Страница:
Пока старичок медленно складывал записку и надписывал ее, мистер Кранчер молча наблюдал за ним, и только когда тот уже взялся за песочницу, спросил:
— А сегодня в суде что разбирают, дело о подлоге?
— Измена.
— К четвертованию присудят, — сказал Джерри. — Лютая казнь!
— Таков закон, — промолвил старичок, вскидывая на него с изумлением свои очки, — таков закон.
— Жестокий это закон — человека на куски растерзать. Убить и то жестоко. А уж растерзать на куски — страсть какая жестокость, сэр.
— Никакая не жестокость, — возразил старичок. — О законе надлежит говорить с уважением. Вы позаботьтесь о своем горле, с голосом у вас что-то неладно, а закон оставьте в покое, он сам о себе позаботится. Послушайтесь моего совета.
— Это все от сырости, сэр! Горло у меня заложило, вот я и осип, — отвечал Джерри. — Сами посудите, каково мне по этакой сырости на хлеб себе зарабатывать.
— Да-да, — отмахнулся старичок, — всем нам приходится зарабатывать на хлеб, ничего не поделаешь, кому как достается — одним сыро, другим сухо. Вот вам записка. Ступайте.
Джерри взял записку и с почтительным видом, отнюдь не почтительно бормоча себе под нос: «Вот тоже старый сморчок!» — откланялся; проходя, шепнул сыну, куда его посылают, и зашагал вперед.
В те дни преступников вешали в Тайберне[15] и потому улица перед Ньюгетской тюрьмой еще не пользовалась той постыдной известностью, какую она приобрела позднее. Но сама тюрьма была поистине злачным местом, где царили всякие пороки и преступления и свирепствовали страшные болезни; они проникали с узниками в суд и иной раз прямо со скамьи подсудимых кидались на самого судью и уволакивали его с кресла. Случалось, что судья, надевши черную шапочку, читал смертный приговор не только подсудимому, но и самому себе, и даже расставался с жизнью раньше осужденного. А вообще Олд-Бейли пользовался недоброй славой страшного постоялого двора, откуда душегуб-хозяин день за днем отправлял бледных перепуганных путников когда в каретах, когда на телегах в принудительное путешествие на тот свет; и хотя ехать было всего две с половиной мили по улице и проезжей дороге, — редко когда навстречу попадались добрые люди, которым стыдно было смотреть на такое зрелище. Такова великая сила привычки, а отсюда ясно, сколь необходимо с самого начала насаждать добрые обычаи. Олд-Бейли славился еще своим позорным столбом, старинным прочным установлением, подвергавшим людей такой каре, последствий коей нельзя было даже и предвидеть; был там еще и другой столб — для бичевания, такое же доброе старое установление, весьма способствующее смягчению нравов и облагораживающее зрителей; а еще славился Олд-Бейли лихоимством, поклепами и доносами, добротными исконными навыками, свидетельствующими о мудрости предков и неизбежно толкающими на самые неслыханные преступления, на какие способна корысть. Словом, во всей своей совокупности Олд-Бейли в ту пору являл собой блистательный пример и наглядное доказательство того, что «все правомерно, так как быть должно»[16], и сия ленивая максима могла бы считаться неопровержимой, если бы из нее само собой не вытекало весьма неудобное следствие, — что ничего того, чему не положено быть, стало быть и не было.
С ловкостью бывалого человека, умеющего пробраться всюду, посыльный протискался через грязную толпу, облепившую со всех сторон это страшное узилище, разыскал нужную ему дверь и передал записку в окошко. Люди в те времена платили деньги за то, чтобы посмотреть на представление в стенах Олд-Бейли, так же как платили деньги и за то, чтобы поглазеть на зрелища в Бедламе[17], — с той только разницей, что за первое брали много дороже. Поэтому все входы в Олд-Бейли строго охранялись, за исключением одной гостеприимной двери, через которую вводили преступников, — эта дверь всегда была открыта настежь.
После некоторого промедления и колебания дверь, скрипнув, приотворилась, и мистер Кранчер, с трудом протиснувшись в узкую щель, очутился в зале суда.
— Что здесь сейчас идет-то? — шепотом осведомился он у своего соседа.
— Пока еще ничего.
— А на очереди что?
— Измена.
— Значит — к четвертованию присудят?
— Да! — со смаком отвечал сосед. — Выволокут его из клетки и вздернут, только не совсем; потом вынут из петли, да и начнут кромсать, — а он гляди и терпи; потом брюхо распорют, все нутро вытащат да на глазах у него и сожгут, а уж после этого — голову долой и туловище на четыре части разрубят. Вот это приговор!
— Это ежели его виновным признают, — заметил для уточнения Джерри.
— Признают, конечно признают, — подхватил сосед, — уж насчет этого будьте покойны!
Но тут внимание мистера Кранчера отвлек сторож: держа записку в одной руке, он пробирался к столу, чтобы вручить ее мистеру Лорри. Мистер Лорри восседал за столом среди других джентльменов в париках: неподалеку от него сидел джентльмен, перед которым на столе возвышались груды бумаг — это был защитник подсудимого; другой джентльмен в парике напротив мистера Лорри сидел, засунув руки в карманы, закинув голову, и, как показалось мистеру Кранчеру, который не раз поглядывал на него во время заседания, прилежно изучал потолок. Джерри стал громко покашливать, потирать себе подбородок, подавать знаки и в конце концов привлек внимание мистера Лорри, который, привстав с места, поискал его глазами, а потом, увидав, спокойно кивнул и снова уселся.
— А он какое к этому делу касательство имеет? — полюбопытствовал сосед.
