Прибавьте к этому, что рядом с честолюбивыми баронами, ставшими на Востоке императорами, королями или князьями, рядом с младшими членами аристократических семей, пришедшими в эти новые страны искать счастья, благодаря крестовым походам на Восток явились еще и другие латиняне. Большие торговые города Италии: Венеция, Генуя, Пиза - скоро поняли важное значение богатого рынка, открывавшегося для их предприятий. Немедленно после первого же крестового похода во всех портах Сирии появились их торговые конторы, и большое колонизационное и коммерческое движение явилось скоро со своими более материалистическими заботами на смену религиозному энтузиазму первых крестовых походов. Скоро все восточное побережье Средиземного моря, все большие города Византийской империи покрылись венецианскими или генуэзскими учреждениями. Чтобы управлять {232} этим новым миром и эксплуатировать его, образовались могущественные общества, ассоциации, политические и торговые в одно и то же время, каковой станет впоследствии Индийская компания. Венеция монополизировала торговлю Архипелага, Генуя - торговлю Черного моря, и оба города оспаривали друг у друга Константинополь, где каждая из соперничающих республик имела свой квартал, свои привилегии, свою особую организацию, признанную и освященную золотыми грамотами византийских императоров. И также благодаря этому, благодаря непрестанному столкновению двух рас на рынках, в банках, в меняльных конторах, в лавках торговцев кое-что из латинского Запада естественным образом проникло в мир византийский.
   Это еще не все. К этому чудесному и богатому Востоку, служившему наживой стольких латинян, к этой несравненной Византии, представлявшейся людскому воображению сверкающей золотом, непрерывным потоком стремились все западные искатели приключений. Скандинавы и англосаксы, итальянские норманны и французы Франции были счастливы поступить на службу в отряды императорской гвардии, в ряды этих знаменитых варягов, любимым оружием которых была тяжелая обоюдоострая секира. Все свободные кондотьеры спешили продать свою шпагу царю, платившему очень щедро. И кажется романическим вымыслом история этой великой Каталанской компании, пережившей свою героическую и кровавую одиссею в первые годы XIV века, причем местом действия послужила вся империя, от берегов Геллеспонта до берегов Аттики. Андроник Палеолог принял к себе на службу против турок шесть тысяч наемников - каталанов и басков. Во главе их был рыцарь ордена храмовников Рожер де Флор, которого император сделал великим князем и женил на одной из царевен императорского дома. Но что это были за неудобные помощники, несмотря на увеличенное жалованье и другие привилегии, какими их осыпали, несмотря на титул кесаря, в конце концов дарованный их вождю! Надо читать живописный рассказ Романа Мунтанэ, одного из главных действующих лиц и историографов этой экспедиции, чтобы видеть, какими завоевателями вели себя каталанские банды в Византийской империи, вымогая деньги у царя и блокируя столицу, образуя своего рода военную республику, причем "войско франков правит царством Македонским", а вождь их именовался "милостию Божиею герцогом Романским, государем Анатолийским и других островов империи". От побережий Меандра до берегов Пропонтиды, от Галлиполи до Солуни и Афона, от Фессалии до Аттики они шли в течение семи лет, опустошая все на своем пути, разоряя и сокрушая, и в конце концов завершили свои по-{233}хождения основанием герцогства Каталанского в городе Перикла. Странная история, ясно показывающая, какое обаяние производил Восток на западные души и как, благодаря приобретавшимся там необычайным богатствам, непрестанно возбуждалась алчность бесчисленных искателей приключений.
   Наконец, наряду с лицами светскими и церковь через свое духовенство влияла на византийский мир. В новой Латинской империи, возникшей после четвертого крестового похода, Иннокентий III мог назначить патриарха и западных епископов, учредить латинские монастыри, и одно время, несмотря на отвращение и враждебность греков, льстил себя надеждой подчинить Риму восточную церковь. И даже, когда эта попытка не удалась, в течение двух столетий Рим поддерживал постоянные сношения с Константинополем. При этом непрестанном обмене посольствами и мыслями становилось невозможным, чтобы хоть что-нибудь не проникло с Запада в Византию.
   III
   Вместе со всеми этими людьми, такими различными по своим качествам: важными феодальными баронами, венецианскими и генуэзскими купцами, папскими посредниками, всемирными искателями приключений, - идеи и нравы латинян действительно проникали на греческий Восток и незаметно видоизменяли его.
