вот он лежит, в самом углу.
   — А он что, в беспамятстве, этот адвокат, англичанин?
   Надо надеяться, что на свежем воздухе он скоро придет в себя. У него слабое здоровье, и он только что расстался с другом, который имел несчастье заслужить гнев Республики.
   — Только-то! Стоит из-за этого расстраиваться! Мало ли народу заслужило гнев Республики и она их выпихивает в оконце. Джарвис Лорри. Банковский служащий. Англичанин. Это который же?
   — Я, последний. Как видите, больше никого нет.
   Это он, Джарвис Лорри, отвечает на все вопросы. Он вышел из кареты, стоит, держась рукой за дверцу, и терпеливо объясняется с караульными. А они толкутся у кареты, оглядывают ее со всех сторон, смотрят под козлы, лезут наверх, проверяют привязанный там скромный багаж. И крестьяне из окрестных деревень столпились вокруг кареты, с любопытством заглядывают внутрь, а одна женщина с ребенком на руках тянет его ручонку в карету, стараясь дотронуться до жены аристократа, которого казнили на гильотине.
   — Получайте ваши бумаги, Джарвис Лорри, подорожные отмечены, все в порядке.
   — Можно отправляться, гражданин?
   — Можно отправляться. Трогай, кучер! Счастливого пути!
   — Счастливо оставаться, граждане! Уф! Первая опасность позади!
   Это опять говорит Джарвис Лорри, молитвенно сложив руки и подняв глаза к небу. Ужас царит в карете: смятенье, слезы, тяжкое дыхание лежащего без чувств человека!
   — Боже, как мы медленно едем! Нельзя ли подогнать лошадей? — молит Люси, прижимаясь к старому другу.
   — Это будет похоже на бегство, милочка. Не надо слишком торопить кучера, он может что-то заподозрить.
   — Посмотрите назад, посмотрите, не гонятся ли за нами?
   — Никого нет на дороге, моя душенька. Нет, никакой погони не видно.
   Мелькают редкие домики, по два, по три, одинокие фермы, развалины господского замка, красильни, дубильни и разные другие заведения, луга, поля, ряды оголенных деревьев. Под ними мощенная щебнем неровная ухабистая дорога, по обе стороны ее глубокая непролазная грязь. Иногда мы съезжаем в грязь, чтобы объехать кучу сваленного на мостовой щебня, и камни сыплются на нас, стучат по стенкам кареты, а иногда застреваем на каком-нибудь ухабе, увязнув в глубокой колее, и долго не можем двинуться с места. И тогда, измученные страхом и нетерпением мы, в ужасе, не помня себя, готовы выскочить из кареты и бежать, бежать без оглядки, — спрятаться, укрыться куда-нибудь, только бы не стоять посреди дороги!
   И вот опять поля, луга, развалины господского замка, одинокие фермы, дубильни, красильни и разные другие заведения, редкие домики по два, по три, ряды оголенных деревьев. Что это, нас, кажется, обманули — поехали другой дорогой и привезли на то же место! Конечно, мы здесь уже проезжали! Ах, нет, слава богу! Деревня. Посмотрите назад, посмотрите, не гонятся ли за нами! Тише! Мы останавливаемся. Почтовый двор!
   Лениво, не спеша, отпрягают нашу четверку; лошадей уводят, карета остается стоять посреди деревенской улочки, и не похоже, что она когда-нибудь двинется; лениво, не спеша, одну за другой выводят со двора лошадей, кучер и форейтор, уже другие, подходят не спеша, лениво распутывая и мусоля кожаные концы своих бичей; прежние кучер и форейтор не спеша пересчитывают деньги, сбиваются со счета и ворчат, что им не доплатили. А несчастные седоки все это время сидят, как приговоренные к казни, и никакому, самому резвому скакуну в мире не угнаться за их неистово бьющимися сердцами, которые, кажется, вот-вот выпрыгнут из груди.
