— Вот, монсиньор, — закончил с поклоном незнакомец, — и вся история.
   — Однако, — заторопил его Наполеоне Орсини, которого ничто не могло отвлечь от главного. — Что с сокровищем? Где оно?
   — Квинтилиан захоронил его под последней ступенькой лестницы в конце одного из переходов, и написал на камне над кладом по-гречески: «Ev9a keitoci n шvxn тоv кобмоv» («Здесь заключена душа мира»). То была предосторожность на случай, если он сам не сможет вернуться за сокровищем и будет вынужден послать за ним кого-нибудь из друзей.
   — И сокровище все еще там, куда его спрятали?
   — Весьма возможно.
   — И тебе известно, где? Незнакомец возвел глаза к солнцу.
   — Монсиньор, — сказал он, — сейчас одиннадцать часов утра. Мне предстоит пройти еще шесть миль, меня, без всякого сомнения, не раз задержат в дороге, но, тем не менее, я должен быть в три часа пополудни на площади Святого Петра, чтобы получить свою долю всесвятейшего благословения.
   — Но если ты мне укажешь, где клад, это тебя не слишком задержит.
   — Окажите мне честь сопроводить меня до границ ваших владений, монсиньор, и, может быть, на избранном нами пути мы найдем то, чего вы так желаете.
   — Укажи мне дорогу, — сказал Орсини. — Я провожу тебя.
   И поскольку путник направился тем же путем, что пришел, капитан поспешил за ним, с трудом поспевая за стремительной походкой странного незнакомца.
   Проходя мимо обломков, вывороченных из гробницы Аврелиев, паломник указал Наполеоне Орсини на погашенный факел, некогда послуживший для обследования внутреннего устройства колумбария. Движимый алчностью, капитан мгновенно истолковал жест паломника и схватил факел.
   Среди каменных осколков и кусков мрамора лежал толстый железный лом; путник прихватил его и продолжил путь.
   Орсини меж тем зажег факел у печи, где выпекали солдатский хлеб.
   Его гость шел с решительностью человека, прекрасно знакомого с внутренним устройством виллы, и вышел к мраморной лестнице, ведшей к купальне наподобие тех, что мы еще сегодня можем увидеть в Помпеях.
   Она представляла собой длинную прямоугольную подземную залу, освещавшуюся лишь через две отдушины, теперь заросшие травой и колючками. Зала была перегорожена мраморными плитами в шесть ступней высоты и три — ширины. Их украшала резьба, а посреди каждой была выточена голова нимфы, напоминавшей барельеф в Сиракузах.
   Впрочем, купальня уже давно не служила по назначению. Канальцы, по которым текла вода, были разбиты во время раскопок и при закладке фундамента крепостных стен, а краны растащили солдаты, сочтя, что, будь то медь или бронза, эти куски металла чего-то да стоят.
   Что до самой купальни, то ее использовали как дополнительный погреб, где хранились — вернее, были свалены как попало — пустые бочки.
   Путник на мгновение задержался на нижней ступеньке лестницы, окинул взглядом внутренность залы и направился к плите, расположенной справа от двери. Подойдя к ней, он уперся концом своего лома в глаз нимфы, находившейся в центре резного узора. Понадобилось легкое усилие (пружина заржавела от времени), чтобы перегородка дрогнула и, повернувшись на шарнирах, приоткрыла темный вход в подземелье.
   Орсини, чье сердце готово было выскочить из груди от переполнявших его надежд, следил за каждым движением незнакомца и устремился было к лестнице, верхние ступеньки которой можно было различить, но тут спутник удержал его.
   — Подождите, — произнес он. — Эту дверь не открывали добрых двенадцать столетий. Надо дать время улетучиться спертому воздуху. Иначе пламя вашего факела погаснет, а вы сами не сможете дышать.
   Оба застыли на пороге, но молодого человека обуяло столь сильное нетерпение, что он настоял на немедленном спуске, а там — будь что будет.
