вроде тех, что оказавшиеся на необитаемом острове жертвы кораблекрушения
запечатывают в бутылку и бросают в море?
Вот первое, что пришло нам в голову. А вдруг поэт почувствовал себя
плохо и, поскольку дома никого не было, таким образом взывал о помощи? Или,
может, в его комнату проникли бандиты и это его отчаянная мольба о спасении?
Мы оба одновременно наклонились, чтобы поднять бумажку. Но я оказался
проворнее. "Что это?" - спросил мой приятель. Стоя под фонарем, я уже начал
было расправлять листок.
Нет, это был не смятый листок. И не призыв о помощи. Все оказалось
проще и банальнее. Но, может, и загадочнее. У меня в руках был шарик из
скомканных клочков бумаги, на которых можно было различить обрывки слов.
Должно быть, поэт, написав что-то, остался недоволен и, разорвав в ярости
бумагу на мелкие кусочки, скатал их в шарик и вышвырнул на улицу.
"Не выбрасывай, - сразу сказал Франческо, - вдруг там прекрасные стихи?
Немного терпения, и мы восстановим их из этих обрывков".
"Будь они прекрасными, он бы их не выбросил, можешь не сомневаться. А
раз выбросил, значит, он раздосадован, значит, стихи ему не нравятся и он не
желает признавать их своими".
"Сразу видно, что ты не знаешь этого человека. Самые известные его
стихи были спасены друзьями, ходившими за ним по пятам. Если бы не друзья,
он бы и их уничтожил - до такой степени он требователен к себе".
"Но ведь он стар, - возразил я, - и уже много лет стихов не пишет".
"А вот и пишет, только не публикует, потому что вечно ими недоволен".
"Ну хорошо, - сказал я, - а что, если вместо стихов здесь просто
какая-нибудь заметка, письмо другу или даже запись расходов?"
"В такое-то время?"
"Конечно. Именно в такое время. Почему бы поэтам и не заниматься
подсчетами в два часа ночи?"
С этими словами я сжал обрывки бумаги в ладонях, снова скомкал их в
шарик и положил в карман пиджака.
Несмотря на уговоры Франческо, я так никогда и не расправил эти клочки
бумаги, не разложил их на столе, не попытался восстановить страницу и
прочитать, что же было на ней написано. Бумажный шарик, примерно в том же
виде, в каком я подобрал его с земли, заперт у меня в ящике. Там он и
останется.
Не исключено, что мой друг прав, что великий поэт действительно вечно
недоволен только что написанным и из-за этой своей страсти к постоянному
совершенствованию уничтожает и те стихи, которые могли бы стать
бессмертными. Возможно, что слова, написанные им той ночью, образуют
божественную гармонию, что они - самая сильная и чистая вещь из всех,
когда-либо созданных на свете.
Но нельзя зачеркивать и другие гипотезы: что речь идет о какой-то
пустяковой бумажке; что это, как я уже говорил, самая тривиальная
хозяйственная запись; что сделана она и порвана не самим поэтом, а кем-то из
его близких или прислугой (я успел разглядеть так мало слов, что определить
по почерку руку написавшего было невозможно); что к нам попало действительно
стихотворение, но неудачное; или даже - этого тоже нельзя исключить, - что
мы ошиблись и окно, в котором горел свет, принадлежало не поэту, а было
окном совсем другой квартиры, и в таком случае разорванная рукопись могла
оказаться просто-напросто никчемной бумажкой.
Однако же не эти негативные предположения мешают мне восстановить
листок. Отнюдь. Обстоятельства, при которых мы его нашли, уверенность, быть
может, беспочвенная, что некое сокровенное предначертание управляет - чаще,
чем мы думаем, - событиями и фактами, которые на первый взгляд зависят от
чистой случайности, в общем, мысль, что тут не обошлось без своего рода
провидения, перста судьбы, так сказать, раз именно мы - Франческо и я -
оказались именно там, именно в ту ночь и именно в тот час, чтобы иметь
возможность подобрать сокровище, которое в противном случае было бы навсегда
утеряно, - все это да еще моя слабость к аргументам из области
иррационального укрепили меня в мысли, что в маленьком бумажном шарике
заключена великая тайна, стихи сверхчеловеческой силы и красоты. А
уничтожить плод своего труда поэта побудило горькое сознание, что он никогда
больше не сможет подняться до подобных высот. Ведь известно, что художник,
достигший в своем творчестве вершины расцвета, неизбежно начинает
скатываться вниз и поэтому склонен ненавидеть все, что создано им раньше и
что напоминает ему о навсегда утраченном счастье.
Пребывая в такой уверенности, я предпочитаю хранить неприкосновенной
драгоценную тайну, заключенную в бумажном шарике; я берегу ее в расчете на
какое-то туманное будущее. И как ожидание чего-то хорошего приносит гораздо
больше радости, чем обладание им (поэтому разумнее смаковать, а не
удовлетворять сразу же эту поразительную разновидность вожделения,
подкрепленного сознанием, что все еще впереди; по-видимому, ожидание, не
отягченное страхом и сомнением, и является единственной формой счастья,
доступной человеку), как весна, несущая в себе обещание лета, радует
человека больше, чем само лето - долгожданное исполнение этого обещания, так
и предвкушение блистательной и доселе не известной поэмы, возможно, даже
выше того художественного наслаждения, которое дает нам непосредственное и
обстоятельное знакомство с ней. Мне могут возразить, что все это плод моего
слишком разыгравшегося воображения, что таким образом можно докатиться до
всяких мистификаций, до блефа. И все же, если мы оглянемся назад, то
убедимся, что у самых прекрасных и сильных наших радостей никогда не было
более прочной основы.
Впрочем, не в этом ли вся тайна поэзии, принявшая в данном случае одну
из своих крайних форм? Кто знает, возможно, поэзия вовсе и не нуждается в
открытом и общепонятном языке, в каком-то логическом смысле, в том, чтобы ее
слова складывались в членораздельные фразы или выражали какие-то разумные
понятия. Или еще: слова, как в нашем случае, могут быть разорваны на куски,
перемешаны в кучу отдельных слогов. Больше того: чтобы наслаждаться чарующей
красотой, постигать силу этих слов, их вообще не нужно читать. Выходит,
достаточно посмотреть на них, достаточно к ним прикоснуться, физически
ощутить их близость? Возможно, так оно и есть. Прежде всего, и это самое
главное, надо верить, что в той вон книжечке, на той странице, те стихи, те
знаки и являют собой шедевр. (См. Леопарди, "Дзибальдоне": "Прекрасное очень
часто прекрасно лишь потому, что его принято считать таковым".) Когда я,
например, открываю ящик и сжимаю в руке тот самый бумажный шарик, в котором
среди скомканных обрывков таится, быть может, черновик стихов - не знаю,
такова, как видно, сила самовнушения, - я вдруг, словно по волшебству,
начинаю чувствовать себя бодрее, легче, счастливее, меня манит к себе свет
духовного совершенства; а откуда-то издалека, из-за горизонта, начинают
приближаться ко мне горы, одинокие горные вершины. (Пусть даже в этом
бумажном шарике - всего лишь черновик анонимного письма, которым автор решил
погубить кого-то из своих коллег.)