   Несомненно, как мы уже заметили, при этом столкновении двух цивилизаций франки многое позаимствовали у нового мира, куда их закинула судьба, и тот отпечаток, какой наложила Византия на латинские княжества Востока, служит немаловажным доказательством силы ассимиляции, которую Греческая империя сохраняла еще в XII веке. Но было и обратное действие Запада на Восток, сказавшееся в политике, а равно и религии, и еще больше в общественной организации, вплоть до литературы.
   С тех пор как в 800 году Карл Великий восстановил западную Римскую империю, и даже раньше, Византия все больше переставала быть европейской державой и становилась исключительно восточным государством. В XII веке она вновь заняла выдающееся место при решении всех важных дел европейского и христианского мира. Как некогда Юстиниан, так теперь Мануил Комнин мечтал о восстановлении всемирной империи. Его честолюбивая и деятельная политика, переходя тесные пределы Балканского полуострова, простиралась до Венгрии, вплоть до восточного побережья Адриатики, выражала претензию на обладание Италией, оспаривая у самого Фридриха Барбароссы его императорский титул. Его {234} дипломаты работали в Генуе, Пизе, Анконе и Венеции; его эмиссары интриговали в Германии и в Италии; его послы вели одинаково переговоры как при французском, так и при папском дворе. И если его широкие замыслы в конце концов не привели ни к чему, тем не менее надо признать, что в течение всего XII века Константинополь оставался одним из главных центров общей европейской политики.
   Вопрос о соединении церквей, постоянная мечта и желание пап, со своей стороны, затягивал Византию в дела Запада в течение XII и XIV веков. Как ни слаба была тогда Греческая империя, тем не менее союзом с ней не приходилось пренебрегать. Противники Рима, как, например, Фридрих II, домогались его для противодействия римскому первосвященнику; в свою очередь папы прибегали к нему в целях обуздания честолюбия королей Неаполитанских. Предмет вожделений латинских князей, а также корыстных посяганий пап, Византия времен Палеологов и Комнинов непрестанно, и не без тревоги, обращала свой взор на Запад.
   Но влияние латинян на греческий мир сказалось в особенности в явлениях социальных. При дворах Запада, в Германии, Италии, Франции, василевсы искали себе жен, достойных подруг своему величеству. Мануил Комнин женился на немке, графине Берте Зульцбахской, свояченице короля Конрада III, и по смерти этой принцессы он и вторую жену берет среди тех же латинян; выбрав было сначала Мелисенду Триполийскую, он в конце концов остановился на Марии Антиохийской, самой прославленной красавице во всей франкской Сирии. Сын Мануила, Алексей II, женился на сестре Филиппа-Августа, Агнессе Французской. Позднее Иоанн Ватац женится на Констанции Гогенштауфенской, Андроник II на Иоланте Монферратской, Андроник III сначала на Агнессе Брауншвейгской, затем на Анне Савойской; Иоанн VIII первым браком женат был на одной итальянской принцессе. Точно так же франкские государи Сирии и Эллады охотно женились на царевнах императорского дома Комнинов или Палеологов. Следуя примеру столь важных особ, более мелкие владельцы, рыцари и люди среднего сословия, поступают так же, и на всем латинском Востоке образуется раса метисов, полугреков-полулатинян, называемых гасмулями и образующих как бы звено между двумя цивилизациями.