— Кто ж его знает! — отвечал Джерри.
— А вы, позвольте спросить, с какой стороны к этому причастны?
— Понятия не имею, — отвечал Джерри.
Появление судьи, движение и суета в зале прекратили этот разговор. Глаза всех присутствующих устремились на скамью подсудимых; двое часовых, которые стояли возле нее, вышли и сейчас же ввели за барьер подсудимого.
Все так и уставились на него, за исключением джентльмена в парике, который продолжал внимательно разглядывать потолок. Все дыхание этой массы людей, набившихся в зале, бурно устремилось к нему, словно волны морские, словно ветер, словно языки пламени. Жадные лица тянулись из-за колонн, из ниш, зрители, сидевшие в задних рядах, вскакивали с мест, люди толпились в проходах, опирались на плечи впереди стоящих, становились на цыпочки, подымались на выступы плинтусов, чуть ли не на воздух, и все только для того, чтобы посмотреть па него, разглядеть его, не упустить чего-нибудь. Среди этих толпившихся в проходах людей особенно выделялся Джерри: голова его, словно оживший кусок ощетинившейся остриями Ньюгетской стены, двигалась из стороны в сторону; от него разило пивом, которого он успел хлебнуть по дороге сюда, и его дыхание, смешиваясь со всеми другими дыханиями, пропитанными пивом, джином, чаем, кофе и еще невесть чем, обдавало узника словно полны прибоя, которые, разбиваясь позади него о высокие окна, растекались по стеклу мутными грязными ручьями.
Предметом этого любопытства и глазенья был молодой человек лет двадцати пяти, высокого роста, приятной наружности, загорелый, темноглазый. По виду это был человек благородного происхождения. На нем был простой черный или очень темный серый костюм, а довольно длинные темные волосы были стянуты сзади лентой, не столько из щегольства, сколько для удобства. Как всякое душевное движение выдает себя, прорываясь сквозь телесную оболочку, так вызванная естественным волнением бледность сквозила сквозь загар на его лице, доказывая, что чувства его сильнее солнца. Впрочем, он вполне владел собой, спокойно поклонился судье и встал у барьера.
Интерес, с каким возбужденные зрители, задыхаясь, глазели на этого человека, был отнюдь не возвышенного свойства. Если бы подсудимому угрожал не такой страшный приговор, если бы из предстоящей ему казни отпало хоть одно из зверских мучительств, он на какую-то долю утратил бы свою притягательность. Все упивались зрелищем этого тела, обреченного на публичное растерзание, Этого человеческого существа с бессмертной душой, которое вот-вот на глазах у всех будут кромсать и рвать на части.
И как бы ни объясняли зрители свой интерес к этому зрелищу, как бы ни старались приукрасить его каждый по-своему, как кто умел и привык обманывать себя, интерес этот, если разобраться по совести, был сродни кровожадности людоедов.
— Прекратить разговоры в суде! Подсудимый Чарльз Дарней на вчерашнем заседании суда отказался признать себя виновным в предъявленном ему обвинении, что он (такой-то и такой-то), будучи подлым предателем нашего пресветлого, преславного, всемилостивейшего и проч. и проч. возлюбленного короля, неоднократно разными тайными способами и средствами помогал Людовику, королю французскому, воевать против нашего пресветлого, преславного, всемилостивейшего и проч. и проч.; так, разъезжая между державой нашего пресветлого, преславного, всемилостивейшего и проч. и проч. и владениями оного французского короля Людовика, он коварно, злодейски, изменнически (следует длинный перечень сугубо уничижительных наречий) сообщал оному французскому Людовику, какими силами располагает наш пресветлый, преславный, всемилостивейший и проч. и проч. и сколько войск по повелению его величества готовится для отправки в Канаду и Северную Америку.
Джерри, у которого от этого судебного красноречия колючая чаща на голове стала дыбом, как частокол, выслушал сей обвинительный акт с величайшим удовлетворением и, хотя смысл доходил до него не сразу, а с большим опозданием, он все же как-никак уразумел, что сего стоящего у всех на виду, столько раз вышеназванного и снова и снова упомянутого Чарльза Дарнея будут сейчас судить, что присяжных уже привели к присяге и теперь слово принадлежит господину генеральному прокурору.
Подсудимый, которого все в зале (и он сам понимал это) уже видели повешенным, обезглавленным и четвертованным, не обнаруживал никакой растерянности, но и не пытался произвести впечатления на публику; он спокойно, сосредоточенно, с глубоким вниманием слушал чтение обвинительного акта; положив руки на деревянный барьер загородки, он стоял словно застыв на месте: под его руками не шелохнулась ни одна травка из сухой зелени, раскиданной на барьере. По всему залу были разбросаны пахучие травы, спрыснутые уксусом — для очищения воздуха от тюремной вони и тюремной заразы.
Над головой узника висело зеркало, и свет из окон, отражаясь в зеркале, падал на его лицо. Многое множество преступников и несчастных горемык отражалось в нем и, промелькнув, исчезало бесследно с его поверхности, равно как и с лица земли. Какими страшными призраками наполнился бы этот ужасный зал, если бы зеркало сие, подобно морю, которое некогда отдаст погребенных в нем мертвецов, выкинуло обратно все то, что в нем отражалось. Быть может, внезапно догадавшись, с какой целью повешено здесь зеркало, узник только сейчас почувствовал всю унизительность своего положения, а может быть, он случайно пошевелился, и свет, ударивший ему в лицо, заставил его поднять глаза, — но когда взгляд его упал на зеркало, лицо его вспыхнуло, а правая рука дернулась и смахнула травы с барьера.