Проблема стоянок
Иметь свой автомобиль - большое удобство, конечно. И все-таки жизнь у
владельца машины нелегкая.
В городе, где я живу, когда-то, говорят, пользоваться автомашинами было
просто. Пешеходы сами уступали дорогу, велосипедисты катили по обочинам,
проезжая часть оставалась почти свободной, лишь кое-где виднелись
оставленные лошадьми зеленоватые холмики. И парковаться можно было где
угодно, хоть посреди площади, - выбирай любое место. Так рассказывают
старики, с грустной улыбкой предаваясь приятным воспоминаниям.
Неужели так оно и было? Или это все сказки, безумные фантазии, в
которые уходит человек, когда на него сваливается беда, и остается лишь
вспоминать, что жизнь не всегда была к нему такой немилостивой и на его долю
тоже выпадали свои радости и тихие ясные вечера? (Облокотишься, бывало, о
подоконник и со спокойной душой любуешься миром, засыпающим там, внизу,
после трудового дня, и прекрасные песни затихают где-то вдали - правда,
хорошо? И она, вся во власти этого чарующего вечера, нежно прижимается милой
головкой к твоему плечу, и губы ее чуть приоткрыты, а над вами звезды.
Звезды!) Ведь так хочется верить, что хоть что-нибудь из тех давних времен
может еще вернуться и лучи утреннего солнца, как и тогда, разбудят вас, упав
на ажурный отворот простыни!
Теперь же, друзья мои, у нас не жизнь, а сплошная борьба. Город, весь
из железа и бетона, ощетинился острыми углами, как бы предупреждая: только
не здесь, только не здесь! И если мы хотим в нем жить, нам тоже нужно быть
из железа, внутри у нас вместо теплых мягких внутренностей должны быть
бетонные блоки, а вместо нелепого и старомодного приспособления, именуемого
сердцем, - шершавый камень весом 1,2 килограмма.
Раньше, когда мне приходилось добираться до работы пешком или на
трамвае, я отделывался сравнительно легко. Но теперь у меня автомобиль, и
все изменилось: ведь машину надо где-то поставить, а свободное местечко у
тротуаров в восемь часов утра - это почти утопия.
И потому я встаю в половине седьмого, самое позднее - в семь, умываюсь,
бреюсь, принимаю душ, наспех выпиваю чашку чая - и скорее в путь, моля бога
о том, чтобы светофоры дали мне зеленую улицу.
И вот я еду. С достойной презрения рабской покорностью ближние мои -
мужчины и женщины - уже кишат на улицах центральной части города, горя
желанием как можно скорее добраться до места своего каждодневного
заключения. Стоит посмотреть, как спустя немного времени они уже будут
сидеть, слегка ссутулившись, за своими столами и пишущими машинками. Тысячи
и тысячи тусклых, уныло однообразных жизней, предназначенных для романтики,
риска приключений, смелых мечтаний... (Помните, о чем бредили мы
мальчишками, сидя на парапетах набережных над рекой, несущей свои воды в
океан?) Между тем по обеим сторонам прямых и бесконечно длинных улиц уже
выстроились теряющиеся вдали вереницы опустевших машин.
Где найти местечко, чтобы втиснуть туда и мою? Машину я купил по случаю
всего несколько месяцев тому назад, у меня еще нет достаточно опыта в этом
деле, стоянки же бывают по меньшей мере шестисот тридцати четырех различных
категорий - в таком лабиринте может запутаться даже водитель-ветеран. Да,
конечно, на каждой стене имеются свои знаки и указатели, но их делают
маленькими, чтобы не нарушать, как говорится, монументальности наших древних
улиц. Да и кто в состоянии разобраться во всех этих едва приметных нюансах
цвета и формы?
Вот я и кружу по боковым улочкам на своей малютке, на которую сзади
напирает лавина грузовиков и фургонов, со страшным ревом требующих дать им
дорогу. Где бы найти местечко? Вон впереди, как привидевшийся бедуину в
Сахаре мираж - всякие там озера и колодцы, - манит к себе длиннейшая и
совершенно свободная полоса вдоль великолепного , бульвара. Иллюзия. Как раз
эти свободные на всем своем протяжении пространства, вселяющие в нас столько
радужных надежд, - самые коварные. Слишком уж они хороши. Можно поклясться,
что тут дело нечисто. Так и есть: этот отрезок улицы - табу, ибо рядом
возвышается вавилонская громада здания Министерства финансов. Оставить здесь
машину - значит навлечь на себя целый поток повесток, штрафов, разорительных
и запутанных судебных разбирательств (кончающихся иногда тюремным
заключением). Но время от времени и в таких местах можно увидеть машины,
брошенные кем-то без присмотра. Конечно, их немного, но все-таки... Обычно
это автомобили несерийного производства, остатки былой роскоши, к тому же
роскоши сомнительного происхождения; у них необычная удлиненная форма и
наглые рыла. Кто их владельцы? Или похитители? Возможно, это люди,
потерпевшие крах, люди отчаявшиеся, которым больше нечего терять, вот они и
плюют на закон, ибо готовы ко всему.
Ну-ка, ну-ка! На одной из боковых улиц неподалеку от моего учреждения я
замечаю наконец небольшой просвет, в который, пожалуй, сможет протиснуться
моя малолитражка. Осторожный маневр взад-вперед вдоль бока огромного
американского красно-белого лимузина (не машина, а вызов бедности), за рулем
которого сидит атлетического вида хозяйский шофер; он, похоже, дремлет, но я
замечаю, как в щелочках век враждебно поблескивают его глаза: вдруг я
ненароком прикоснусь, задену моим жалким, покрытым ржавчиной бампером бампер
его машины - этакий мощный, как у броневика, хромированный щит, сверкающий
шарами, контрфорсами, амортизаторами; на деньги, которые стоит один этот
бампер, можно было бы, наверное, кормить целую семью в течение года.