   Но, наконец, новые форейтор и кучер уселись на свои места, прежние отстали и ушли. Мы выезжаем из деревни, поднимаемся в гору, спускаемся вниз, и вот уже снова затопленные луга и поля, бескрайняя болотистая равнина. Но что это? О чем так громко спорят кучер с форейтором, размахивают руками, кричат, и вдруг лошади чуть не встают на дыбы, так круто их осадили, карета внезапно останавливается. Погоня?
   — Эй вы там, в карете! Слышите, что ли?
   — Что такое? — спрашивает мистер Лорри, высунувшись в окошко.
   — Как там говорили, сколько их нынче?
   — Не понимаю.
   — Да вот сейчас на почтовом дворе сказывали, сколько их нынче на гильотину пошло?
   — Пятьдесят два.
   — Ну вот, что я говорил! Знатная партия! А вот тут мой приятель, гражданин, спорит со мной, будто сорок два, на десять голов обсчитался! Эх, здорово работает гильотина! Славная кумушка! Но-нно! Пошли!
   Ночь надвигается. Он начинает шевелиться, постепенно приходят в себя, что-то бормочет, ему кажется, что тот все еще с ним, он просит его о чем-то, называет по имени, спрашивает, что у него в руке! Господи! Спаси нас! Сжалься над нами! Посмотрите, посмотрите назад! Не гонятся ли за нами?
   Ветер гонится за нами, нас догоняют облака, месяц, ныряя, катится за нами, ночь настигает нас, обволакивает тьмой. Нет, пока еще за нами никто не гонится!

Глава XIV
Покончено с вязаньем

   В тот самый час, когда пятьдесят два осужденных на казнь ожидали своей участи, мадам Дефарж, Месть и присяжный трибунала Жак Третий собрались втроем на страшный тайный совет. На этот раз совещание происходило не в винном погребке, мадам Дефарж встретилась со своими верными приспешниками в сарае пильщика, бывшего батрака, который когда-то чинил дороги. Пильщик не участвовал в совете, а сидел поодаль, как подчиненный, которому не дано права говорить, пока его не спросят, и не полагается иметь свое мнение, пока ему не предложат высказаться.
   — Но ведь Дефарж честный республиканец, — сказал Жак Третий, — в этом не приходится сомневаться.
   — Да, уж лучше его не найдешь — во всей Франции другого такого не сыщешь! — с жаром подхватила Месть.
   — Помолчи, Месть, — хмурясь, сказала мадам Дефарж, зажимая ладонью рот своей верной подручной. — Дай мне сказать слово. Мой муж, граждане, добрый республиканец и отважный человек; у него много заслуг перед Республикой, и он пользуется большим доверием. Но у моего мужа есть свои слабости. И вот в чем его слабость — он жалеет этого доктора.
   — Факт прискорбный, — прокаркал Жак Третий, с сомнением качая головой и поднося костлявые пальцы к своему алчному рту. — Недостойно хорошего патриота, очень-очень огорчительно.
   — Вы понимаете, — продолжала мадам. — Мне до этого доктора никакого дела нет. Уцелеет у него голова на плечах или нет, — меня это никак не касается, мне все равно. Но Эвремонды должны быть истреблены все до одного, жена и ребенок должны последовать за мужем и отцом.
   — А у нее для этого как раз подходящая голова, — одобрительно закаркал Жак Третий. — Я видел такие белокурые головы с голубыми глазами — глаз не оторвешь, когда Самсон поднимает их за волосы! — В кровожадном чудовище проснулся эпикуреец.
   Мадам Дефарж сидела задумавшись, опустив глаза.
   — И девочка тоже! — мечтательно продолжал Жак Третий. — У нее тоже голубые глаза и золотые волосики. А дети у нас редко бывают! Прелестное зрелище!
