– Каким же образом? – спросил я.
   Перед моими глазами стояли горшки с засохшими цветами. Я очень люблю цветы. Я разводил их несколько лет. В одно прекрасное утро (вернее, несчастное утро) я обнаружил, что буквально все мои цветы завяли. Это было для меня страшным ударом. Я начал все сначала… Я заново сменил горшки и землю. Я думал, что в горшках или в земле поселились какие-то бактерии-цветоубийцы. Оказывается, цветоубийца – мой собственный сын.
   – Так как же ты с ними разделался?
   Рис молчал.
   – Полил какую-нибудь гадость? – подсказал я.
   – Не…
   – Ошпарил кипятком?
   – Не… Ножом… Втыкал нож… в горшки… чтобы корни… Они и засохли… А потом заровнял землю – и ничего не видно…
   – Ах, вот как… Очень просто.
   Рис потупил голову.
   – Я больше не буду. Честно. Теперь ты стал моим другом. А друзьям не вредят… Если бы ты и дальше был моим врагом, я бы и эти подрезал. Я уже хотел… Но ждал, чтобы подросли… Чтобы ты больше злился…
   – Ну и мстительный же ты тип, – сказал я.
   – Да, я очень мстительный. Кто против меня идет – тот пропал.
   – Выходит, с тобой нельзя ссориться?
   – Выходит, так. Только мы с тобой не будем больше.
   – Я тоже так думаю.
   Мы посидели молча.
   – Придется мне заняться Мамой как следует, – вслух подумал я.
   – Ага, – одобрил Рис. – Главное, не заходи в кухню, когда она завтракает. Посиди пока в ванной или туалете.
   – Хватит умничать, – оборвал я не в меру разошедшегося советчика. – Давай собираться. Дождь, кажется, прошел.
   Я выглянул из-под ели. С лап еще лилась вода, хотя и не так сильно. Но между деревьями уже было светло, лишь слегка моросило, да иногда с ветвей срывались и били по траве длинные светлые струи, как пулеметные очереди.
   – Разувайся.
   Мы сняли обувь, связали шнурки, перебросили сандалеты через плечо и пошли по мокрой, скользкой, разъезжавшейся под ногами дорожке. Только сейчас было видно, насколько сильный прошел ливень.
   Тропинка пересекла небольшую поляну и нырнула в заросли терна. Тут было сыро, ухабисто, и нам пришлось снова обуться. Терн, еще совсем не спелый, свисал над дорожкой ветками, усыпанными дымчато-голубыми ягодами. При виде терна мне невольно свело скулы. Сколько его пришлось поесть в свое время. Ягода моего детства. Ягода-кормилица. Терн обладал удивительной особенностью: чем сильнее били его морозы, тем слаще он становился. И не осыпался. Он мог держаться всю зиму и часть весны, до самого жаркого солнца. Леса вокруг нас изобиловали терном, и, возможно, эта ягода спасла не одну жизнь от голодной смерти…
   Собирать терн обычно шли гурьбой, в основном старики и дети. В теплый солнечный день из деревни выходила вереница людей в черных длинных пальто, полушубках, шинелях, с мешками, лукошками, ведрами, некоторые везли санки. Стоял веселый гомон, мальчишки кидались снежками, деды густо дымили пахучим самосадом. Сбоку бежали, обнюхивая редкие будылья подсолнечника, деревенские дворняжки с хвостами-кренделями.
   Если с нами были взрослые девчата, непременно запевалась какая-нибудь песня с нехитрой мелодией. Песня летела через бесконечные белые поля, натыкалась на далекий лес и возвращалась назад тихим эхом-шепотом…
   Терн начинался километрах в пяти в неглубокой балке. Издали казалось, что на снегу расплылось синее чернильное пятно. Потом балка становилась глубже, терн выше и гуще; балка с ходу врезалась в лес и исчезала в нем, а терн, рассыпавшись, охватывал лес полукольцом. Синее пятно, разлившееся в чистом поле, привлекало к себе все живое: и птиц, и людей, и зверье. Еще за полкилометра был слышен птичий гомон, особенно в тихий солнечный день. Полакомиться сочным терном прилетали воробьи, сороки, щеглы, клесты… Птиц было так много, что кусты раскачивались, как в сильный ветер. Людей птицы не боялись, и только если наши интересы сталкивались на какой-нибудь соблазнительной ветке, птицы неохотно отлетали в сторону, а сороки иногда, когда были особенно голодные, раскрывали клювы и издавали злобные звуки, устрашающе кося глазом.