Надо признать, что моя машина изо всех сил старается мне помочь:
подтягивается, съеживается, задерживает дыхание и пробирается к своему месту
прямо-таки на цыпочках. С седьмой попытки, обливаясь потом от нервного
напряжения, я наконец ухитряюсь поставить свою мышеловку на свободное
местечко. Не хочу хвастаться, но это была ювелирная работа. И я выхожу,
победоносно хлопнув дверцей. Ко мне тотчас направляется служитель в
униформе: "Простите, но вы..." - "Что я?" Указывая на микроскопически малую
табличку, он спрашивает: "Вы читать умеете? Стоянка только для сотрудников
"Олдрек". Действительно, в нескольких десятках метров отсюда зияет
величественная арка этого солидного акционерного общества.
Позеленев от досады, я снова сажусь за баранку и с мучительными
предосторожностями ухитряюсь выбраться на дорогу, не оскорбив своим нечистым
прикосновением его королевское величество американский авианосец. Сквозь
щелку век глаза шофера испепеляют меня презрением.
Время идет. Мне уже давно следовало быть в конторе, а я все лихорадочно
обследую одну улицу за другой в поисках прибежища для своей машины. Слава
богу: вон какая-то дама намерена, кажется, сесть за руль. Притормаживаю,
дожидаясь, когда она отчалит, чтобы занять ее место. И сразу же позади меня
взрывается яростная какофония сигналов. Обернувшись, вижу налитую кровью
физиономию водителя грузовика: высунувшись до половины наружу, он осыпает
меня оскорбительными эпитетами и лупит кулаком по дверце, чтобы подкрепить
свои слова еще и грохотом. Господи, как он меня ненавидит!
Приходится проезжать. Когда, обогнув весь квартал, я возвращаюсь туда
же, дамы нет и в помине, а на освободившееся местечко уже ставит свою машину
кто-то другой.
Еду дальше. Здесь стоянка разрешена только на полчаса, там - лишь по
нечетным числам (а сегодня 2 ноября); эта отведена членам клуба
"Моторматик", а та - машинам с литерой "Z" (государственные и контролируемые
государством учреждения). И стоит мне притвориться непонимающим, как передо
мной мгновенно вырастает человек в фуражке военного типа и выдворяет меня со
своей территории. Это смотритель стоянки. Сюда, как правило, берут рукастых
и усатых верзил, почему-то неподкупных: чаевые не производят на них никакого
впечатления.
Ничего не поделаешь. Надо хоть завернуть в контору и предупредить...
Наш швейцар обычно стоит у дверей: остановлюсь на минутку и все ему объясню.
Но в тот самый момент, когда я притормаживаю у подъезда, мой взгляд падает
на свободное место у противоположного тротуара. С отчаянно бьющимся сердцем
я, рискуя быть стертым в порошок лавиной несущихся на меня машин, решительно
выворачиваю руль, пересекаю улицу и, ловко сманеврировав, паркуюсь. Чудо!
На меня нисходит покой. Теперь до самого вечера я могу жить без забот и
даже поглядывать из окна конторы на свою малолитражку - проверять, как там
она. А она даже вроде симпатичнее стала, стоит себе улыбается; конечно, ей
тоже приятно, что у нее есть свое место в мире. Да, это была поразительная
удача - поставить машину прямо напротив здания, в котором работаешь, в самом
центре города! Верно говорят: никогда не надо отчаиваться.
Проходит часа два, и мне начинает казаться, что грохот транспорта
перекрывает какой-то взволнованный гомон. С нехорошим предчувствием
выглядываю в окно. Так я и знал: что-то должно было случиться, уж слишком
все удачно сложилось. Оказывается, я не заметил, что как раз там, где я
поставил машину, в стене здания - проем, закрытый жалюзи, и теперь жалюзи
подняли и из проема выводят на дорогу пикап. Трое мужчин в комбинезонах с
надсадными криками рывками пытаются откатить мою машину. Они вытаскивают ее
из уютного гнездышка голыми руками - такая она у меня легкая - и толкают в
сторонку, чтобы освободить путь пикапу. Затем преспокойно уходят. А моя
машина остается посреди дороги и загораживает проезжую часть. Вот уже и
пробка образовалась. Прибежали двое полицейских; я вижу, как они что-то
пишут в своих блокнотах.
Сбежав вниз, отвожу машину с проезжей части, ухитряюсь - сам не знаю
как - разъяснить ситуацию полицейским и даже избежать штрафа. Но оставить
машину на прежнем месте я уже не могу, и меня снова затягивает в водоворот,
и мы кружим и кружим, не имея возможности остановиться, потому что
остановиться просто негде.
И это, по-вашему, жизнь? Нет, надо бежать отсюда куда-нибудь на
окраину, где нет такой яростной борьбы за место, да и вся обстановка менее
враждебна. Там почти такие же пустынные улицы и проспекты, какие в прежние
времена были в центре города, если, конечно, верить тому, что говорят старые
люди. Но места эти далеко, и что-то они не очень привлекательны. И вообще,
какой толк от машины, если держать ее приходится где-то у черта на рогах? А
что я буду делать с ней вечером? Вечерами, когда наступает темнота,
автомобилям, уставшим, как и мы, тоже нужен свой дом.
Но гаражи забиты до отказа. Их владельцы, еще несколько лет тому назад
бывшие такими скромными и любезными, что мы могли обращаться с ними как с
ровней, теперь стали важными персонами, к ним и не подступишься. Хорошо,
если удается переговорить с их бухгалтерами, с секретарями или другими
подручными, но и они уже не те услужливые молодые люди, какими были прежде.
Без улыбки, надменно выслушивают они наши униженные мольбы. "Видите ли, -
говорят они, - у нас теперь предварительная запись. А в списке перед вами
еще инженер Дзолито - он президент ФЛ.А.М., затем профессор Сифонета, граф
Эль Мотеро, баронесса Спики". Все эти солидные имена миллиардеров,
представителей аристократии, знаменитых хирургов, крупных землевладельцев и
великих певцов перечисляют для того, чтобы произвести на вас впечатление. Да
и вообще, даже если мне этого не говорят, я сам знаю, что старенькие машины,
да еще такие delabrees {потрепанные (франц.).}, как моя, здесь не очень
желанные гости: само их присутствие как бы наносит урон престижу "фирмы". Вы
никогда не замечали, какая кислая, какая презрительная гримаса появляется на
физиономии привратника Гранд-Отеля, когда его порог переступает какой-нибудь
замухрышка?
Итак, прочь отсюда - мимо пригородов, через поля и , пустоши, все
дальше и дальше. Я с яростью жму на педаль акселератора. Постепенно вокруг
становится все просторнее, места пошли незнакомые. Вот потянулись сжатые
поля, а вот уже и саванна началась, а за ней - пустыня; дорога теряется в
бесконечном однообразии песков.
Стоп. Я озираюсь по сторонам: ни людей, ни строений, вообще никаких
признаков жизни. Наконец-то я один. И - тишина.