   Тогда путник передал ему лом, взял факел, чтобы осветить дорогу, которую собирался показывать, и спустился на десять ступеней по лестнице, ведущей в подземелье. Однако Орсини уже на четвертой был вынужден задержаться: могильный воздух был смертоносен для всего живого.
   Паломник увидел, что капитан пошатнулся.
   — Подождите здесь, монсиньор, — сказал он. — Я сейчас сделаю так, что вам можно будет спуститься.
   Наполеоне Орсини хотел подтвердить, что согласен, но голос изменил ему. То был некогда описанный Данте воздух ада, столь тяжелый, что заглушал даже жалобы грешников и умерщвлял нечистых гадов.
   Молодой человек поднялся на две ступеньки, чтобы глотнуть свежего воздуха, и, все более и более удивляясь, стал следить глазами за спутником: того не смущали ни смрадный дух, ни зловещая тьма, словно он из иной плоти, не подвержен обычным слабостям других людей и не испытывает тех же потребностей, что и остальные.
   Примерно через сотню шагов факел стал хуже виден, он уже не отбрасывал отсветов на стены, не освещал ни свода, нависшего над головой неизвестного, ни плит, по которым он шел.
   Затем капитану показалось, что еле заметный свет смещается кверху. Это, видимо, свидетельствовало о том, что странный человек, достигнув дна подземелья, стал подниматься по другой лестнице.
   Вдруг темную глубину затопил поток света с противоположной стороны, а в мрачное сырое пространство ворвалось дыхание жизни, гоня, если можно так выразиться, смерть перед собой.
   Наполеоне Орсини показалось, будто эта черная богиня пролетела рядом и, убегая, коснулась его крылом.
   Тут он сообразил, что уже может спуститься к своему спутнику.
   Едва уняв дрожь, он сошел вниз по липким ступеням. Незнакомец ожидал его в другом конце подземелья, поставив ноги на первую и третью ступени.
   Наклонив к земле факел, он разглядывал камень, на котором ясно прочитывались греческие слова «EvGa кеiтаi n шvxn тоv» коадш» — знак, указывающий на клад.
   Свет, струившийся по ступенькам, исходил из отверстия, которое путник проделал, приподняв мощными плечами одну из плит дорожки, опоясывающей виллу.
   — А теперь, монсиньор, — произнес он, — вот камень, вот лом и факел… Благодарю вас за гостеприимство. Прощайте!
   — Как! — с нескрываемым удивлением вскричал Наполеоне Орсини. — Ты даже не дождешься, пока я извлеку клад?
   — А зачем?
   — Чтобы взять причитающуюся тебе долю. Губы незнакомца скривились в усмешке.
   — Я тороплюсь, монсиньор, — сказал он. — В три часа пополудни я уже должен стоять на площади Святого Петра, чтобы получить там свою часть иного сокровища, гораздо более ценного, чем то, что оставляю вам.
   — Позволь мне, по крайней мере, дать тебе эскорт до города.
   — Монсиньор, — отвечал незнакомец, — вместе с принятым на себя обетом есть стоя и питаться водой и хлебом я поклялся путешествовать не иначе как в одиночестве. Прощайте, монсиньор. Если вы считаете себя моим должником, помолитесь за самого большого грешника, какой когда-либо нуждался в Божьем милосердии!
   И, вручив факел гостеприимному хозяину, таинственный незнакомец поднялся по ступенькам наружу и удалился, проходя меж развалин привычным быстрым шагом. Обогнув внутреннюю стену виллы Квинтилианов, он вышел через ворота, противоположные тем, в которые вошел, и вновь оказался на древней дороге.

ГАЭТАНИ

   Очутившись на виа Аппиа и вступив за черту необычного предместья, что продолжает Вечный город вдоль дороги к Неаполю подобно заостренному рогу, удлиняющему тело меч-рыбы, путник погрузился в колоритный человеческий муравейник, о котором мы уже упоминали. Теперь же некоторые подробности, ускользнувшие от его внимания при беглом взгляде с вершины гробницы Аврелия Котты в сторону Рима, не только сделались явственными, но, так сказать, обрушились на него со всех сторон.