   К обеду обычно все успевали набрать терну. На рыжем от прошлогодней травы склоне оврага, обращенном к солнцу, выставлялись котелки, ведра, лукошки, полные дымчато-серых ягод, на которых виднелись следы пальцев тех, кто их собирал. Раскладывали два-три, в зависимости от количества людей, костра, ставили принесенные из дома солдатские котелки, и вскоре, тревожа, волнуя все живое, по косогору, по терновнику растекался перемешанный с дымом запах каши…
   На сбор терна выходили, как на праздник, и уж кто-нибудь обязательно припасал завернутый в тряпочку кусочек сала, сохранившийся бог ведает как с довоенных времен или выменянный на что-либо на райцентровском базаре. Сало мелко крошил трофейным ножом на своей загрубевшей, как гладильная доска, ладони дед-старейшина, получались тоненькие розоватые льдинки, потом дед резал их поперек – выходили кубики, пригоршня шевелящихся на дедовой ладони розоватых кубиков… Дед медлил перед тем как бросить их в котел. Все вокруг затихали, не сводя глаз с руки-лопаты, и чего-то ждали… И дед чего-то ждал. Может быть, мы ждали, что наш старейшина, не совладав с искушением, съест эти кубики.
   Дед, наверно, знал об этих наших тайных мыслях. Подавив вздох, он разом бросал кубики в кипящий котел. Два-три кубика обычно прилипали к дедовой изрезанной глубокими морщинами ладони, а может, старик нарочно сжимал свои морщины так, что в них застревали кубики.
   – Во, прилипли, – говорил дед, с удивлением глядя на кубики. – А ну, кто смелый, налетай.
   Смелых не было. Дед знал, что их не будет.
   – Иди ты, мальчонок, – манил старшина корявым, как сук, пальцем самого маленького и квелого. – Иди, полакомься…
   Деды приносили с собой потертые военные фляжки с самогоном. Перед кашей они пускали их по кругу. Прикладывались по очереди: и старухи, и молодухи, и ребята, кто постарше. Потом старейшина честно разливал еду по деревянным самодельным, изготовленным местным безногим плотником чашкам; все молча, быстро ели и, завернувшись в фуфайки или шинели, ложились на бугор отдохнуть. Деды закуривали крепкий самосад, дым облаком повисал над всеми, и было не так холодно…
   Кто-нибудь затягивал песню. Военных песен тогда еще не пели. Пели старинные, дореволюционные, сложенные еще во времена крепостного права и бог весть как сохранившиеся в памяти. Пели про страдания девушек, насильно отдаваемых замуж за нелюбимого или поруганных барином; про нестерпимое солнце и бесконечное жнивье, про руки в кровавых мозолях, которые уже не могут держать серп. Но чаще всего это были любовные песни, тягучие, жалостливые песни, мол, разлюбил милый, ушел к другой…
   И тут кто-нибудь из женщин, из тех, у кого была «похоронка», начинал тихо плакать. К ней присоединялась другая, третья, плач превращался в монотонный бесконечный крик…
   Я ложился на мерзлую землю, где мертвая желтая трава была погуще, чуть поодаль от костра, чтобы не мешал дым и меньше был слышен этот жуткий крик.