Глушу мотор, выхожу из машины, захлопываю дверцу. "Прощай, - говорю я
ей, - ты была славной машинкой, что правда, то правда; пожалуй, я тебя даже
любил. Прости, что бросаю тебя здесь, но попробуй оставь тебя где-нибудь на
улице: рано или поздно меня разыщут и замучают всякими повестками и
штрафами. Ты уже старенькая и, извини за откровенность, некрасивая, никому
ты теперь не нужна".
Она не отвечает. Я иду и думаю: "Что она будет делать ночью? А вдруг
придут гиены и сожрут ее?"
Уже смеркается. Потерян целый рабочий день. Может быть, меня уже
уволили. До чего же я устал! Зато теперь я свободен. Наконец-то свободен!
Я пускаюсь вприпрыжку, в теле необыкновенная легкость, ноги сами
выделывают какие-то замысловатые па. Ура! Оглядываюсь: вдали виднеется моя
малолитражка - крошечная, этакая букашечка, дремлющая на голом лоне пустыни.
Но что там за человек рядом с ней? Высокого роста, усатый и, если не
ошибаюсь, в фуражке, похожей на военную. Он знаками выражает мне свой
протест и что-то кричит, кричит.
Ну нет, с меня хватит! Я бегу, я подпрыгиваю, я скачу на немолодых
своих ногах, притопываю и чувствую себя легким, как пушинка. Крики
проклятого сторожа постепенно затихают вдали.
Ночная баталия на Венецианской Биеннале
Обосновавшийся навечно в Елисейских полях старый художник Арденте
Престинари сообщил однажды друзьям о своем намерении посетить Венецианскую
Биеннале, где спустя два года после его смерти ему посвятили целый зал.
Друзья пытались его отговорить: "Да брось, пожалуйста, Ардуччо! (Так
всегда ласково называли художника при жизни.) Всякий раз, когда кто-нибудь
из нас отправляется туда, вниз, его ждут одни огорчения. Выбрось это из
головы, оставайся с нами. Свои картины ты и без них знаешь и можешь быть
уверен, что для выставки, как водится, отобрали самое худшее. И потом, если
ты нас покинешь, кто будет вечером четвертым за карточным столом?"
"Да я быстренько", - уперся художник и кинулся вниз - туда, где
обретаются живые люди и где устраивают выставки произведений
изобразительного искусства.
Прибыть на место и среди сотен залов отыскать свой было делом
нескольких секунд.
То, что он там увидел, его вполне удовлетворило: ему отвели просторный
зал, расположенный так, что через него проходил основной поток посетителей.
На стене выделялись его имя и две даты - рождения и смерти, да и картины для
экспозиции были отобраны, надо признать, с большим знанием дела, чем он
ожидал. Конечно, теперь, когда он смотрел на них потусторонним взором, так
сказать, sub specie aeternitatis {Здесь: сквозь призму вечности (лат.).}, в
глаза бросалось множество изъянов и ошибок, которых при жизни он не замечал.
Ему даже захотелось вдруг сбегать за красками и кое-что наспех подправить на
месте, но как это сделать? Если даже допустить, что его рисовальные
принадлежности где-то сохранились, то поди знай, где именно. И потом, не
разразится ли из-за этого скандал?
Был будний день, дело шло к вечеру, посетителей осталось мало. В зал
вошел белокурый молодой человек, несомненно иностранец, скорее всего
американский турист, и, оглядевшись вокруг с безразличием, которое обиднее
любого оскорбления, проследовал дальше.
"Хам! - подумал Престинари. - Тебе только на коровах гарцевать в своих
прериях, а не на художественные выставки ходить!"
А вот молодая пара, скорее всего молодожены в свадебном путешествии.
Пока она с выдающим туристов равнодушным и скучающим видом обходила зал, он,
чем-то заинтересовавшись, остановился перед небольшой ранней работой
художника: уголок Монмартра на фоне неизменного Сакре-Кер.
"Образование у парня, конечно, скромное, - отметил про себя Престинари,
- и все-таки в чутье ему не откажешь. Эта небольшая по размеру картина -
одна из наиболее удачных моих работ. Как видно, на него произвела
впечатление необыкновенная мягкость тонов".
Какая там мягкость, какие тона!..
"Иди сюда, радость моя! - окликнул жену молодой человек. -
Посмотри-ка... Словно специально для нас".
"Что?"
"Неужели не узнаешь? Три дня тому назад, на Монмартре, - ресторанчик,
где мы ели улиток. Ну посмотри же, вот на этом самом углу". И он показал
что-то на картине.
"Да-да-да! - воскликнула она, оживившись. - Но должна тебе признаться,
что у меня от этих улиток живот заболел".
Глупо смеясь, они ушли.
На смену им явились две синьоры лет пятидесяти с ребенком.
"Престинари, - громко прочитала одна из них. - Уж не родственник ли он
тех Престинари, что живут под нами?.. Не вертись, Джандоменико, не трогай
ничего руками!" Это одуревший от усталости и скуки ребенок пытался
отковырнуть ногтем каплю засохшей краски на картине "Время жатвы".
Художник встрепенулся: в зал вошел адвокат Маттео До-лабелла, старый
добрый друг, завсегдатай ресторанчика художников, где в свое время так
блистал Престинари, а с ним какой-то незнакомый господин.
"О, Престинари! - воскликнул с довольным видом Долабелла. - Слава богу,
ему дали отдельный зал. Бедный Ардуччо, какая для него была бы радость, если
бы он мог оказаться сегодня здесь! Наконец-то целый зал отведен одному ему -
ему, человеку, который при жизни этого так и не добился!.. Сколько было
страданий! Ты знал его?"
"Лично - нет, - ответил незнакомый господин, - хотя однажды, кажется, я
его видел... Симпатичный был человек, правда?"
"Симпатичный? Не то слово. Очаровательный causeur {балагур (франц.).},
один из самых тонких и остроумных собеседников, каких я знал... Его
язвительные шутки, его парадоксы... Никогда мне не забыть вечеров,
проведенных в его компании... Лучшую часть своего таланта, можно сказать, он
растрачивал в кругу друзей; да, поболтать он любил... Конечно, в его
картинах, как видишь, тоже кое-что есть, вернее, было; такая живопись
сегодня считается старьем... Бог мой, взгляни на эту зелень, а этот
фиолетовый тон... от них же челюсти сводит... Зеленые и сиреневые тона были
его слабостью: бедному Ардуччо вечно казалось, что их мало на полотне... Ну,
а в результате... Сам видишь". Покачав головой, он вздохнул и стал листать
каталог.
Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть,
что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью
запечатывают в бутылку и бросают в море?