   И действительно, в то время как властительные разбойники — Орсини, Гаэтани, Савелли, Франджипани — присвоили себе большие гробницы и расположили в них гарнизоны, цыгане, бродяги, нищие и просто мелкие воришки захватили маленькие склепы и обосновались в них.
   Часть этих могил была обращена, как говорится, в общественное достояние. Конечно, сначала их выпотрошили для удовлетворения алчности одиночек, но затем стали использовать для общего блага. Дело в том, что некоторые колумбарии явили изумленному взгляду кладбищенских воров прочно обложенные кирпичом полукруглые ниши; по недолгом размышлении их превратили в печи. И вот каждый, кому выпала нужда, приходил туда печь хлеб или жарить мясо, словно в каком-нибудь нормандском селении. А поблизости от этих печей расположились мелкие лавочники, торгующие копченостями, птицей, сушеной рыбой и лепешками. Их клиентами стали разноплеменные солдаты: они спешили сюда, получив жалованье, в обществе жалких проституток, живших от щедрот этого нищего мира. По окончании трапезы, совершаемой внутри или под дверью этих импровизированных харчевен, парочки отправлялись коротать остаток дня, если это было днем, или ночи, если дело происходило в поздний час, в погребальных лупанарах, все внутреннее убранство которых ограничивалось тюфяком, наброшенным на саркофаг. Мрачные обиталища разврата вполне соответствовали и облику здешнего населения, и внешнему виду строений, среди которых они возникли.
   Кроме того, поскольку церковь сделалась насущно необходимой в повседневной жизни пятнадцатого века — притом не столько как место молений, сколько как приют и защита, — то повсюду среди осколков канувших цивилизаций высились грубо сделанные храмы, в прошлом, судя по основаниям, языческие, теперь — с перестроенным в христианском стиле верхом, украшенные зубчатыми колокольнями, с укрепленными стенами монастырей, способными выдержать осаду, и гарнизоном монахов. Последний содержался аббатом или приором в том же образцовом порядке и с тем же чванливым тщанием, что и солдатские гарнизоны офицерами и комендантами крепостей.
   Уже не раз мы слышали о прощении, какое путник жаждал исхлопотать себе в Риме. -Не раз он высказывал сомнение в том, приложимо ли к нему Божье милосердие, хотя оно, как всем известно, бесконечно. И вот сейчас он вполне мог воспользоваться случаем испытать это милосердие и вымолить прощение, какое, с соизволения Господа, могут даровать служители его Церкви. Ведь монахи, призванные нести слово Господне в этом мире отверженных, привыкли к самым мрачным признаниям! И если бы не намеки странника, что отпущение может снизойти на него лишь с самой вершины церковной иерархии, то, повторим, случай представлялся весьма благоприятный; ему стоило бы поискать пристанища в одном из храмов и исповедаться какому-нибудь монаху, ни по одеянию, ни по речи, ни порой даже по ухваткам не отличимому от неприкаянных всех родов и племен, среди которых он обитал.
   И все же незнакомец, не останавливаясь, прошел мимо церкви Санта-Мария-Нова и последовал далее. Но, пройдя около мили, он уперся в полукруглую сводчатую арку, примыкавшую с одной стороны к церкви святого Валентина, а с другой — к сторожевому замку, над укреплениями которого возвышалась гробница Цецилии Метеллы.
   Арку перегораживали запертые ворота. Шагах в пятнадцати от дороги, справа, виднелись другие ворота, ведущие во двор крепости, принадлежавшей семейству Гаэтани. Племянники папы Бонифация VIII, Гаэтани пытались разбоем возвратить себе ту необъятную власть и силу, какой добились в первые годы понтификата Бенедетто Гаэтано, когда короли Венгрии и Сицилии препровождали последнего в церковь святого Иоанна Латеранского, спешившись и держа поводья его коня. Власть эту они постепенно утратили после пощечины, которую папа и папство в лице их предка получили от руки Колонны.