   Надо ли упоминать о путешествиях латинян в Византию или о поездках византийских царей на Запад? В конце XIV века Иоанн V посещает Италию и Францию, а его сын Мануил II несколько позднее отправляется в Венецию, Париж и Лондон; в XV веке Иоанн VIII проводит некоторое время в Венеции и Флоренции. Но в особенности от этих постоянных сношений преобразовался ви-{235}зантийский двор, появились другие нравы, иные увеселения, иные празднества, завелось более рыцарское обращение, сделавшее греков соперниками западных воинов. Обратите внимание, чтобы ограничиться одним примером, что представляет из себя такой император, как Мануил Комнин. Он так же безумно храбр, так же смел и отважен, как латинские бароны; подобно им, он любит всякий спорт, охоту, турниры, охотно вступает в бой на копьях с лучшими франкскими рыцарями. Как истый паладин, он хочет заслужить любовь своей дамы искусным ударом меча, и один греческий летописец рассказывает, что жена его с радостью заявляла, что, хотя она и родилась в стране, где хорошо знали, что такое храбрость, тем не менее она никогда не встречала более совершенного рыцаря, чем ее муж. Когда в 1159 году Мануил прибыл в Антиохию, он восхитил всех латинских баронов своей величавой внешностью, своей геркулесовой силой, своей ловкостью на поединках и великолепием своего вооружения. На турнирах, продолжавшихся восемь дней на берегах Оронта, византийская знать состязалась с франкской в мужестве и изящной воинственности. Сам император на великолепном коне, сплошь покрытом золотой попоной, появился на арене и среди сверканья копий, хлопающих знамен, уносимых мчащимися конями, "на этих игрищах, где, - как говорит один летописец, - было столько разнообразного изящества, что казалось, Венера вступила в союз с Марсом и Беллон с грациями", царь одним ударом сразил двух из наилучших латинских рыцарей. Бега Ипподрома, некогда так страстно любимые в Константинополе, были теперь заменены турнирами, а при снаряжении византийских войск стали входить в употребление военные одеяния Запада. Сохранились описания борьбы на копьях, производившейся в присутствии прекрасных придворных дам, и этими описаниями мы обязаны самому императору Мануилу. И среди латинских советников, которыми он любил себя окружать, стоя во главе солдат, набранных на Западе, при дворе своем устраивая постоянно празднества и увеселения во вкусе латинян, Мануил Комнин действительно казался монархом земли франков. Латинские летописцы Сирии, не находящие для него достаточно восторженных похвал, несомненно, признали его за своего, и это представляет красивую, вполне рыцарскую черту, ясно показывающую, как многому научился этот византийский царь благодаря сношениям с западным миром. Во время этого же путешествия в Сирию однажды на охоте лошадь короля Балдуина Иерусалимского понесла, и всадник, выбитый из седла, вывихнул себе руку. Тогда Мануил - тут для верной оценки этого факта следует вспомнить всю строгость этикета относительно всякого шага императора, Богу подо-{236}бного, - слез с лошади, стал перед латинским королем на колени и, так как у него были некоторые сведения по хирургии, сам наложил первую повязку; и покуда король был болен, император ежедневно собственноручно перевязывал ему рану, к крайнему удивлению придворных, которые не могли в себя прийти, видя такое нарушение церемониала.
   Можно было бы привести много других западных обычаев, точно так же вошедших в привычки и даже в судебные нравы Византии. В этой стране, где в течение стольких веков суд совершался лишь на основании писаных законов и свидетельских показаний, в XII веке судебный поединок, как и у латинян, является доказательством или опровержением обвинения, а испытание огнем предлагается подсудимым для оправдания себя в публичном или частном преступлении. Теперь ревнивый муж, желая уличить жену в прелюбодеянии, прибегает к суду Божьему, а не к своду законов Юстиниана; тем же испытанием огнем предлагают Михаилу Палеологу, побежденному на поединке своим обвинителем, очиститься от обвинения в государственной измене. Точно так же к Божьему суду прибегают начальники стоящих друг перед другом войск, когда обращаются один к другому с вызовом и предлагают решить спор на бранном поле один на один. Если, наконец, хотят еще по другим примерам судить о глубине влияния этих рыцарских нравов, можно найти разительные тому доказательства в произведениях народной литературы.
   У византийцев XIII и XIV веков, по-видимому, был крайне развит вкус к романам, где описывались всякие приключения. И вот некоторые из подобных произведений, несомненно, вдохновлены сюжетами, очень хорошо известными в литературе Запада; и даже те из них, которые чисто восточного происхождения, вследствие сношений с франками, приняли вполне латинскую окраску. Позднее, при изучении некоторых из этих любопытных произведений, как, например, Белтандр и Хрисанца, Ливистр и Родамна, будут видны несомненные следы этого влияния. Это истории о странствующих рыцарях и прекрасных принцессах, рассказывающие о бесчисленных турнирах и удачных ударах меча; как у трубадуров или миннезингеров, почтение к феодалу является в них необходимым общественным звеном, "турнир любви" - первой обязанностью паладина. Нигде лучше не видно смешения мод, нравов, обычаев, происшедшего тогда на Востоке и придавшего этому смешанному обществу столько живописного и странного. Но вот что еще замечательнее. Под влиянием Запада в Византии, всецело пропитанной античными традициями, герои самой Илиады преобразуются в паладинов. Как в наших chanson de geste, Ахилл превращается в прекрасно-{237}го рыцаря, скитающегося по свету со своими двенадцатью товарищами в поисках приключений, в победителя на турнирах, в любовника прекрасных принцесс, в христианского паладина, который умирает в Троянской церкви, изменнически умерщвленный Парисом.