   Плотнее завернувшись в фуфайку, подтянув ноги к коленям, я поворачивался на бок, лицом к солнцу и смотрел в близкое мутное небо. Горизонт был совсем рядом, сразу за балкой с терновником. Широко открытыми глазами я смотрел на солнце, слушал глухой кашель стариков, курящих самосад, тихий заунывный плач женщин, осторожные голоса мальчишек, которые говорили о том, где еще можно достать топку: несломанные стебли кукурузы, будылья подсолнечника, – и о предстоящем походе за пятнадцать километров в настоящий лес, где можно найти, если посчастливится, волчьи ягоды для чернил (ах, какие получались прекрасные чернила из волчьих ягод и самогонки: густые, черные, быстро высыхающие, не расплывающиеся, не боящиеся даже самых сильных морозов).
   Я слушал треск сучьев в костре, шелест поземки у своего лица, которая обтекала меня, поднимаясь вверх по склону, накапливалась у подошв валенок маленькими сугробами, насыпала под спину мягкого, хрусткого, как крахмал, снега, так, что мне вскоре становилось очень удобно лежать; слушал стук ветвей в недалеком терновнике, неуютный, тревожный; негромкий, неуверенный писк птиц, которые торопливо клевали ягоды, постоянно прислушиваясь и оглядываясь – их пугала усиливавшаяся пурга. Слушал стук своего замерзающего сердца. Сердце билось еле-еле, и временами мне казалось, что оно остановилось, и я живу просто так, без сердца, по привычке. И буду лежать вечно. Никогда не наступит весна, никогда не кончится война, никогда не вернется отец.
   – Вставай! Ты же совсем замерз! – Мать теребит меня за плечо. – Боже! Щеки-то! Щеки совсем белые!
   Мне трут снегом щеки, дают пригубить из фляжки. Становится тепло…
   Однажды я отстал. Это случилось в марте, во время сильного тумана. Туман налетел, как это всегда бывает в начале весны, неожиданно. Только что чуть ли не по-летнему припекало солнце, похрустывал под ногами снежок, слепленный легким морозцем, звонко сияли дали, припорошенные, точно угольной пылью, щеткой оживающего, готовившегося к жизни леса; склоны оврагов и балок блестели тысячью зеркал, и было совсем здорово, если с собой захватил ледяной круг; мы иногда брали с собой ледяные круги, чтобы по пути покататься с горок.
   – Эге-е-е-ей! Я здесь! – закричал я, но туман словно липнул к звукам, обволакивая их, как ватой, и осторожно укладывал на землю.
   Затем я отчетливо услышал, что кто-то отозвался на мой зов, хотя совсем с другой стороны, нежели я ожидал. Это было странно. Может быть, они обошли овраг цепью? Мы всегда искали пропавших цепью – этому мы научились у немцев, когда они прочесывали нашу местность в поисках партизан.
   Я пошел на крик. Выбрался из оврага, началось поле, но крик больше не повторился и вокруг не было никаких следов. Я остановился и прислушался. Было абсолютно тихо. Только слышался слабый-слабый, как шум в ушах, шорох. Наверно, это туман ел снег…
   И вдруг рядом грохнул взрыв. Взрыв раздался очень близко, наверно, в какой-то сотне метров, потому что на мгновение толща тумана разорвалась и стало видно блеклое небо, рыжие клубы дыма и ржавые зигзаги огня.
   Мина? Конечно, мина… Все места вокруг деревни были дважды заминированы: когда наши отступали в начале войны, когда отступали немцы. Правда, потом минеры основательно прочистили поле и лес, но кое-где мины еще оставались. Раздававшийся время от времени в поле взрыв напоминал об этом: заяц или человек продолжали работу по расчистке…
   Неужели кто-то из наших напоролся? Я побежал в сторону, где только что, как стеклянный колпак на керосиновой лампе, лопнул взрыв. Я бежал, ничуть не думая о себе, о том, что мины обычно не лежат одиноко.
   И тут я увидел кровавое пятно… Пятно расползлось по снегу кляксой. Вернее, от кляксы остались только длинные красные щупальца, а в середине пятна все смешалось: земля, кровь, снег.