   Гробница Цецилии Метеллы служила семейству Гаэтани основанием для главных крепостных укреплений, точно так же как Орсини использовали усыпальницу Аврелия Котты.
   Вероятно, из всех погребений на Аппиевой дороге памятник жене Красса, дочери Метелла Критского, был, да и поныне остается сохранившимся лучше прочих. Только коническая вершина погребального сооружения исчезла, уступив место обнесенной зубчатой оградой площадке, и мост, перекинутый на античную постройку с недавно возведенных укреплений, соединял их с этим гигантским бастионом.
   Лишь через три четверти века после описываемых событий усыпальница этой благородной матроны, утонченной, артистичной, наделенной поэтическим даром женщины, принимавшей у себя Каталину, Цезаря, Помпея, Цицерона, Лукулла, Теренция Варрона — всех, кого в Риме считали средоточием благородства, изящества и богатства, — была вскрыта по приказу папы Павла III, и урна с ее прахом перенесена во дворец Фарнезе, где ее можно видеть и поныне.
   Несомненно, эта женщина вызывала к себе небывалое почтение, если после ее кончины Красе возвел подобную гробницу. Эта могила и пятнадцать миллионов, одолженных Цезарю, — вот два несмываемых пятна в жизни образцового скупца!
   И точно так же как крепость Орсини выросла на развалинах виллы Квинтилианов, сторожевые укрепления Гаэтани разместились там, где некогда стояла обширная вилла Юлия Аттика.
   История Юлия не столь трагична, хотя и не менее интересна, нежели судьба несчастных братьев. Посланный императором Нервой префектом в Азию, Юлий, разрушив афинскую цитадель, обнаружил огромные сокровища. Устрашенный видом стольких богатств, он написал о счастливой находке наследнику Домициана и предшественнику Траяна, однако император, не усматривая за собой никакого права на сокровище, удовольствовался ответом: «Тем лучше для тебя!»
   Краткость императорской реплики, хотя и увенчанной восклицательным знаком, не вполне удовлетворила Юлия Аттика. Он подумал, что Нерва не оценил находки, сочтя ее обычным не стоящим внимания кладом в два-три миллиона сестерциев. По этому поводу он вновь взялся за перо и уточнил: «Но, Цезарь, сокровища, которые я нашел, весьма значительны!»
   На что император не соблаговолил ответить не чем иным, как той же репликой, но уже с двумя восклицательными знаками: «Тем лучше для тебя!!»
   И все же на душе счастливчика было неспокойно. Он опасался, что в двух предыдущих письмах не дал полного представления о размере богатства, которое не осмеливался присвоить, и отправил третье послание: «Но, Цезарь, дело в том, что найденное мною сокровище очень велико!»
   «Тем лучше для тебя!!!» — отвечал император, прибавив третий восклицательный знак к двум первым.
   Это тройное восклицание успокоило Юлия Аттика. Он уже без колебаний оставил себе находку, настолько невероятную, что, после того как он подарил своему сыну шесть миллионов триста тысяч франков на постройку бань, возвел дворец в Афинах, дворец в Риме, дворец в Неаполе и виллы во всех частях империи, привез с собой из Аттики пятнадцать или двадцать философов, столько же поэтов, десяток или дюжину музыкантов, шесть или восемь живописцев, о чьих потребностях позаботился настолько щедро, что каждый из них вел образ жизни, достойный сенатора; после всего этого он подарил тридцать миллионов императору, еще шестьдесят — своему сыну, и у него осталось достаточно, чтобы завещать каждому афинянину пожизненную ренту, равную девяноста франкам.
   Увы! Подобно Карлу Великому, при виде норманнов оплакивавшему упадок Империи, Юлий Аттик был вынужден при всем богатстве лить слезы из-за угасания своего рода. Поэт, оратор, художник, отец ритора, он впал в уныние от убожества внука, лишенного наследственной просвещенности и едва осилившего азбуку: его отец Герод Аттик был вынужден приставить к нему двадцать четыре раба, по числу букв алфавита, причем на груди и спине каждого жирной краской была выведена одна буква.