   IV
   Значит ли это, однако, что благодаря несомненному смешению обеих цивилизаций и отношениям, порожденным крестовыми походами, уничтожилось или хотя бы ослабилось коренное и глубокое недоразумение, о котором было говорено выше? Никоим образом.
   Прежде всего, лишь в избранное общество могли проникнуть нравы Запада. Народные массы оставались в данном случае совершенно невосприимчивы, а равно и греческая церковь. В то время как политики, дипломаты, важные особы, из расчетов или по симпатии, сближались с латинянами, в народе, более их страдавшем от этого насильственного вторжения чужеземцев, от беззастенчивой эксплуатации итальянских торговцев, в духовенстве, испуганном и скандализованном возможностью сближения с Римом, чувствовалось, наоборот, все возраставшее недовольство. Политические опасения, соперничество в торговле, затруднения религиозные - все это, вместе взятое, явилось причиной обострения векового несогласия, что сделало еще более неосмысленной и фанатичной закоренелую злобу. Это становится очевидным, если принять во внимание внезапные вспышки ненависти, взрывы яростной страсти, вследствие которых византийская чернь не раз набрасывалась на ненавистных латинян, в особенности если вспомнить трагический день 2 мая 1182 года, когда итальянский квартал в Константинополе был предан огню и разграблению возмущенной толпой, когда духовные и светские, женщины и дети, старики и даже больные, находившиеся в больницах, были беспощадно преданы смерти разъяренной толпой, радостно мстившей в один день за столько лет глухо клокотавшей злобы, темной зависти и непримиримой ненависти.
   В религиозных делах чувства проявлялись не менее резко. Когда духовные пастыри, в 1439 году по приказанию Иоанна VIII заключившие на Флорентийском соборе союз с Римом, возвратились в Константинополь, народ встретил их оскорблениями и гиканьем. Их открыто обвиняли в том, что они дали себя совратить и за небольшое количество золота продали церковь и родину. И когда царь, верный своим обещаниям, хотел привести в исполнение за-{238}ключенный договор, возмущенная чернь изгнала патриарха, бывшего другом Риму, и мятеж грозно забушевал под сводами Святой Софии. И перед лицом угрожавших турок ненависть к Западу сильнее всего разжигала души византийцев; но, как ни была яростна и страстна эта ненависть, ее никак нельзя назвать слепой. В то самое время, как близился последний час Византии, западные государи думали не столько о ее защите, сколько о ее покорении.
   В социальном отношении, наконец, среди многих греков встречаешься с тем же непониманием обычаев, занесенных с Запада. Быть может, в этом выступает всего яснее разница в умственном строе этих двух рас. Идет ли дело о рыцарском вызове, с каким военачальник обращается к своему противнику, здравый смысл византийца отвечает, что "идиот тот кузнец, который берет рукой раскаленное железо, когда может взять его щипцами, точно так же следует поднять на смех полководца, который, имея хорошую и многочисленную армию, стал бы подвергать опасности собственную особу". На предложение, сделанное Михаилу Палеологу, прибегнуть к испытанию огнем, он иронически отвечает: "Вы хотите чтобы я сделал чудо! Ну, так знайте, что я не имею власти творить чудеса. Когда докрасна раскаленное железо падает на руку живого человека, я не вижу возможности, чтобы оно ее не сожгло, разве что этот человек изваян из мрамора Фидия или Праксителя или вылит из бронзы". И Акрополит, записавший эти слова, прибавляет: "Вот что он сказал, и, клянусь Фемидой, он был безусловно прав". А вот продолжение истории, чрезвычайно характерной. Митрополит Филадельфийский, которому Палеолог шутя предлагает подвергнуться вместо него этому испытанию под тем предлогом, что такой служитель Бога один только и мог бы еще иметь некоторое вероятие выйти счастливо из такого положения, замечает на это: "Такого обычая, мой милый, у нас, у римлян, в своде законов не имеется, нет его и в церковном предании, он не установлен ни гражданским законом, ни святыми и божественными законами. Это варварский обычай". И еще больше подчеркивая различие двух рас, Михаил в свою очередь прибавляет: "Если бы я родился среди варваров, если бы я был воспитан согласно варварским обычаям и усвоил их законы, я мог бы согласиться на оправдание согласно варварскому обычаю. Но я, римлянин, рожденный от римлян, должен быть судим по римским законам и писаному судопроизводству".