При этом движении он невольно повернулся лицом к левой стороне зала. Там, в самом углу, на месте, отведенном для свидетелей, сидели двое, и как только взгляд его остановился на них, он сразу переменился в лице; и это произошло так резко и внезапно, что все глаза в зале, жадно следившие за ним, невольно обратились к тому углу: зрители увидели там молоденькую девушку, лет около двадцати, и сидящего рядом с ней джентльмена, по-видимому ее отца, внешность коего невольно привлекала внимание — у него были совершенно белые волосы, а на лице его время от времени проступало какое-то необыкновенно настороженное выражение: не внимания, не интереса к тому, что происходило вокруг, а внутренне-сосредоточенное, как будто он к чему-то прислушивался, углубившись в себя. Когда это выражение появлялось на его лице, он казался глубоким стариком, но достаточно ему было немножко оживиться, — как, например, сейчас, когда он заговорил с дочерью, — оно исчезало, и он весь словно преображался: вы видели перед собой красивого представительного человека средних лет.
Дочь сидела, прижавшись к отцу, продев руку ему под руку и стиснув ладони: она льнула к отцу, потому что все происходящее кругом внушало ей ужас и вызывало чувство нестерпимой жалости к узнику. И это чувство возрастающего ужаса и глубокого сострадания, лишенное и тени любопытства, так живо отображалось на ее челе и так бросалось в глаза, что даже те, кто не испытывал никакого участия к узнику, разжалобились, глядя на нее.
— Кто это такие? — слышался шепот в толпе.
Рассыльный Джерри, который все, что он видел, толковал на свой лад и был до такой степени увлечен всем происходившим, что дочиста обсосал все свои пять пальцев, так что на них не осталось и следа ржавчины, — вытянул шею, стараясь расслышать, кто такие эти двое. Стоявшие около него толкали соседей, шепотом спрашивали друг у друга, пока, наконец, кто-то не задал этот вопрос одному из дежурных служителей, и ответ тем же путем, медленно, через весь зал, шепотом пополз от одного к другому и, наконец, дополз и до Джерри.
— Свидетели.
— С чьей стороны?
— Против.
— Против кого?
— Против подсудимого.
Судья, который невольно обратил взор в ту сторону, куда глядели все, медленно отвел глаза, откинулся на своем кресле и пристально уставился на того, чья жизнь была в его руках, а господин главный прокурор, поднявшись со своего места, начал прилаживать петлю, править топор и забивать гвозди в помост для эшафота.
Глава III
— А сегодня в суде что разбирают, дело о подлоге?
— Измена.
— К четвертованию присудят, — сказал Джерри. — Лютая казнь!
— Таков закон, — промолвил старичок, вскидывая на него с изумлением свои очки, — таков закон.
— Жестокий это закон — человека на куски растерзать. Убить и то жестоко. А уж растерзать на куски — страсть какая жестокость, сэр.
— Никакая не жестокость, — возразил старичок. — О законе надлежит говорить с уважением. Вы позаботьтесь о своем горле, с голосом у вас что-то неладно, а закон оставьте в покое, он сам о себе позаботится. Послушайтесь моего совета.
— Это все от сырости, сэр! Горло у меня заложило, вот я и осип, — отвечал Джерри. — Сами посудите, каково мне по этакой сырости на хлеб себе зарабатывать.
— Да-да, — отмахнулся старичок, — всем нам приходится зарабатывать на хлеб, ничего не поделаешь, кому как достается — одним сыро, другим сухо. Вот вам записка. Ступайте.
Джерри взял записку и с почтительным видом, отнюдь не почтительно бормоча себе под нос: «Вот тоже старый сморчок!» — откланялся; проходя, шепнул сыну, куда его посылают, и зашагал вперед.
В те дни преступников вешали в Тайберне[15] и потому улица перед Ньюгетской тюрьмой еще не пользовалась той постыдной известностью, какую она приобрела позднее. Но сама тюрьма была поистине злачным местом, где царили всякие пороки и преступления и свирепствовали страшные болезни; они проникали с узниками в суд и иной раз прямо со скамьи подсудимых кидались на самого судью и уволакивали его с кресла. Случалось, что судья, надевши черную шапочку, читал смертный приговор не только подсудимому, но и самому себе, и даже расставался с жизнью раньше осужденного. А вообще Олд-Бейли пользовался недоброй славой страшного постоялого двора, откуда душегуб-хозяин день за днем отправлял бледных перепуганных путников когда в каретах, когда на телегах в принудительное путешествие на тот свет; и хотя ехать было всего две с половиной мили по улице и проезжей дороге, — редко когда навстречу попадались добрые люди, которым стыдно было смотреть на такое зрелище. Такова великая сила привычки, а отсюда ясно, сколь необходимо с самого начала насаждать добрые обычаи. Олд-Бейли славился еще своим позорным столбом, старинным прочным установлением, подвергавшим людей такой каре, последствий коей нельзя было даже и предвидеть; был там еще и другой столб — для бичевания, такое же доброе старое установление, весьма способствующее смягчению нравов и облагораживающее зрителей; а еще славился Олд-Бейли лихоимством, поклепами и доносами, добротными исконными навыками, свидетельствующими о мудрости предков и неизбежно толкающими на самые неслыханные преступления, на какие способна корысть. Словом, во всей своей совокупности Олд-Бейли в ту пору являл собой блистательный пример и наглядное доказательство того, что «все правомерно, так как быть должно»[16], и сия ленивая максима могла бы считаться неопровержимой, если бы из нее само собой не вытекало весьма неудобное следствие, — что ничего того, чему не положено быть, стало быть и не было.