   Я с ужасом вглядывался в это месиво Там не было того, что невольно искали мои глаза… В туман от места взрыва уходил длинный широкий кровавый след… Человек остался жив и пополз. Почему он ползет, разве некому взять его на руки, соорудить носилки?
   Я бежал по кровавому следу, боясь отвернуть в сторону, чтобы не потерять его, и мои ноги выше колен и фуфайка были в крови.
   И вдруг след оборвался, и я увидел его. Это был волк. Он сидел на снегу, расставив передние лапы, и в упор смотрел на меня. Очевидно, он давно слышал мои шаги, мое хриплое загнанное дыхание и приготовился к схватке за остатки своей жизни. Он не сомневался, что кто-то сильный, голодный, здоровый бежит по его следу, чтобы добить. Он ведь тоже так всегда делал. Кто же это может равнодушно пройти мимо свежего, еще дымящегося на морозе, волнующего до спазм в желудке запаха свежей крови?
   Волк встретил меня сидя. В его глазах я прочел тоску и отчаяние. Сейчас выскочит длинное острое пламя, насквозь пронзит… Я остановился в двух шагах от зверя. Значит, не кто-то из наших, а волк… Сам того не подозревая, волк спас кому-то жизнь…
   Волк смотрел на меня, чуть наклонив свою большую лобастую умную голову. Во мне вдруг возникло странное чувство. Мне стало жаль волка. Я шагнул к нему и совершенно неожиданно для себя погладил волка по лобастой голове, между ушами, как гладят собаку. И волк поступил так же, как собака: он нагнул голову и закрыл глаза…
   Потом я ушел. Сделав три шага, я оглянулся. Туман уже скрыл раненого зверя, но все равно сквозь туман я чувствовал его взгляд. Мне казалось, что взгляд выражал недоумение…
   Вскоре я нашел своих, но ничего им не сказал про волка: в то время волки были для нас большими врагами и, наверно, старики захотели бы его добить.
   Не знаю, выжил ли тот зверь. Скорее всего нет, уж очень тяжело был он ранен, но с тех пор я не боюсь волков.
* * *
   До дома оставалось совсем немного. Здесь, чуть в стороне, был густой, почти непроходимый ельник, устланный толстым ковром из слежавшейся хвои. Он знал про этот ельник. Тут можно было переждать до темноты. Сюда никто не полезет, слишком густые заросли. И нет грибов…
   Он уже хотел свернуть с тропинки, как вдруг острая судорога прошла через все тело, прямо через сердце… Он даже не успел испугаться… Прислонившись к дереву, человек прислушался к своему телу. Такого еще никогда не было. Правда, в последний год сердце пошаливало, но чтобы так… Наверно, он сегодня слишком понервничал там, у костра …
   Человек постоял еще, но судорога больше не повторилась, и он потихоньку, стараясь не нагибаться, пошел в сторону ельника. Лечь, скорее лечь на мягкий ковер… Ему оставалось пройти совсем немного, как вдруг второй удар, еще более сильный, более острый, рассек, будто ножом, его сердце. Человек остановился, схватившись за грудь, покачиваясь. Боль была острой, кровоточащей…
   Человек хотел опуститься на землю прямо у сосны, где стоял, но понял, что если он сейчас ляжет, то больше не поднимется. Надо идти домой… Дома лекарства… Он слишком понадеялся на себя… Надо было взять нитроглицерин…
   Придерживаясь за стволы, человек побрел в сторону кордона…
   До кордона было с километр, но ему потребовалось около двух часов, чтобы добраться до опушки, откуда был виден дом… Сердце еще раза три схватывало, но не так сильно, как вначале… Боль была тупой, постоянной, не позволяла делать резких движений, поэтому он брел медленно, едва переставляя ноги. Со стороны, наверно, казалось, что это идет пьяный…
   Он рассчитывал увидеть свой двор пустынным, но неожиданно двор оказался полон людей… Незнакомые люди пировали, смеялись в его усадьбе…
   Человек прислонился спиной к стволу сосны и постоял с полчаса, ожидая, что гости уедут, но они и не думали уезжать. Наоборот, пиршество все усиливалось. Начали петь…
   Тогда он впервые за многие годы смело, не таясь, пошел к своему дому… Он открыл калитку, прошел по дорожке мимо веселившихся людей и открыл дверь на веранду… Никто не обратил на него внимания. Только жена почувствовала его присутствие, хотя стояла к нему спиной, – она что-то жарила на летней плите… Она обернулась и посмотрела на него.