   — Словом, вот что, — внезапно заговорила мадам Дефарж, выходя из своей задумчивости. — Я в этом деле не могу доверять мужу. Со вчерашнего вечера я поняла, что его не только нельзя посвящать в то, что я собираюсь сделать, но что мне надо поторопиться, потому что он может предупредить их, и они от нас ускользнут.
   — Этого никак нельзя допустить! — каркнул Жак Третий. — Как можно, чтобы кто-нибудь ускользнул! Мы и так не добираем того, что следует. Цифру надо довести до ста двадцати в день.
   — Короче говоря, — продолжала мадам Дефарж, — у моего мужа нет причин, которые заставляют меня добиваться полного истребления этой семьи, а у меня нет причин жалеть этого доктора, как это делает он. Вот почему я должна действовать сама. Подойдите сюда, гражданин!
   Пильщик, которому мадам Дефарж внушала непреодолимый ужас, почтительно и смиренно приблизился, комкая в руках свой красный колпак.
   — Вот относительно этих сигналов и знаков, которые она подавала заключенным, — сурово обратилась к нему мадам Дефарж, — вы, гражданин, готовы свидетельствовать, что видели это сами, своими глазами?
   — Как же, конечно! — с готовностью отвечал пильщик. — Каждый день в любую погоду, в два часа, как придет, так до четырех и стоит и все знаки подает, когда с дочкой своей, когда одна. Могу засвидетельствовать. Сам, своими глазами видел!
   И, говоря это, он всеми десятью пальцами пытался изобразить какие-то знаки, которых никогда в жизни не видел.
   — Заговор! Совершенно ясно! — сказал Жак Третий. — Можно не сомневаться! Сразу видно.
   — А присяжные как? Можно на них положиться? — с зловещей улыбкой спросила мадам Дефарж, устремив на него испытующий взгляд.
   — Все присяжные — верные патриоты, можете не опасаться, дорогая гражданка. Я за своих товарищей ручаюсь.
   — Так как же быть? — в раздумье продолжала мадам Дефарж. — Надо решить, могу я уступить этого доктора моему мужу? Мне до него дела нет, но могу ли я его пощадить?
   — Как-никак, лишняя голова, — понизив голос, заметил Жак Третий, — а у нас и так не хватает голов. Жаль упустить.
   — Он тоже подавал знаки, когда я видела его с ней, — продолжала мадам Дефарж. — Не могу же я говорить о ней и умолчать о нем, а молчать и доверить все этому дурачку я тоже не могу; ведь я все-таки веский свидетель.
   Месть и Жак Третий с жаром принялись уверять ее, что она замечательный свидетель, лучше и быть не может, а дурачок, не желая отставать от других, заявил, что она просто бесподобный свидетель.
   — Нет, пусть сам выкарабкивается, — сказала мадам Дефарж, — я не могу его пощадить! Вы будете сегодня там, в три часа? Придете смотреть на казнь? Я вас спрашиваю!
   Пильщик, к которому она обратилась с этим вопросом, поспешил уверить ее, что он непременно придет, и не преминул добавить, что он, пламеннейший республиканец, был бы в отчаянье, если бы что-нибудь помешало ему пойти посмотреть на такое зрелище и насладиться послеобеденной трубочкой, глядя на изумительную работу славного брадобрея. Он говорил с таким жаром, что невольно приходило на ум (и, возможно, в темных глазах мадам Дефарж и мелькнуло такое подозрение), — а не от страха ли у него такое усердие, не дрожит ли он за себя денно и нощно.
   — Я тоже там буду, — сказала мадам Дефарж. — Так вот, после того как это кончится, скажем, часов в восемь, приходите ко мне в Сент-Антуан, и мы вместе отправимся в наш комитет и дадим на них показания.
   Пильщик подобострастно изъявил готовность сопровождать гражданку, присовокупив, что это для него великая честь. Гражданка смерила его презрительным взглядом, и он, весь съежившись, словно собачонка, поджавшая хвост, нагнулся над пилой и в замешательстве стал перебирать дрова.