С ловкостью бывалого человека, умеющего пробраться всюду, посыльный протискался через грязную толпу, облепившую со всех сторон это страшное узилище, разыскал нужную ему дверь и передал записку в окошко. Люди в те времена платили деньги за то, чтобы посмотреть на представление в стенах Олд-Бейли, так же как платили деньги и за то, чтобы поглазеть на зрелища в Бедламе[17], — с той только разницей, что за первое брали много дороже. Поэтому все входы в Олд-Бейли строго охранялись, за исключением одной гостеприимной двери, через которую вводили преступников, — эта дверь всегда была открыта настежь.
После некоторого промедления и колебания дверь, скрипнув, приотворилась, и мистер Кранчер, с трудом протиснувшись в узкую щель, очутился в зале суда.
— Что здесь сейчас идет-то? — шепотом осведомился он у своего соседа.
— Пока еще ничего.
— А на очереди что?
— Измена.
— Значит — к четвертованию присудят?
— Да! — со смаком отвечал сосед. — Выволокут его из клетки и вздернут, только не совсем; потом вынут из петли, да и начнут кромсать, — а он гляди и терпи; потом брюхо распорют, все нутро вытащат да на глазах у него и сожгут, а уж после этого — голову долой и туловище на четыре части разрубят. Вот это приговор!
— Это ежели его виновным признают, — заметил для уточнения Джерри.
— Признают, конечно признают, — подхватил сосед, — уж насчет этого будьте покойны!
Но тут внимание мистера Кранчера отвлек сторож: держа записку в одной руке, он пробирался к столу, чтобы вручить ее мистеру Лорри. Мистер Лорри восседал за столом среди других джентльменов в париках: неподалеку от него сидел джентльмен, перед которым на столе возвышались груды бумаг — это был защитник подсудимого; другой джентльмен в парике напротив мистера Лорри сидел, засунув руки в карманы, закинув голову, и, как показалось мистеру Кранчеру, который не раз поглядывал на него во время заседания, прилежно изучал потолок. Джерри стал громко покашливать, потирать себе подбородок, подавать знаки и в конце концов привлек внимание мистера Лорри, который, привстав с места, поискал его глазами, а потом, увидав, спокойно кивнул и снова уселся.
— А он какое к этому делу касательство имеет? — полюбопытствовал сосед.
— Кто ж его знает! — отвечал Джерри.
— А вы, позвольте спросить, с какой стороны к этому причастны?
— Понятия не имею, — отвечал Джерри.
Появление судьи, движение и суета в зале прекратили этот разговор. Глаза всех присутствующих устремились на скамью подсудимых; двое часовых, которые стояли возле нее, вышли и сейчас же ввели за барьер подсудимого.
Все так и уставились на него, за исключением джентльмена в парике, который продолжал внимательно разглядывать потолок. Все дыхание этой массы людей, набившихся в зале, бурно устремилось к нему, словно волны морские, словно ветер, словно языки пламени. Жадные лица тянулись из-за колонн, из ниш, зрители, сидевшие в задних рядах, вскакивали с мест, люди толпились в проходах, опирались на плечи впереди стоящих, становились на цыпочки, подымались на выступы плинтусов, чуть ли не на воздух, и все только для того, чтобы посмотреть па него, разглядеть его, не упустить чего-нибудь. Среди этих толпившихся в проходах людей особенно выделялся Джерри: голова его, словно оживший кусок ощетинившейся остриями Ньюгетской стены, двигалась из стороны в сторону; от него разило пивом, которого он успел хлебнуть по дороге сюда, и его дыхание, смешиваясь со всеми другими дыханиями, пропитанными пивом, джином, чаем, кофе и еще невесть чем, обдавало узника словно полны прибоя, которые, разбиваясь позади него о высокие окна, растекались по стеклу мутными грязными ручьями.
Предметом этого любопытства и глазенья был молодой человек лет двадцати пяти, высокого роста, приятной наружности, загорелый, темноглазый. По виду это был человек благородного происхождения. На нем был простой черный или очень темный серый костюм, а довольно длинные темные волосы были стянуты сзади лентой, не столько из щегольства, сколько для удобства. Как всякое душевное движение выдает себя, прорываясь сквозь телесную оболочку, так вызванная естественным волнением бледность сквозила сквозь загар на его лице, доказывая, что чувства его сильнее солнца. Впрочем, он вполне владел собой, спокойно поклонился судье и встал у барьера.
Интерес, с каким возбужденные зрители, задыхаясь, глазели на этого человека, был отнюдь не возвышенного свойства. Если бы подсудимому угрожал не такой страшный приговор, если бы из предстоящей ему казни отпало хоть одно из зверских мучительств, он на какую-то долю утратил бы свою притягательность. Все упивались зрелищем этого тела, обреченного на публичное растерзание, Этого человеческого существа с бессмертной душой, которое вот-вот на глазах у всех будут кромсать и рвать на части.
И как бы ни объясняли зрители свой интерес к этому зрелищу, как бы ни старались приукрасить его каждый по-своему, как кто умел и привык обманывать себя, интерес этот, если разобраться по совести, был сродни кровожадности людоедов.