   Человек оперся о косяк, схватился рукой за горло, не имея сил сделать больше ни шагу, и слушал, как приближаются торопливые шаги жены…

Часть пятая ВЕЧЕР, НОЧЬ, РАССВЕТ

1

   Увидев нас, Анна Васильевна запричитала:
   – Господи, нашлись-таки! Уж чего я не передумала! У нас и кабаны дикие и лось может зашибить! Слава богу, рыбак через нас на мотоцикле проезжал, сказал, что видел мужчину с мальчонкой. К людям, сказал, идут, что да острове у осины. Ну я и успокоилась. Значит, заплутались, думаю, а люди и накормят, и дорогу укажут. У меня гости нонче… Начальник, давеча про кого рассказывала, приехал. Идите, идите, покушайте с дороги… Покормили вас хоть у костра-то? Уж сколько я о вашем сынишке переволновалась.
   Мы подошли к врытому в землю столу, за которым завтракали утром. Стол был весь уставлен всевозможными яствами, бутылками коньяка, водки, пива, минеральной воды. Изо всех комнат, в том числе и из нашей, вынесли все, на чем можно было сидеть. Вокруг стола разместилась группа мужчин. Их было около десяти. В центре стола, судя по манерам, сидел самый главный из них. Он важно держал в руке стакан, наполовину наполненный коньяком, и когда начинал говорить, все замолкали. В тот момент, когда мы вошли во двор, мужчина как раз собрался произнести тост. Он поднял руку, кашлянул и уже было открыл рот, но тут увидел нас. В первый момент мужчина нахмурил широкие белесые брови, но потом, видно, вспомнил что-то (наверняка Анна Васильевна ему говорила о нас) и сделал радушный приглашающий жест:
   – Милости просим к нашему шалашу.
   Мне не хотелось ни есть, ни пить, я по дороге купил пачку газет и хотел часок отдохнуть после столь утомительного похода, но отказываться было неудобно.
   Анна Васильевна принесла старый ящик из-под бутылок, застелила его газетами, все потеснились, и я сел. Рис, не дожидаясь персонального приглашения, примостился со мной рядом, поглядывая на стол.
   Безусловно, стол заслуживал того, чтобы на него смотреть. На клеенке, на обрывках оберточной бумаги была нарезана колбаса твердого копчения, буженина, красная рыба; стояли открытые банки консервов: шпроты, лосось, красная икра; лежали горки крупных оранжевых апельсинов, краснобоких яблок. Кроме того, Анна Васильевна поставила яства собственного приготовления: соленые огурцы в глубокой тарелке и помидоры в большой деревянной миске, прямо в рассоле, с дубовым и смородиновым листом; стояла тарелка с маринованными маслятами, в деревянном ковше топорщились белые соленые грузди; на уже знакомой нам сковороде вперемешку с прозрачными кусками сала дымилась, залитая толстым слоем яиц, нарезанная крупными кругами картошка; отдельно грудкой лежал крупный белый чеснок; на краешке стола, примостился пучок редиски с зеленой ботвой, еще не увядшей; видно, редиска была только что с грядки, даже еще поблескивала влажными боками после мытья…
   Но, конечно, затмевало все вокруг блюдо, стоявшее посередине стола. Это был целиком зажаренный поросенок. Он возлежал на фарфоровом блюде со сценками из жизни сытой, любящей соленую шутку Саксонии. Даже глубокому профану в вопросах фарфора было ясно, что это старинное и очень дорогое блюдо. Вряд ли это блюдо принадлежало Анне Васильевне или было позаимствовано у кого-то на кордоне. Скорее всего, его привезла с собой компания, восседавшая за столом, да и сомнительно, чтобы сам поросенок был запечен именно здесь. Слишком уж он со знанием дела был приготовлен. Со всех сторон покрыт равномерной румяной ломкой корочкой, нигде ни подпалинки, ни белого местечка.