Вот первое, что пришло нам в голову. А вдруг поэт почувствовал себя
плохо и, поскольку дома никого не было, таким образом взывал о помощи? Или,
может, в его комнату проникли бандиты и это его отчаянная мольба о спасении?
Мы оба одновременно наклонились, чтобы поднять бумажку. Но я оказался
проворнее. "Что это?" - спросил мой приятель. Стоя под фонарем, я уже начал
было расправлять листок.
Нет, это был не смятый листок. И не призыв о помощи. Все оказалось
проще и банальнее. Но, может, и загадочнее. У меня в руках был шарик из
скомканных клочков бумаги, на которых можно было различить обрывки слов.
Должно быть, поэт, написав что-то, остался недоволен и, разорвав в ярости
бумагу на мелкие кусочки, скатал их в шарик и вышвырнул на улицу.
"Не выбрасывай, - сразу сказал Франческо, - вдруг там прекрасные стихи?
Немного терпения, и мы восстановим их из этих обрывков".
"Будь они прекрасными, он бы их не выбросил, можешь не сомневаться. А
раз выбросил, значит, он раздосадован, значит, стихи ему не нравятся и он не
желает признавать их своими".
"Сразу видно, что ты не знаешь этого человека. Самые известные его
стихи были спасены друзьями, ходившими за ним по пятам. Если бы не друзья,
он бы и их уничтожил - до такой степени он требователен к себе".
"Но ведь он стар, - возразил я, - и уже много лет стихов не пишет".
"А вот и пишет, только не публикует, потому что вечно ими недоволен".
"Ну хорошо, - сказал я, - а что, если вместо стихов здесь просто
какая-нибудь заметка, письмо другу или даже запись расходов?"
"В такое-то время?"
"Конечно. Именно в такое время. Почему бы поэтам и не заниматься
подсчетами в два часа ночи?"
С этими словами я сжал обрывки бумаги в ладонях, снова скомкал их в
шарик и положил в карман пиджака.
Несмотря на уговоры Франческо, я так никогда и не расправил эти клочки
бумаги, не разложил их на столе, не попытался восстановить страницу и
прочитать, что же было на ней написано. Бумажный шарик, примерно в том же
виде, в каком я подобрал его с земли, заперт у меня в ящике. Там он и
останется.
Не исключено, что мой друг прав, что великий поэт действительно вечно
недоволен только что написанным и из-за этой своей страсти к постоянному
совершенствованию уничтожает и те стихи, которые могли бы стать
бессмертными. Возможно, что слова, написанные им той ночью, образуют
божественную гармонию, что они - самая сильная и чистая вещь из всех,
когда-либо созданных на свете.
Но нельзя зачеркивать и другие гипотезы: что речь идет о какой-то
пустяковой бумажке; что это, как я уже говорил, самая тривиальная
хозяйственная запись; что сделана она и порвана не самим поэтом, а кем-то из
его близких или прислугой (я успел разглядеть так мало слов, что определить
по почерку руку написавшего было невозможно); что к нам попало действительно
стихотворение, но неудачное; или даже - этого тоже нельзя исключить, - что
мы ошиблись и окно, в котором горел свет, принадлежало не поэту, а было
окном совсем другой квартиры, и в таком случае разорванная рукопись могла
оказаться просто-напросто никчемной бумажкой.
Однако же не эти негативные предположения мешают мне восстановить
листок. Отнюдь. Обстоятельства, при которых мы его нашли, уверенность, быть
может, беспочвенная, что некое сокровенное предначертание управляет - чаще,
чем мы думаем, - событиями и фактами, которые на первый взгляд зависят от
чистой случайности, в общем, мысль, что тут не обошлось без своего рода
провидения, перста судьбы, так сказать, раз именно мы - Франческо и я -
оказались именно там, именно в ту ночь и именно в тот час, чтобы иметь
возможность подобрать сокровище, которое в противном случае было бы навсегда
утеряно, - все это да еще моя слабость к аргументам из области
иррационального укрепили меня в мысли, что в маленьком бумажном шарике
заключена великая тайна, стихи сверхчеловеческой силы и красоты. А
уничтожить плод своего труда поэта побудило горькое сознание, что он никогда
больше не сможет подняться до подобных высот. Ведь известно, что художник,
достигший в своем творчестве вершины расцвета, неизбежно начинает
скатываться вниз и поэтому склонен ненавидеть все, что создано им раньше и
что напоминает ему о навсегда утраченном счастье.
Пребывая в такой уверенности, я предпочитаю хранить неприкосновенной
драгоценную тайну, заключенную в бумажном шарике; я берегу ее в расчете на
какое-то туманное будущее. И как ожидание чего-то хорошего приносит гораздо
больше радости, чем обладание им (поэтому разумнее смаковать, а не
удовлетворять сразу же эту поразительную разновидность вожделения,
подкрепленного сознанием, что все еще впереди; по-видимому, ожидание, не
отягченное страхом и сомнением, и является единственной формой счастья,
доступной человеку), как весна, несущая в себе обещание лета, радует
человека больше, чем само лето - долгожданное исполнение этого обещания, так
и предвкушение блистательной и доселе не известной поэмы, возможно, даже
выше того художественного наслаждения, которое дает нам непосредственное и
обстоятельное знакомство с ней. Мне могут возразить, что все это плод моего
слишком разыгравшегося воображения, что таким образом можно докатиться до
всяких мистификаций, до блефа. И все же, если мы оглянемся назад, то
убедимся, что у самых прекрасных и сильных наших радостей никогда не было
более прочной основы.
Впрочем, не в этом ли вся тайна поэзии, принявшая в данном случае одну
из своих крайних форм? Кто знает, возможно, поэзия вовсе и не нуждается в
открытом и общепонятном языке, в каком-то логическом смысле, в том, чтобы ее
слова складывались в членораздельные фразы или выражали какие-то разумные
понятия. Или еще: слова, как в нашем случае, могут быть разорваны на куски,
перемешаны в кучу отдельных слогов. Больше того: чтобы наслаждаться чарующей
красотой, постигать силу этих слов, их вообще не нужно читать. Выходит,
достаточно посмотреть на них, достаточно к ним прикоснуться, физически
ощутить их близость? Возможно, так оно и есть. Прежде всего, и это самое
главное, надо верить, что в той вон книжечке, на той странице, те стихи, те
знаки и являют собой шедевр. (См. Леопарди, "Дзибальдоне": "Прекрасное очень
часто прекрасно лишь потому, что его принято считать таковым".) Когда я,
например, открываю ящик и сжимаю в руке тот самый бумажный шарик, в котором
среди скомканных обрывков таится, быть может, черновик стихов - не знаю,
такова, как видно, сила самовнушения, - я вдруг, словно по волшебству,
начинаю чувствовать себя бодрее, легче, счастливее, меня манит к себе свет
духовного совершенства; а откуда-то издалека, из-за горизонта, начинают
приближаться ко мне горы, одинокие горные вершины. (Пусть даже в этом
бумажном шарике - всего лишь черновик анонимного письма, которым автор решил
погубить кого-то из своих коллег.)