   Трудно найти анекдот, более характерный. Он показывает в одно и то же время полный скептицизм, с каким здравый смысл греков относился к наивным и грубым судебным приемам, придуманным Западом, и непомерную гордость византийцев, чувство-{239}вавших за собою многовековую культурную традицию, то, что они не были, выражаясь одним словом, варварами. Вот решающее слово, объясняющее все. Между "римлянами, сыновьями римлян" и латинянами "варварами", не могло быть согласия; законы, годные для грубости одних, не могут быть годными для утонченной культуры других; грубый эмпиризм их правосудия не может идти параллельно с законодательной системой, мудро выработанной константинопольскими юристами. Греки могут по необходимости сближаться с людьми Запада; они отлично сумеют при желании усвоить тот или иной из их обычаев. Несмотря на преходящие союзы, несмотря на временные заимствования, основное презрение сохраняет свою силу при ясном сознании разительного превосходства "римлянина" перед "варваром". По некоторым, чисто внешним чертам могло показаться, что Византия преобразовалась вследствие столкновения с латинянами. В сущности, она пребывала неизменной в своей традиционной гордыне, совершенно не понимая и не желая понимать новый дух, веявший с Запада. {240}
   ГЛАВА II. АННА КОМНИНА
   I
   В декабре 1083 года императрица Ирина Дука, жена Алексея Комнина, готовилась к родам в покоях Священного дворца, называвшихся Порфировой комнатой, где по старинному обычаю должны были являться на свет императорские дети, называвшиеся поэтому порфирородными. Время родов близилось, но царь, задержанный войной с норманнами, не был тогда в Константинополе. Тогда у молодой женщины явилась красивая мысль: чувствуя первые приступы болей, она осенила себе живот крестным знамением и проговорила: "Подожди еще, дитя мое, пока не вернется твой отец". Мать Ирины, особа рассудительная и мудрая, услыхав эти слова, крайне рассердилась: "А если твой муж не вернется раньше как через месяц? Разве ты можешь это знать? И как же ты до тех пор будешь бороться с муками?" Однако дальнейшее показало, что молодая женщина права. Через три дня Алексей возвратился в свою столицу как раз вовремя, чтобы принять в свои объятия родившуюся у него дочь. Так появилась на свет, отмеченная чудесным предзнаменованием при самом рождении, Анна Комнина, одна из самых знаменитых, самых замечательных византийских царевен.
   Рождение этого ребенка, появившегося чудесным образом, было встречено с необычайной радостью. Помимо того, что империя получила наследницу, событие это блестящим образом закрепляло брак, заключенный между Алексеем и Ириной шесть лет назад исключительно из видов политических, а никак не по любви, и через это упрочивалось при дворе до тех пор очень ненадежное влияние молодой монархини. Поэтому родные Ирины, "обезумев от радости", громко выражали свое довольство; в официальных церемониях, какими было в обычае праздновать рождение императорских детей, а также и в подарках, сделанных по этому случаю войску и сенату, была проявлена необычайная роскошь, свидетельствовавшая о всеобщей радости. На голову маленькой царевны, когда она еще была в колыбели, уже надели императорскую корону; имя ее произносилось в ритуальных возгласах, какими в Византии приветствовали монархов; в то же время ее обручили с Константином Дукой, сыном лишенного престола императора Михаила VII, за которым Алексей Комнин, похищая у него власть, должен был, из уважения к законности, обязаться сохранять принадлежащие ему права. Таким образом, с самого раннего детства Анна Комнина, {241} "рожденная в порфире", могла мечтать, что настанет день, когда она императрицей взойдет на великолепный трон кесарей.