   Здесь же поросенок был просто подогрет на сковороде, облит горячим жиром и в рот ему была вставлена ветка петрушки. На тонкий розовый, тоже румяный, хрустящий хвостик колечком кто-то из озорства привязал голубой бантик.
   Я осмотрел сидящих за столом. Все прибывшие были люди упитанные, солидные, сразу видно, что привыкли распоряжаться. Одного из сидевших за столом я знал. Это был заместитель по хозчасти Наум Захарович. Он примостился на краешке стола, рядом с худым, постоянно покашливающим человеком. Я почему-то сразу догадался, что это был тот самый больной егерь, про которого рассказывал фельдшер Айболит. Оба держались скромно, и чувствовалось, что в послужном списке из сидевших за этим столом они стояли в самом конце.
   – Я вам говорил про него, – скороговоркой произнес Наум Захарович, словно оправдывая мое присутствие за этим необыкновенным, ломящимся от яств столом. – Это известный тренер из министерства… министерства…
   – Сельского хозяйства! Ха-ха-ха! – загрохотал главный начальник с белесыми бровями. Все поддержали его смех.
   – Он негра тренировать будет, – продолжал Наум Захарович. – Я этого негра к культурно-массовой работе привлечь хочу.
   – Молодец! – одобрил Главный. – Так выпьем за международную дружбу и солидарность всех народов!
   Мне уже успели налить в стакан коньяку, положили в одну тарелку с Рисом на двоих закуску (Рис долго крепился, но потом принялся тихо ее уничтожать, однако не сводя глаз с поросенка).
   – Хороший тост! – одобрительно зашелестело по столу. – Василий Андреевич если уж скажет…
   Все выпили, задвигались, потянулись к закускам, застучали вилками, задвигали челюстями.
   Постепенно про нас с Рисом забыли, и разговор вернулся в прежнее русло, из которого его выбил наш приход.
   На рассвете затевалась большая охота. Василий Андреевич привез лицензии на отстрел пяти кабанов и трех лосей. Поскольку все прибывшие с Василием Андреевичем тоже желали принять участие в охоте не в качестве зрителей и егерь не мог сразу всех страховать, то охоту решено было провести в два приема: меньшая группа должна была уйти вскоре, прямо из-за стола, а бо?льшая – сначала отоспаться, опохмелиться и двинуться уже ближе к рассвету.
   Выяснилось, что лучшим стрелком из всех присутствующих был Василий Андреевич. На его счету было уже двадцать три кабана, восемнадцать лосей и один медведь. Медведя Василий Андреевич подстрелил в сильном подпитии в одном южном лесничестве, где они не водились. Василий Андреевич вышел на рассвете из избушки лесника по своим делам и вдруг увидел, что возле сарая чавкает и роется огромный медведь.
   Василий Андреевич не растерялся, тут же сбегал за ружьем и бабахнул в лесного зверя сразу из двух стволов.
   Потом выяснилось, что этим медведем оказался выбравшийся из-за изгороди теленок лесника.
   За столом дружно и громко смеялись, хотя наверняка уже слышали эту историю много раз. Я обратил внимание, что Рис перестал есть и внимательно слушает все разговоры вокруг. Мне это не понравилось. Я не люблю, когда мой сын перестает есть и начинает внимательно слушать разговоры взрослых. Значит, он собирается высказаться, изречь какую-нибудь истину, наставить на путь истинный.
   – Попробуй груздя, – посоветовал я. – Знаешь, какой вкусный. Больше ты такого нигде не попробуешь.