Проблема стоянок
Иметь свой автомобиль - большое удобство, конечно. И все-таки жизнь у
владельца машины нелегкая.
В городе, где я живу, когда-то, говорят, пользоваться автомашинами было
просто. Пешеходы сами уступали дорогу, велосипедисты катили по обочинам,
проезжая часть оставалась почти свободной, лишь кое-где виднелись
оставленные лошадьми зеленоватые холмики. И парковаться можно было где
угодно, хоть посреди площади, - выбирай любое место. Так рассказывают
старики, с грустной улыбкой предаваясь приятным воспоминаниям.
Неужели так оно и было? Или это все сказки, безумные фантазии, в
которые уходит человек, когда на него сваливается беда, и остается лишь
вспоминать, что жизнь не всегда была к нему такой немилостивой и на его долю
тоже выпадали свои радости и тихие ясные вечера? (Облокотишься, бывало, о
подоконник и со спокойной душой любуешься миром, засыпающим там, внизу,
после трудового дня, и прекрасные песни затихают где-то вдали - правда,
хорошо? И она, вся во власти этого чарующего вечера, нежно прижимается милой
головкой к твоему плечу, и губы ее чуть приоткрыты, а над вами звезды.
Звезды!) Ведь так хочется верить, что хоть что-нибудь из тех давних времен
может еще вернуться и лучи утреннего солнца, как и тогда, разбудят вас, упав
на ажурный отворот простыни!
Теперь же, друзья мои, у нас не жизнь, а сплошная борьба. Город, весь
из железа и бетона, ощетинился острыми углами, как бы предупреждая: только
не здесь, только не здесь! И если мы хотим в нем жить, нам тоже нужно быть
из железа, внутри у нас вместо теплых мягких внутренностей должны быть
бетонные блоки, а вместо нелепого и старомодного приспособления, именуемого
сердцем, - шершавый камень весом 1,2 килограмма.
Раньше, когда мне приходилось добираться до работы пешком или на
трамвае, я отделывался сравнительно легко. Но теперь у меня автомобиль, и
все изменилось: ведь машину надо где-то поставить, а свободное местечко у
тротуаров в восемь часов утра - это почти утопия.
И потому я встаю в половине седьмого, самое позднее - в семь, умываюсь,
бреюсь, принимаю душ, наспех выпиваю чашку чая - и скорее в путь, моля бога
о том, чтобы светофоры дали мне зеленую улицу.
И вот я еду. С достойной презрения рабской покорностью ближние мои -
мужчины и женщины - уже кишат на улицах центральной части города, горя
желанием как можно скорее добраться до места своего каждодневного
заключения. Стоит посмотреть, как спустя немного времени они уже будут
сидеть, слегка ссутулившись, за своими столами и пишущими машинками. Тысячи
и тысячи тусклых, уныло однообразных жизней, предназначенных для романтики,
риска приключений, смелых мечтаний... (Помните, о чем бредили мы
мальчишками, сидя на парапетах набережных над рекой, несущей свои воды в
океан?) Между тем по обеим сторонам прямых и бесконечно длинных улиц уже
выстроились теряющиеся вдали вереницы опустевших машин.
Где найти местечко, чтобы втиснуть туда и мою? Машину я купил по случаю
всего несколько месяцев тому назад, у меня еще нет достаточно опыта в этом
деле, стоянки же бывают по меньшей мере шестисот тридцати четырех различных
категорий - в таком лабиринте может запутаться даже водитель-ветеран. Да,
конечно, на каждой стене имеются свои знаки и указатели, но их делают
маленькими, чтобы не нарушать, как говорится, монументальности наших древних
улиц. Да и кто в состоянии разобраться во всех этих едва приметных нюансах
цвета и формы?
Вот я и кружу по боковым улочкам на своей малютке, на которую сзади
напирает лавина грузовиков и фургонов, со страшным ревом требующих дать им
дорогу. Где бы найти местечко? Вон впереди, как привидевшийся бедуину в
Сахаре мираж - всякие там озера и колодцы, - манит к себе длиннейшая и
совершенно свободная полоса вдоль великолепного , бульвара. Иллюзия. Как раз
эти свободные на всем своем протяжении пространства, вселяющие в нас столько
радужных надежд, - самые коварные. Слишком уж они хороши. Можно поклясться,
что тут дело нечисто. Так и есть: этот отрезок улицы - табу, ибо рядом
возвышается вавилонская громада здания Министерства финансов. Оставить здесь
машину - значит навлечь на себя целый поток повесток, штрафов, разорительных
и запутанных судебных разбирательств (кончающихся иногда тюремным
заключением). Но время от времени и в таких местах можно увидеть машины,
брошенные кем-то без присмотра. Конечно, их немного, но все-таки... Обычно
это автомобили несерийного производства, остатки былой роскоши, к тому же
роскоши сомнительного происхождения; у них необычная удлиненная форма и
наглые рыла. Кто их владельцы? Или похитители? Возможно, это люди,
потерпевшие крах, люди отчаявшиеся, которым больше нечего терять, вот они и
плюют на закон, ибо готовы ко всему.
Ну-ка, ну-ка! На одной из боковых улиц неподалеку от моего учреждения я
замечаю наконец небольшой просвет, в который, пожалуй, сможет протиснуться
моя малолитражка. Осторожный маневр взад-вперед вдоль бока огромного
американского красно-белого лимузина (не машина, а вызов бедности), за рулем
которого сидит атлетического вида хозяйский шофер; он, похоже, дремлет, но я
замечаю, как в щелочках век враждебно поблескивают его глаза: вдруг я
ненароком прикоснусь, задену моим жалким, покрытым ржавчиной бампером бампер
его машины - этакий мощный, как у броневика, хромированный щит, сверкающий
шарами, контрфорсами, амортизаторами; на деньги, которые стоит один этот
бампер, можно было бы, наверное, кормить целую семью в течение года.