— Прекратить разговоры в суде! Подсудимый Чарльз Дарней на вчерашнем заседании суда отказался признать себя виновным в предъявленном ему обвинении, что он (такой-то и такой-то), будучи подлым предателем нашего пресветлого, преславного, всемилостивейшего и проч. и проч. возлюбленного короля, неоднократно разными тайными способами и средствами помогал Людовику, королю французскому, воевать против нашего пресветлого, преславного, всемилостивейшего и проч. и проч.; так, разъезжая между державой нашего пресветлого, преславного, всемилостивейшего и проч. и проч. и владениями оного французского короля Людовика, он коварно, злодейски, изменнически (следует длинный перечень сугубо уничижительных наречий) сообщал оному французскому Людовику, какими силами располагает наш пресветлый, преславный, всемилостивейший и проч. и проч. и сколько войск по повелению его величества готовится для отправки в Канаду и Северную Америку.
Джерри, у которого от этого судебного красноречия колючая чаща на голове стала дыбом, как частокол, выслушал сей обвинительный акт с величайшим удовлетворением и, хотя смысл доходил до него не сразу, а с большим опозданием, он все же как-никак уразумел, что сего стоящего у всех на виду, столько раз вышеназванного и снова и снова упомянутого Чарльза Дарнея будут сейчас судить, что присяжных уже привели к присяге и теперь слово принадлежит господину генеральному прокурору.
Подсудимый, которого все в зале (и он сам понимал это) уже видели повешенным, обезглавленным и четвертованным, не обнаруживал никакой растерянности, но и не пытался произвести впечатления на публику; он спокойно, сосредоточенно, с глубоким вниманием слушал чтение обвинительного акта; положив руки на деревянный барьер загородки, он стоял словно застыв на месте: под его руками не шелохнулась ни одна травка из сухой зелени, раскиданной на барьере. По всему залу были разбросаны пахучие травы, спрыснутые уксусом — для очищения воздуха от тюремной вони и тюремной заразы.
Над головой узника висело зеркало, и свет из окон, отражаясь в зеркале, падал на его лицо. Многое множество преступников и несчастных горемык отражалось в нем и, промелькнув, исчезало бесследно с его поверхности, равно как и с лица земли. Какими страшными призраками наполнился бы этот ужасный зал, если бы зеркало сие, подобно морю, которое некогда отдаст погребенных в нем мертвецов, выкинуло обратно все то, что в нем отражалось. Быть может, внезапно догадавшись, с какой целью повешено здесь зеркало, узник только сейчас почувствовал всю унизительность своего положения, а может быть, он случайно пошевелился, и свет, ударивший ему в лицо, заставил его поднять глаза, — но когда взгляд его упал на зеркало, лицо его вспыхнуло, а правая рука дернулась и смахнула травы с барьера.
При этом движении он невольно повернулся лицом к левой стороне зала. Там, в самом углу, на месте, отведенном для свидетелей, сидели двое, и как только взгляд его остановился на них, он сразу переменился в лице; и это произошло так резко и внезапно, что все глаза в зале, жадно следившие за ним, невольно обратились к тому углу: зрители увидели там молоденькую девушку, лет около двадцати, и сидящего рядом с ней джентльмена, по-видимому ее отца, внешность коего невольно привлекала внимание — у него были совершенно белые волосы, а на лице его время от времени проступало какое-то необыкновенно настороженное выражение: не внимания, не интереса к тому, что происходило вокруг, а внутренне-сосредоточенное, как будто он к чему-то прислушивался, углубившись в себя. Когда это выражение появлялось на его лице, он казался глубоким стариком, но достаточно ему было немножко оживиться, — как, например, сейчас, когда он заговорил с дочерью, — оно исчезало, и он весь словно преображался: вы видели перед собой красивого представительного человека средних лет.
Дочь сидела, прижавшись к отцу, продев руку ему под руку и стиснув ладони: она льнула к отцу, потому что все происходящее кругом внушало ей ужас и вызывало чувство нестерпимой жалости к узнику. И это чувство возрастающего ужаса и глубокого сострадания, лишенное и тени любопытства, так живо отображалось на ее челе и так бросалось в глаза, что даже те, кто не испытывал никакого участия к узнику, разжалобились, глядя на нее.
— Кто это такие? — слышался шепот в толпе.
Рассыльный Джерри, который все, что он видел, толковал на свой лад и был до такой степени увлечен всем происходившим, что дочиста обсосал все свои пять пальцев, так что на них не осталось и следа ржавчины, — вытянул шею, стараясь расслышать, кто такие эти двое. Стоявшие около него толкали соседей, шепотом спрашивали друг у друга, пока, наконец, кто-то не задал этот вопрос одному из дежурных служителей, и ответ тем же путем, медленно, через весь зал, шепотом пополз от одного к другому и, наконец, дополз и до Джерри.
— Свидетели.
— С чьей стороны?
— Против.
— Против кого?
— Против подсудимого.
Судья, который невольно обратил взор в ту сторону, куда глядели все, медленно отвел глаза, откинулся на своем кресле и пристально уставился на того, чья жизнь была в его руках, а господин главный прокурор, поднявшись со своего места, начал прилаживать петлю, править топор и забивать гвозди в помост для эшафота.