   Рис пропустил мои слова мимо ушей. Это было второй верной приметой, что он собирается высказаться.
   – Мне никакого егеря не надо! – громко разглагольствовал Василий Андреевич, выпив еще полстакана, предусмотрительно налитых ему соседом. – Пусть спит себе дома, а то всех зверей в лесу своим кашлем пораспугает. Ты что, простудился?
   – Нет, Василий Андреевич, – егерь слегка привстал. – Это у меня от природы.
   Главный поймал на вилку груздь.
   – Ты спи себе, мы сами управимся. И завхоз пусть спит. Мы сами дорогу найдем. Слышь, завхоз, как тебя…
   – Наум Захарович…
   – Наум, значит. Слышь, Наум, ты иди спи спокойно. Иди отдыхай. Сейчас тяпни еще пару раз и иди себе спи спокойно. Я один пойду. Возьму ружье. И нож. Я с ножом смотри как умею обращаться.
   Главный схватил лежащий на столе нож и запустил его в ближайшее дерево. Нож ударился о дерево и шлепнулся на землю. Анна Васильевна засеменила к дереву.
   – Не надо, слышь, Васильевна, я тебе свой охотничий подарю. Из нержавейки! Сила! Одним ударом сердце пробивает хоть кабану, хоть кому… Я один раз как полосну оленя по горлу, так голова напрочь!
   – Тихо! – вдруг закричал Рис срывающимся голосом. – Я запрещаю убивать животных!
   Василий Андреевич осекся на полуслове и медленно повернул свою массивную красивую голову в нашу сторону. Мне даже показалось, что в его глазах промелькнул испуг.
   – Что такое? – пробормотал он.
   – То! – продолжал кричать Рис. – За что вы убиваете кабанов и лосей? Что они вам сделали?
   – У нас лицензия, – сказал неуверенно Василий Андреевич, видно совсем забыв, что перед ним не охотинспекция, а ребенок.
   – Плевал я на ваши лицензии! Животных нельзя убивать просто так!
   Главный успел прийти в себя.
   – Смотрите, какой умный ребенок… Но ведь ты ешь мясо, и ешь потому, что зарезали свинью. А? Что ты на это скажешь?
   – То резать для еды, а то убивать, как в тире! – парировал Рис. – А вы убиваете, как в тире! Вы стреляете из винтовок, заставляете больного человека ходить с вами ночью по лесам! – показал Рис пальцем на егеря.
   – Больного? – растерялся Василий Андреевич.
   – Ну что вы… – Егерь кашлянул. – Мальчик шутит.
   – И потом вы убили человека. Его сожрали кабаны.
   – Ну хватит молоть чушь, мальчик. Ты очень нервный и впечатлительный ребенок. Не представляй меня этаким чудовищем, который только стреляет в животных. Это я так, между прочим, отдыхаю. А приехал я сюда совсем не за этим. Я приехал изучить возможность строительства трехэтажного жилого дома для ученых и клуба. Понял, мальчик?
   Главный поднял палец.
   – Трехэтажного дома для ученых и клуба! Вот что здесь скоро будет! Понял? И фильм можно будет посмотреть в культурных условиях, и негру в спокойной обстановке выступать. Не говоря уже об ученых, которые станут приезжать сюда и жить не по квартирам, а в приличных жилищно-бытовых условиях. Понял? Вот так, мальчик, сначала разберись, а потом бухай во все колокола. Многие подвержены этому пороку – сначала наорут, накричат, а потом ходят извиняются, скулят под дверью.
   – Но все-таки вы их будете сегодня убивать? – тихо спросил Рис.
   Василий Андреевич снова поднял вверх палец и сказал назидательно:
   – Не убивать, а отстреливать по лицензии. Это большая разница.
   Разговор, видно, уже надоел Главному.
   – Ты вот лучше молочного поросенка попробуй. Ты когда-нибудь ел молочного поросенка? Ну-ка, там кто-нибудь, отрежьте мальцу ножку!