   Так вот, все земли, на которых стояли гробница Цецилии Метеллы, вилла Юлия и Герода Аттиков, цирк Максенция, отстоящий от нее на какую-нибудь сотню шагов, — все это принадлежало Энрико Гаэтано и находилось под командой Гаэтано д'Ананьи, незаконнорожденного родственника последнего.
   Предки Гаэтано происходили из городка Ананьи, где во времена своих раздоров с французским королем укрывался папа Бонифаций VIII, увеличивший число жителей множеством бастардов.
   В тот час, о котором мы сейчас повествуем, то есть около полудня, Гаэтано Бастард — таково было его прозвище, — развлекался муштрой своего гарнизона в цирке Максенция.
   Гарнизон этот состоял из англичан, немцев и разноплеменных горцев: басков, пьемонтцев и тирольцев, шотландцев, швейцарцев и крестьян с Абруццких гор.
   Живя бок о бок и притираясь друг к другу, имея одинаковые нужды, в равной мере подвергаясь риску, эти люди создали особый язык, похожий на тот говор, что можно услышать на побережье Средиземного моря; пользуясь им, путешественник может обойти вокруг этого гигантского озера, которое древние называли Внутренним морем. Этот язык был достаточно богат, чтобы наемники понимали мысли и желания друг друга.
   На нем же отдавал приказания их предводитель.
   В дни сражений всех этих людей объединяло особое родство: они казались соотечественниками, друзьями, почти братьями. Но вне битвы национальные различия брали верх: англичанин жался к англичанину, немец — к немцу, горец — к горцу.
   Поэтому на постое они делились на кучки, каждая из которых представляла особый народец. Дни и ночи на чужой земле сближали меж собой соплеменников, соединяли незримой связью. Переходя на свой язык, вспоминая родные игры и забавы, англичане ощущали на губах привкус британских туманов, немцы слышали журчание германских рек, горцы видели снега альпийских вершин. Эти грезы утешали очерствелые души, ласкали огрубевшее воображение запахами родного дома.
   Одни соревновались в стрельбе из лука — то были английские лучники, остатки полчищ, так много попортивших крови нам, французам, в битвах при Креси, Пуатье и Азенкуре. Эти современные парфяне владели искусством посылать стрелу в цель; в их колчане обычно было двенадцать стрел, и лучники дерзко заявляли, что носят на боку смерть двенадцати человек.
   Другие соревновались в борьбе — то были германцы. Эти белокурые потомки Арминия не забыли гимнастических ухищрений своих предков, а потому никто не отваживался поспорить с ними в этих опасных состязаниях. Они напоминали древних германцев-гладиаторов, сражающихся в римских амфитеатрах с медведями и львами, а место, где они боролись, цирк Максенция, усиливал это сходство.
   Горцы же совершенствовали искусство палочного боя. Нередко в гуще побоища мощный удар меча отсекал наконечник копья, и тогда у всадника или пехотинца не оставалось в руках ничего, кроме древка. Его-то и надобно было превратить в оружие. В таких упражнениях уроженцы гор достигали такого совершенства, что лучше было иметь с ними дело, пока копья целы, чем тогда, когда в их руках мелькало легкое древко.
   Гаэтано Бастард переходил от одной кучки к другой, подбадривал победителей, высмеивал побежденных, брал лук у англичанина, палку у горца, боролся с немцами.
   Принимая участие в боевых играх, он объединял людей в мирные дни, поддерживал воинственный дух и ловкость, что помогало сплотить их вокруг себя в настоящем бою.
   При всем при том часовые бдительно несли охрану на стенах и башнях, как если бы враг таился не далее чем на расстоянии полета стрелы. Спрашивали с них сурово, промахов не спускали, и они были надежны.