Глава III
Разочарование
Господин главный прокурор прежде всего счел долгом сообщить присяжным, что подсудимый, коего они видят перед собой, хоть и молод годами, но за ним насчитывается уже много лет предательской деятельности, карающейся смертной казнью; что сношения с нашими недругами завязались у него не сегодня и не вчера, и не с нынешнего, и даже не с прошлого года. Что, как это доподлинно известно, подсудимый уже с давних пор завел обычай разъезжать туда и обратно из Англии во Францию по каким-то тайным делам, в коих он не мог дать надлежащего отчета: что если бы предательство способно было преуспеть (чего, к счастью, никогда не бывает), то могло бы статься, что вся его гнусная заговорщическая деятельность так и осталась бы нераскрытой; но что провидение не преминуло вселить в душу некоего достойного гражданина — мужа без страха и упрека — благородное стремление раскрыть истинные замыслы подсудимого; сей муж, будучи объят ужасом, поспешил сообщить о них министру его величества и высокочтимому Тайному Совету; что сей доблестный сын отечества выступит ныне перед присяжными; что его побуждения и образ действий превыше всяких похвал; что он был некогда другом сего преступника, но однажды, в некий злополучный, но вместе с тем и благой час, обнаружив его гнусные козни, он решил сокрушить предателя, к коему уже не мог питать дружбы в сердце своем, и повергнуть его на священный алтарь отечества; что если бы в английском королевстве воздвигали статуи благодетелям отечества, подобно тому, как это делали в Греции и в Риме, несомненно сей превосходнейший гражданин удостоился бы оной, но что, поскольку у нас нет такого обычая, статуя, вероятно, не будет воздвигнута. Что добродетель, по словам поэтов, заразительна (не стоит приводить эти строки, господам присяжным они, конечно, известны, он видит, что они вертятся у них на языке, — по лицам присяжных видно было, что они чувствуют себя несколько виноватыми, ибо понятия не имеют ни о каких строках), а тем паче такая высокая добродетель, как патриотизм или любовь к родине; что высокий пример этого мы видим в лице сего безупречного, незапятнанного свидетеля, ссылаться на коего, даже и по такому недостойному делу, уже само по себе великая честь; что он, сошедшись с слугой подсудимого, заразил его своим благим порывом и подвигнул его на святое дело — обследовать ящики письменного стола и карманы своего хозяина и извлечь оттуда секретные бумаги; что для него (господина главного прокурора) не будет неожиданностью, если здесь попытаются опорочить этого достойного слугу, но что он сам (господин главный прокурор) ценит этого человека выше, нежели своих братьев и сестер и почитает его больше своих родителей; что он взывает к господам присяжным и не сомневается, что они разделяют его чувства; что показания этих двух свидетелей, подкрепленные обнаруженными ими документами, подтверждают, что подсудимый располагал сведениями о численности войск его величества, об их расположении и боеспособности, как на море, так и на суше, и не может быть никаких сомнений в том, что он передавал эти сведения враждебному государству; что хотя нельзя доказать, что списки, найденные у подсудимого, написаны его рукой, но сие не имеет значения, а наоборот, уличает его, ибо свидетельствует о его хитрости и осторожности. Что среди имеющихся улик найдены улики пятилетней давности, из коих явствует, что еще за несколько недель до первого столкновения между английскими и американскими войсками[18] подсудимый уже занимался этими гнусными изменническими делами и выступал в роли предателя. А посему господам присяжным, людям, преданным своему отечеству (как хорошо известно господину прокурору), людям, несущим великую ответственность (как сие хорошо известно им самим), надлежит выполнить свой долг — безоговорочно признать подсудимого виновным и — по душе им это или не по душе — вынести ему смертный приговор. Что ни один из них не сможет спокойно положить голову на подушку или допустить мысль, что супруга его может положить голову на подушку, ни представить себе, что его малютки-дети могут положить головы на подушки; словом, никому из них и из их родных и близких никогда нельзя будет положить голову на подушку, если голова подсудимого не скатится с плеч. И вот эту-то голову господин главный прокурор, в завершенье своей речи, и требовал от присяжных во имя всего, что приходило ему на ум и облекалось в громкие фразы, подкрепляемые клятвенными увереньями, что для него подсудимый уже все равно что казнен, вычеркнут из списка живых.
Когда господин прокурор умолк, зал так и загудел, словно рой больших синих мух, жужжа, взмыл в воздух и закружился вокруг подсудимого в предвкушении того, во что он вот-вот обратится. А когда все снова затихло, на свидетельском месте появился незапятнанный патриот.
Господин заместитель главного прокурора, старательно следуя по стопам своего начальства, приступил к допросу патриота. Имя джентльмена — Джон Барсед. Свидетельство этого непорочного создания оказалось точь-в-точь таким, каким изобразил его в своей речи господин главный прокурор, и если оно чем и грешило, так разве что чрезмерной точностью. Облегчив свою благородную душу, свидетель уже собрался было скромно удалиться, но тут джентльмен в парике, сидевший перед ворохом бумаг неподалеку от мистера Лорри, попросил разрешения задать свидетелю несколько вопросов. Другой джентльмен в парике — напротив мистера Лорри — так все и продолжал глядеть в потолок.