Надо признать, что моя машина изо всех сил старается мне помочь:
подтягивается, съеживается, задерживает дыхание и пробирается к своему месту
прямо-таки на цыпочках. С седьмой попытки, обливаясь потом от нервного
напряжения, я наконец ухитряюсь поставить свою мышеловку на свободное
местечко. Не хочу хвастаться, но это была ювелирная работа. И я выхожу,
победоносно хлопнув дверцей. Ко мне тотчас направляется служитель в
униформе: "Простите, но вы..." - "Что я?" Указывая на микроскопически малую
табличку, он спрашивает: "Вы читать умеете? Стоянка только для сотрудников
"Олдрек". Действительно, в нескольких десятках метров отсюда зияет
величественная арка этого солидного акционерного общества.
Позеленев от досады, я снова сажусь за баранку и с мучительными
предосторожностями ухитряюсь выбраться на дорогу, не оскорбив своим нечистым
прикосновением его королевское величество американский авианосец. Сквозь
щелку век глаза шофера испепеляют меня презрением.
Время идет. Мне уже давно следовало быть в конторе, а я все лихорадочно
обследую одну улицу за другой в поисках прибежища для своей машины. Слава
богу: вон какая-то дама намерена, кажется, сесть за руль. Притормаживаю,
дожидаясь, когда она отчалит, чтобы занять ее место. И сразу же позади меня
взрывается яростная какофония сигналов. Обернувшись, вижу налитую кровью
физиономию водителя грузовика: высунувшись до половины наружу, он осыпает
меня оскорбительными эпитетами и лупит кулаком по дверце, чтобы подкрепить
свои слова еще и грохотом. Господи, как он меня ненавидит!
Приходится проезжать. Когда, обогнув весь квартал, я возвращаюсь туда
же, дамы нет и в помине, а на освободившееся местечко уже ставит свою машину
кто-то другой.
Еду дальше. Здесь стоянка разрешена только на полчаса, там - лишь по
нечетным числам (а сегодня 2 ноября); эта отведена членам клуба
"Моторматик", а та - машинам с литерой "Z" (государственные и контролируемые
государством учреждения). И стоит мне притвориться непонимающим, как передо
мной мгновенно вырастает человек в фуражке военного типа и выдворяет меня со
своей территории. Это смотритель стоянки. Сюда, как правило, берут рукастых
и усатых верзил, почему-то неподкупных: чаевые не производят на них никакого
впечатления.
Ничего не поделаешь. Надо хоть завернуть в контору и предупредить...
Наш швейцар обычно стоит у дверей: остановлюсь на минутку и все ему объясню.
Но в тот самый момент, когда я притормаживаю у подъезда, мой взгляд падает
на свободное место у противоположного тротуара. С отчаянно бьющимся сердцем
я, рискуя быть стертым в порошок лавиной несущихся на меня машин, решительно
выворачиваю руль, пересекаю улицу и, ловко сманеврировав, паркуюсь. Чудо!
На меня нисходит покой. Теперь до самого вечера я могу жить без забот и
даже поглядывать из окна конторы на свою малолитражку - проверять, как там
она. А она даже вроде симпатичнее стала, стоит себе улыбается; конечно, ей
тоже приятно, что у нее есть свое место в мире. Да, это была поразительная
удача - поставить машину прямо напротив здания, в котором работаешь, в самом
центре города! Верно говорят: никогда не надо отчаиваться.
Проходит часа два, и мне начинает казаться, что грохот транспорта
перекрывает какой-то взволнованный гомон. С нехорошим предчувствием
выглядываю в окно. Так я и знал: что-то должно было случиться, уж слишком
все удачно сложилось. Оказывается, я не заметил, что как раз там, где я
поставил машину, в стене здания - проем, закрытый жалюзи, и теперь жалюзи
подняли и из проема выводят на дорогу пикап. Трое мужчин в комбинезонах с
надсадными криками рывками пытаются откатить мою машину. Они вытаскивают ее
из уютного гнездышка голыми руками - такая она у меня легкая - и толкают в
сторонку, чтобы освободить путь пикапу. Затем преспокойно уходят. А моя
машина остается посреди дороги и загораживает проезжую часть. Вот уже и
пробка образовалась. Прибежали двое полицейских; я вижу, как они что-то
пишут в своих блокнотах.
Сбежав вниз, отвожу машину с проезжей части, ухитряюсь - сам не знаю
как - разъяснить ситуацию полицейским и даже избежать штрафа. Но оставить
машину на прежнем месте я уже не могу, и меня снова затягивает в водоворот,
и мы кружим и кружим, не имея возможности остановиться, потому что
остановиться просто негде.
И это, по-вашему, жизнь? Нет, надо бежать отсюда куда-нибудь на
окраину, где нет такой яростной борьбы за место, да и вся обстановка менее
враждебна. Там почти такие же пустынные улицы и проспекты, какие в прежние
времена были в центре города, если, конечно, верить тому, что говорят старые
люди. Но места эти далеко, и что-то они не очень привлекательны. И вообще,
какой толк от машины, если держать ее приходится где-то у черта на рогах? А
что я буду делать с ней вечером? Вечерами, когда наступает темнота,
автомобилям, уставшим, как и мы, тоже нужен свой дом.
Но гаражи забиты до отказа. Их владельцы, еще несколько лет тому назад
бывшие такими скромными и любезными, что мы могли обращаться с ними как с
ровней, теперь стали важными персонами, к ним и не подступишься. Хорошо,
если удается переговорить с их бухгалтерами, с секретарями или другими
подручными, но и они уже не те услужливые молодые люди, какими были прежде.
Без улыбки, надменно выслушивают они наши униженные мольбы. "Видите ли, -
говорят они, - у нас теперь предварительная запись. А в списке перед вами
еще инженер Дзолито - он президент ФЛ.А.М., затем профессор Сифонета, граф
Эль Мотеро, баронесса Спики". Все эти солидные имена миллиардеров,
представителей аристократии, знаменитых хирургов, крупных землевладельцев и
великих певцов перечисляют для того, чтобы произвести на вас впечатление. Да
и вообще, даже если мне этого не говорят, я сам знаю, что старенькие машины,
да еще такие delabrees {потрепанные (франц.).}, как моя, здесь не очень
желанные гости: само их присутствие как бы наносит урон престижу "фирмы". Вы
никогда не замечали, какая кислая, какая презрительная гримаса появляется на
физиономии привратника Гранд-Отеля, когда его порог переступает какой-нибудь
замухрышка?
Итак, прочь отсюда - мимо пригородов, через поля и , пустоши, все
дальше и дальше. Я с яростью жму на педаль акселератора. Постепенно вокруг
становится все просторнее, места пошли незнакомые. Вот потянулись сжатые
поля, а вот уже и саванна началась, а за ней - пустыня; дорога теряется в
бесконечном однообразии песков.
Стоп. Я озираюсь по сторонам: ни людей, ни строений, вообще никаких
признаков жизни. Наконец-то я один. И - тишина.