   Мадам Дефарж направилась к выходу и, поманив за собой Жака присяжного и Месть, остановилась с ними в дверях и стала излагать им свой план действий.
   — Она должна быть дома сейчас, убивается в ожидании его казни, плачет, горюет, — словом, она в таком состоянии, что ее легко уличить в неуважении к трибуналу, в сочувствии врагам Республики. Я пойду к ней.
   — Какая удивительная женщина! — воскликнул Жак Третий.
   — Бесценная ты моя! — взвизгнула Месть и бросилась ей на шею.
   — Возьми мое вязанье, — сказала мадам Дефарж, передавая его в руки своей приспешницы, — положи его на мое место, чтобы никто другой не занял. Ты знаешь, где я обычно сижу. Ступайте прямо туда, сегодня, наверно, будет такое стечение народа, какого давно не было.
   — Счастлива повиноваться приказу моего командира, — чмокнув ее в щеку, ответила Месть. — Но только ты смотри не опоздай!
   — Я думаю, я успею вернуться еще до начала, — сказала мадам Дефарж, выходя на улицу.
   — До того, как приедут телеги! Слышишь, душа моя! — крикнула ей вдогонку Месть.
   — До того, как приедут телеги!
   Мадам Дефарж помахала ей рукой, чтобы показать, что она слышала и постарается прийти вовремя, и быстро зашагала по грязи вдоль тюремной стены. И пока она не скрылась за углом, Месть и Жак Третий стояли и смотрели ей вслед, восхищаясь ее статной фигурой, ее добродетелями и достоинствами.
   Многих женщин изуродовало то страшное время, но ни одну из них оно не превратило в такое опасное чудовище, как эту жестокую матрону, которая сейчас торопливо шествовала по улицам. Бесстрашная, решительная, властная, она была одарена от природы умом проницательным, острым, непреклонной волей и той своеобразной красотой, которая не просто отражала эти ее суровые черты, но и мгновенно давала их почувствовать всякому, кто бы на нее ни взглянул; в то смутное время она показала бы себя при любых обстоятельствах. Но, с детства вынашивая чувство затаенной обиды и смертельной ненависти к господам, теперь, когда наконец-то можно было дать волю этим чувствам, она превратилась в настоящую тигрицу. Она не знала жалости. Если когда-нибудь ей и было доступно это чувство, она давно подавила его в себе, и от него не осталось и следа.
   Ей ничего не стоило предать в руки палача ни в чем не повинного человека и лишить его жизни за грехи предков. Ей ничего не стоило сделать вдовой его жену, а дочь сиротой; мало того, она считала это недостаточной карой, ведь это были ее исконные враги, ее добыча, и она не желала выпустить их из своих рук живыми. Тщетно было бы умолять ее сжалиться, она не умела жалеть, она и к себе никогда не испытывала жалости. Если бы в какой-нибудь уличной стычке, в уличном бою, в которых ей не раз приходилось участвовать, она оказалась побежденной, она не пожалела бы себя; если бы ее завтра отправили на гильотину, она, всходя на эшафот, чувствовала бы не страх, не скорбь, а яростное желание поменяться местами с тем, кто послал ее на смерть.
   Вот какое сердце билось в груди мадам Дефарж под грубой одеждой. Она мало заботилась о своей одежде, но тем не менее платье было ей к лицу, под стать ее суровой красоте, а густые черные волосы буйными прядями выбивались из-под красного колпака. На груди под платьем был спрятан заряженный пистолет, а за поясом, укрытый складками платья, торчал отточенный кинжал. Так, во всеоружии, уверенная в себе, твердой решительной поступью, но с той непринужденной легкостью, какая дается с детства тому, кто растет у моря и бегает босой по прибрежному песку, мадам Дефарж быстро шагала по улицам.