— А сам свидетель никогда не был шпионом? — Нет, он даже не знает, что и отвечать на такие гнусные нарекания. — На какие средства он живет? — Землевладелец. — А где у него земля? — Он в точности сейчас не может припомнить. — А что у него на этой земле? — Это никого не касается. — Он, что, получил ее по наследству? — Да, по наследству. — От кого? — От одного дальнего родственника. — Очень дальнего? — Да, дальнего. — А в тюрьме никогда не сидел? — Разумеется, нет. — Никогда не сидел в долговой тюрьме? — Не понимаю, какое это имеет отношение к делу. — Так никогда и не сидел в долговой тюрьме? Ну, отвечайте, еще раз спрашиваю? В долговой не были? — Был. — Сколько раз? — Два, три раза. — А не то, что пять или шесть? — Возможно. — Чем занимаетесь? — Джентльмен. — Из дома когда-нибудь вышибали? — Может статься. — Часто ли это бывало? — Нет. — А с лестницы когда-нибудь спускали? — Вот этого уж нет. Раз как-то наподдали ему на верхней площадке, так он сам с лестницы вниз скатился, по своей воле. — Наподдали за то, что плутовал за игрой в кости? — Да, что-то в этом роде плел тот пьяный скандалист, который на него накинулся, только это все вранье. — Готов ли он присягнуть, что это вранье? — Разумеется. — А не добывал ли он себе средства к существованию шулерской игрой? — Никогда. — А не была ли для него игра средством добывать деньги? — Не больше, чем для других джентльменов. — А не занимал ли он деньги у подсудимого? — Занимал. — А обратно отдавал? — Нет. — А эта его дружба с подсудимым, — не было ли это просто случайным знакомством, и не сам ли он навязывался в знакомые к подсудимому, приставал к нему в почтовых каретах, в гостинице, на пакетботе? — Нет. — Он действительно видел списки в руках подсудимого? — Безусловно. — А ему больше ничего не известно об этих списках? — Нет. — А не подбросил ли он их, попросту говоря, сам? — Нет. — А не рассчитывает ли он что-нибудь получить за свои показания? — Нет. — А не состоит ли он агентом на жалованье и не поручалось ли ему подстраивать подобные ловушки? — Нет, боже упаси, никогда. — Может быть, поручалось что-нибудь другое? — Нет, никогда не поручалось. — А присягнуть в этом он может? — Может присягнуть хоть сто раз. — Значит, никаких других побуждений, кроме патриотического усердия, не было? — Да, никаких других.
Добродетельный слуга Роджер Клан поспешно произносит слова присяги и без единой запинки дает свои показания. Он, по простоте души, ничего не подозревая, поступил в услужение к подсудимому четыре года тому назад. Они ехали на пакетботе в Кале, и он сам обратился к подсудимому и спросил, не нужен ли ему расторопный слуга, и тот взял его в услужение. Нет, он не набивался подсудимому в качестве расторопного слуги на все руки, не упрашивал взять его хотя бы из милости — ничего подобного. Подозрения у него зародились довольно скоро, и тогда он стал приглядывать за ним. Не раз, чистя его платье во время путешествия, он обнаруживал у него в карманах вот такие списки. Эти списки он взял из его письменного стола. Нет, он не клал их туда заранее. Он видел своими глазами, как подсудимый показывал списки, очень похожие на эти, французским джентльменам в Кале, а потом точно такие же списки другим французским джентльменам в Кале и в Булони. Он любит свою родину и поэтому не мог это стерпеть и сообщил, куда нужно. Нет, его никогда не обвиняли в краже серебряного чайника. Насчет горчичницы — да, было такое дело, только ведь тогда же и выяснилось — напраслину на него взвели, горчичница оказалась не серебряная, а только посеребренная. Свидетеля, который перед ним выступал, он знает лет семь-восемь; да, просто так совпало, случайное стечение обстоятельств. Нет, ничего особенно любопытного он в этом совпадении не видит, всякое совпадение кажется любопытным. А что у него тоже не было иных побуждений, кроме патриотического усердия, — это уж ничуть не любопытное совпадение. Он истинный англичанин и уверен, что таких, как он, найдется немало.
Синие мухи снова с остервенением зажужжали, и господин главный прокурор вызвал мистера Джарвиса Лорри.
— Мистер Джарвис Лорри, вы служащий банкирского дома Теллсон?
— Да.
— В тысяча семьсот семьдесят пятом году, в ноябре, в пятницу, поздно вечером, не случилось ли вам ехать по делам службы почтовой каретой из Лондона в Дувр?
— Да, была такая поездка.
— Были ли в этой карете еще пассажиры?
— Было двое.
— И оба они сошли ночью?
— Да.
— Мистер Лорри, посмотрите на подсудимого, — не он ли был одним из этих двух пассажиров?
— Не могу сказать, он это был или нет.
— Не похож ли он на кого-нибудь из тех двоих?
— Оба они были закутаны, ночь была очень темная, и мы все держались так осторожно и так сторонились друг друга, что я опять-таки ничего не могу сказать.
— Мистер Лорри, посмотрите еще раз на подсудимого. Если представить его себе закутанным, как те два пассажира, могли бы вы по его сложению, по росту сказать, что он никак не мог быть одним из них?
— Нет.
— Вы не решились бы сказать под присягой, что он не был одним из них?
— Нет.
— Стало быть, вы по меньшей мере допускаете, что он мог быть одним из них?
— Да. Но только мне помнится — те двое, так же как и я, очень боялись разбойников, а у подсудимого совсем не робкий вид.
— А вам, мистер Лорри, не приходилось наблюдать, как люди нарочно прикидываются робкими?
Когда господин прокурор умолк, зал так и загудел, словно рой больших синих мух, жужжа, взмыл в воздух и закружился вокруг подсудимого в предвкушении того, во что он вот-вот обратится. А когда все снова затихло, на свидетельском месте появился незапятнанный патриот.
Господин заместитель главного прокурора, старательно следуя по стопам своего начальства, приступил к допросу патриота. Имя джентльмена — Джон Барсед. Свидетельство этого непорочного создания оказалось точь-в-точь таким, каким изобразил его в своей речи господин главный прокурор, и если оно чем и грешило, так разве что чрезмерной точностью. Облегчив свою благородную душу, свидетель уже собрался было скромно удалиться, но тут джентльмен в парике, сидевший перед ворохом бумаг неподалеку от мистера Лорри, попросил разрешения задать свидетелю несколько вопросов. Другой джентльмен в парике — напротив мистера Лорри — так все и продолжал глядеть в потолок.