Глушу мотор, выхожу из машины, захлопываю дверцу. "Прощай, - говорю я
ей, - ты была славной машинкой, что правда, то правда; пожалуй, я тебя даже
любил. Прости, что бросаю тебя здесь, но попробуй оставь тебя где-нибудь на
улице: рано или поздно меня разыщут и замучают всякими повестками и
штрафами. Ты уже старенькая и, извини за откровенность, некрасивая, никому
ты теперь не нужна".
Она не отвечает. Я иду и думаю: "Что она будет делать ночью? А вдруг
придут гиены и сожрут ее?"
Уже смеркается. Потерян целый рабочий день. Может быть, меня уже
уволили. До чего же я устал! Зато теперь я свободен. Наконец-то свободен!
Я пускаюсь вприпрыжку, в теле необыкновенная легкость, ноги сами
выделывают какие-то замысловатые па. Ура! Оглядываюсь: вдали виднеется моя
малолитражка - крошечная, этакая букашечка, дремлющая на голом лоне пустыни.
Но что там за человек рядом с ней? Высокого роста, усатый и, если не
ошибаюсь, в фуражке, похожей на военную. Он знаками выражает мне свой
протест и что-то кричит, кричит.
Ну нет, с меня хватит! Я бегу, я подпрыгиваю, я скачу на немолодых
своих ногах, притопываю и чувствую себя легким, как пушинка. Крики
проклятого сторожа постепенно затихают вдали.
Ночная баталия на Венецианской Биеннале
Обосновавшийся навечно в Елисейских полях старый художник Арденте
Престинари сообщил однажды друзьям о своем намерении посетить Венецианскую
Биеннале, где спустя два года после его смерти ему посвятили целый зал.
Друзья пытались его отговорить: "Да брось, пожалуйста, Ардуччо! (Так
всегда ласково называли художника при жизни.) Всякий раз, когда кто-нибудь
из нас отправляется туда, вниз, его ждут одни огорчения. Выбрось это из
головы, оставайся с нами. Свои картины ты и без них знаешь и можешь быть
уверен, что для выставки, как водится, отобрали самое худшее. И потом, если
ты нас покинешь, кто будет вечером четвертым за карточным столом?"
"Да я быстренько", - уперся художник и кинулся вниз - туда, где
обретаются живые люди и где устраивают выставки произведений
изобразительного искусства.
Прибыть на место и среди сотен залов отыскать свой было делом
нескольких секунд.
То, что он там увидел, его вполне удовлетворило: ему отвели просторный
зал, расположенный так, что через него проходил основной поток посетителей.
На стене выделялись его имя и две даты - рождения и смерти, да и картины для
экспозиции были отобраны, надо признать, с большим знанием дела, чем он
ожидал. Конечно, теперь, когда он смотрел на них потусторонним взором, так
сказать, sub specie aeternitatis {Здесь: сквозь призму вечности (лат.).}, в
глаза бросалось множество изъянов и ошибок, которых при жизни он не замечал.
Ему даже захотелось вдруг сбегать за красками и кое-что наспех подправить на
месте, но как это сделать? Если даже допустить, что его рисовальные
принадлежности где-то сохранились, то поди знай, где именно. И потом, не
разразится ли из-за этого скандал?
Был будний день, дело шло к вечеру, посетителей осталось мало. В зал
вошел белокурый молодой человек, несомненно иностранец, скорее всего
американский турист, и, оглядевшись вокруг с безразличием, которое обиднее
любого оскорбления, проследовал дальше.
"Хам! - подумал Престинари. - Тебе только на коровах гарцевать в своих
прериях, а не на художественные выставки ходить!"
А вот молодая пара, скорее всего молодожены в свадебном путешествии.
Пока она с выдающим туристов равнодушным и скучающим видом обходила зал, он,
чем-то заинтересовавшись, остановился перед небольшой ранней работой
художника: уголок Монмартра на фоне неизменного Сакре-Кер.
"Образование у парня, конечно, скромное, - отметил про себя Престинари,
- и все-таки в чутье ему не откажешь. Эта небольшая по размеру картина -
одна из наиболее удачных моих работ. Как видно, на него произвела
впечатление необыкновенная мягкость тонов".
Какая там мягкость, какие тона!..
"Иди сюда, радость моя! - окликнул жену молодой человек. -
Посмотри-ка... Словно специально для нас".
"Что?"
"Неужели не узнаешь? Три дня тому назад, на Монмартре, - ресторанчик,
где мы ели улиток. Ну посмотри же, вот на этом самом углу". И он показал
что-то на картине.
"Да-да-да! - воскликнула она, оживившись. - Но должна тебе признаться,
что у меня от этих улиток живот заболел".
Глупо смеясь, они ушли.
На смену им явились две синьоры лет пятидесяти с ребенком.
"Престинари, - громко прочитала одна из них. - Уж не родственник ли он
тех Престинари, что живут под нами?.. Не вертись, Джандоменико, не трогай
ничего руками!" Это одуревший от усталости и скуки ребенок пытался
отковырнуть ногтем каплю засохшей краски на картине "Время жатвы".
Художник встрепенулся: в зал вошел адвокат Маттео До-лабелла, старый
добрый друг, завсегдатай ресторанчика художников, где в свое время так
блистал Престинари, а с ним какой-то незнакомый господин.
"О, Престинари! - воскликнул с довольным видом Долабелла. - Слава богу,
ему дали отдельный зал. Бедный Ардуччо, какая для него была бы радость, если
бы он мог оказаться сегодня здесь! Наконец-то целый зал отведен одному ему -
ему, человеку, который при жизни этого так и не добился!.. Сколько было
страданий! Ты знал его?"
"Лично - нет, - ответил незнакомый господин, - хотя однажды, кажется, я
его видел... Симпатичный был человек, правда?"
"Симпатичный? Не то слово. Очаровательный causeur {балагур (франц.).},
один из самых тонких и остроумных собеседников, каких я знал... Его
язвительные шутки, его парадоксы... Никогда мне не забыть вечеров,
проведенных в его компании... Лучшую часть своего таланта, можно сказать, он
растрачивал в кругу друзей; да, поболтать он любил... Конечно, в его
картинах, как видишь, тоже кое-что есть, вернее, было; такая живопись
сегодня считается старьем... Бог мой, взгляни на эту зелень, а этот
фиолетовый тон... от них же челюсти сводит... Зеленые и сиреневые тона были
его слабостью: бедному Ардуччо вечно казалось, что их мало на полотне... Ну,
а в результате... Сам видишь". Покачав головой, он вздохнул и стал листать
каталог.
Подойдя поближе, невидимый Престинари вытянул шею, чтобы посмотреть,
что там написано. Его творчеству посвящалось полстранички текста за подписью