   Ребенок воспитывался матерью своей Ириной и будущей своей свекровью, царицей Марией Аланской, и на всю жизнь девочка сохранила память об этих первых радостных годах, представлявшихся ей впоследствии самыми счастливыми в ее жизни. Она обожала мать, и та в свою очередь выказывала старшей дочери особое предпочтение; она восхищалась хорошенькой женщиной с изящной фигурой, белоснежным цветом лица и прелестными голубыми глазами, какой была императрица Мария, и много лет спустя с глубоким волнением вспоминали, какую привязанность выражала ей эта прелестная царица, достойная резца Фидия или кисти Апеллеса, бывшая такой удивительной красоты, что, кто видел ее, приходил в совершенный восторг. "Никогда, - пишет Анна Комнина, - не видели в человеческом теле более совершенной гармонии. Это была живая статуя, предмет восторга для всякого человека, наделенного чувством красоты, или, вернее, это был воплощенный Амур, сошедший на землю". Не меньше любила девочка и своего будущего мужа, юного Константина. Это был прелестный мальчик, на девять лет старше ее, белокурый и розовый, с удивительными глазами, "сверкавшими из-под бровей, как драгоценные камни в золотой оправе". "Красота его, - говорит в другом месте Анна Комнина, казалось, была небесной, а не земной". И действительно, он умер преждевременно, едва достигнув двадцати лет, раньше чем был заключен брак, на который его маленькая невеста возлагала столько честолюбивых надежд. Всю свою жизнь Анна Комнина сохраняла нежную память об этом юноше, которого император Алексей любил как собственного сына, бывшего для нее самой предметом обожания и первой детской страсти; и много лет спустя, думая об этом Константине Дуке, "чуде природы, шедевре, созданном рукою Бога, казавшемся отпрыском золотого века, прославляемого греками", старая царевна с трудом сдерживала свое волнение, и слезы выступали у нее на глаза.
   Вот среди таких нежных забот, любимая и лелеемая, росла маленькая Анна Комнина, и, чтобы понять ее, небесполезно познакомиться с тем, что представляло из себя в конце XI века воспитание византийской царевны.
   Редко любовь к литературе, и в особенности к литературе античной, была так распространена, как в Византии времен Комнинов. Именно тогда знаменитый своей необычайной ученостью Цец комментирует поэмы Гесиода и Гомера, Иоанн Итал, к великому соблазну православной церкви, принимается опять после Пселла за изучение Платона, а лучшие писатели эпохи, всецело проник-{242}нутые древними образцами, наперебой стараются в своих произведениях подражать наиболее знаменитым греческим писателям, и самый язык, утончаясь, своим несколько деланным пуризмом старается воспроизводить строгую прелесть аттической речи. При таком возрождении классической культуры царевна императорского дома, особенно если она была, как Анна Комнина, исключительно умна, не могла больше довольствоваться скудным образованием, дававшимся раньше византийским женщинам. У нее были лучшие учителя, и она воспользовалась их уроками. Она училась всему, чему только можно было учиться в ее время: риторике и философии, истории и литературе, географии и мифологии, медицине и естественным наукам. Она читала великих поэтов древности, Гомера и лириков, трагиков и Аристофана, таких историков, как Фукидид и Полибий, таких ораторов, как Исократ и Демосфен; она читала трактаты Аристотеля и диалоги Платона, и знакомство с этими знаменитыми писателями научило ее искусству хорошо говорить и "утонченнейшему эллинизму". Она была способна легко цитировать Орфея и Тимофея, Сафо и Пиндара, Порфирия и Прокла, стоиков и академиков. "Квадриум" (четыре науки) не составлял для нее тайны: она знала геометрию, математику, музыку и астрологию. Великие боги языческого мира и прекрасные легенды Эллады были близки ее душе; естественно, что она приводит в своих произведениях Геракла и Афину, Кадма и Ниобею. Она знала также историю Византии и географию и до известной степени интересовалась античными памятниками: более того, она умела при случае рассуждать о военных делах и обсуждать с врачами лучшие способы лечения. Наконец, эта византийка, как кажется, - довольно еще редкое явление на Востоке того времени, - знала даже по-латыни.