— А сам свидетель никогда не был шпионом? — Нет, он даже не знает, что и отвечать на такие гнусные нарекания. — На какие средства он живет? — Землевладелец. — А где у него земля? — Он в точности сейчас не может припомнить. — А что у него на этой земле? — Это никого не касается. — Он, что, получил ее по наследству? — Да, по наследству. — От кого? — От одного дальнего родственника. — Очень дальнего? — Да, дальнего. — А в тюрьме никогда не сидел? — Разумеется, нет. — Никогда не сидел в долговой тюрьме? — Не понимаю, какое это имеет отношение к делу. — Так никогда и не сидел в долговой тюрьме? Ну, отвечайте, еще раз спрашиваю? В долговой не были? — Был. — Сколько раз? — Два, три раза. — А не то, что пять или шесть? — Возможно. — Чем занимаетесь? — Джентльмен. — Из дома когда-нибудь вышибали? — Может статься. — Часто ли это бывало? — Нет. — А с лестницы когда-нибудь спускали? — Вот этого уж нет. Раз как-то наподдали ему на верхней площадке, так он сам с лестницы вниз скатился, по своей воле. — Наподдали за то, что плутовал за игрой в кости? — Да, что-то в этом роде плел тот пьяный скандалист, который на него накинулся, только это все вранье. — Готов ли он присягнуть, что это вранье? — Разумеется. — А не добывал ли он себе средства к существованию шулерской игрой? — Никогда. — А не была ли для него игра средством добывать деньги? — Не больше, чем для других джентльменов. — А не занимал ли он деньги у подсудимого? — Занимал. — А обратно отдавал? — Нет. — А эта его дружба с подсудимым, — не было ли это просто случайным знакомством, и не сам ли он навязывался в знакомые к подсудимому, приставал к нему в почтовых каретах, в гостинице, на пакетботе? — Нет. — Он действительно видел списки в руках подсудимого? — Безусловно. — А ему больше ничего не известно об этих списках? — Нет. — А не подбросил ли он их, попросту говоря, сам? — Нет. — А не рассчитывает ли он что-нибудь получить за свои показания? — Нет. — А не состоит ли он агентом на жалованье и не поручалось ли ему подстраивать подобные ловушки? — Нет, боже упаси, никогда. — Может быть, поручалось что-нибудь другое? — Нет, никогда не поручалось. — А присягнуть в этом он может? — Может присягнуть хоть сто раз. — Значит, никаких других побуждений, кроме патриотического усердия, не было? — Да, никаких других.
Добродетельный слуга Роджер Клан поспешно произносит слова присяги и без единой запинки дает свои показания. Он, по простоте души, ничего не подозревая, поступил в услужение к подсудимому четыре года тому назад. Они ехали на пакетботе в Кале, и он сам обратился к подсудимому и спросил, не нужен ли ему расторопный слуга, и тот взял его в услужение. Нет, он не набивался подсудимому в качестве расторопного слуги на все руки, не упрашивал взять его хотя бы из милости — ничего подобного. Подозрения у него зародились довольно скоро, и тогда он стал приглядывать за ним. Не раз, чистя его платье во время путешествия, он обнаруживал у него в карманах вот такие списки. Эти списки он взял из его письменного стола. Нет, он не клал их туда заранее. Он видел своими глазами, как подсудимый показывал списки, очень похожие на эти, французским джентльменам в Кале, а потом точно такие же списки другим французским джентльменам в Кале и в Булони. Он любит свою родину и поэтому не мог это стерпеть и сообщил, куда нужно. Нет, его никогда не обвиняли в краже серебряного чайника. Насчет горчичницы — да, было такое дело, только ведь тогда же и выяснилось — напраслину на него взвели, горчичница оказалась не серебряная, а только посеребренная. Свидетеля, который перед ним выступал, он знает лет семь-восемь; да, просто так совпало, случайное стечение обстоятельств. Нет, ничего особенно любопытного он в этом совпадении не видит, всякое совпадение кажется любопытным. А что у него тоже не было иных побуждений, кроме патриотического усердия, — это уж ничуть не любопытное совпадение. Он истинный англичанин и уверен, что таких, как он, найдется немало.
Синие мухи снова с остервенением зажужжали, и господин главный прокурор вызвал мистера Джарвиса Лорри.
— Мистер Джарвис Лорри, вы служащий банкирского дома Теллсон?
— Да.
— В тысяча семьсот семьдесят пятом году, в ноябре, в пятницу, поздно вечером, не случилось ли вам ехать по делам службы почтовой каретой из Лондона в Дувр?
— Да, была такая поездка.
— Были ли в этой карете еще пассажиры?
— Было двое.
— И оба они сошли ночью?
— Да.
— Мистер Лорри, посмотрите на подсудимого, — не он ли был одним из этих двух пассажиров?
— Не могу сказать, он это был или нет.
— Не похож ли он на кого-нибудь из тех двоих?
— Оба они были закутаны, ночь была очень темная, и мы все держались так осторожно и так сторонились друг друга, что я опять-таки ничего не могу сказать.
— Мистер Лорри, посмотрите еще раз на подсудимого. Если представить его себе закутанным, как те два пассажира, могли бы вы по его сложению, по росту сказать, что он никак не мог быть одним из них?
— Нет.
— Вы не решились бы сказать под присягой, что он не был одним из них?
— Нет.
— Стало быть, вы по меньшей мере допускаете, что он мог быть одним из них?
— Да. Но только мне помнится — те двое, так же как и я, очень боялись разбойников, а у подсудимого совсем не робкий вид.
— А вам, мистер Лорри, не приходилось наблюдать, как люди нарочно прикидываются робкими?