   Около полудня Гаэтано Бастард сидел на постаменте давно исчезнувшей статуи и думал… О чем? О том, о чем грезят все кондотьеры: о красивых женщинах, деньгах и войне.
   За спиной он расслышал мерный шаг нескольких пар ног и обернулся.
   Три стражника вели к нему незнакомца.
   Один приблизился и полушепотом произнес несколько слов, в то время как двое других застыли в десяти шагах по обе стороны человека, которого они привели не как гостя, а, похоже, как пленника.
   Гаэтани не предавались в Страстной четверг гостеприимному хлебосольству, поскольку, в отличие от Орсини, никто из их предков не сподобился воскреснуть ни в один из святых дней, ни в иное время.
   Кондотьер чуть склонился, выслушивая отчет наемника, после чего выпрямился и произнес:
   — Ну-ну! Хорошо, подведите его.
   Доложивший сделал знак двум другим, и они подтолкнули незнакомца к Гаэтано.
   Тот смотрел на подходившего, не вставая; левая рука Бастарда играла кинжалом с золоченой рукоятью, правая подкручивала черный ус.
   — Как это ты вздумал пересечь наши владения, не оплатив право прохода? — хмуро спросил он, когда задержанный приблизился.
   — Монсиньор Гаэтано, — с поклоном отвечал незнакомец, — я бы не отказался платить, будь у меня та сумма, какую запросили ваши люди. Но я явился с другого конца света, чтобы получить благословение святейшего отца. Я беден, как всякий паломник, что рассчитывает на добрые сердца и набожные души тех, кто встречается ему на пути.
   — И сколько с тебя запросили?
   — Римское экю.
   — Вот как! И что, это такая значительная сумма? — смеясь, осведомился Бастард.
   — Все относительно, монсиньор, — смиренно отвечал странник. — Римское экю для того, кто, как я, его не имеет, — более значительная сумма, нежели миллион для того, кто возвел вот это.
   И концом посоха он указал на гробницу Цецилии Метеллы.
   — А у тебя нет даже римского экю?
   — Ваши солдаты, монсиньор, обыскали меня и обнаружили лишь несколько медяков.
   Гаэтано вопросительно взглянул на них.
   — Истинно, — подтвердили те, — вот все, что у него было.
   И они показали горстку монет, составлявших в сумме примерно половину паоло.
   — Ну ладно, — сказал Гаэтано. — Твои байокко тебе возвратят. Но так просто ты не отделаешься: здесь принято тем или иным образом платить. Молодые и красивые девицы расплачиваются, как святая Мария Египетская, — телом, богачи — кошельком, купцы — товаром, менестрели — песней, импровизаторы — стишком, фигляры — танцем, цыгане — гаданием. У каждого на этом свете есть своя монета, и он нам платит ею. Ну-ка, чем можешь расплатиться ты?
   Пилигрим огляделся и заметил шагах в ста один из больших, похожих на воздушный змей английских щитов, острым концом воткнутый в землю и утыканный стрелами.
   — Что ж, если вам угодно, монсиньор, — смиренно промолвил он, — я могу поучить этих славных малых стрелять из лука.
   Гаэтано Бастард разразился хохотом и, поскольку англичане не понимали итальянского, перевел им слова путника:
   — Вы знаете, чем этот человек собирается оплатить пошлину? — произнес он на том варварском наречии, на каком, как мы говорили, изъясняются все кондотьеры. — Он желает поучить вас искусству обращения с луком!
   Лучники захохотали.
   — Что мне ему ответить? — спросил Гаэтано.
   — О, соглашайтесь, капитан, — попросили англичане, — и мы, право, повеселимся.
   — Ну хорошо, пусть будет так, — обернувшись к страннику, промолвил офицер. — Сначала все англичане выстрелят в щит, который виден вон там. А затем трое самых метких вступят в состязание с тобой. И если ты одолеешь их, то, клянусь, не только получишь право свободного прохода, но вдобавок пять экю из моего кармана, чтобы заплатить у остальных застав.
   — Согласен, — сказал незнакомец. — Но поторопитесь: мне надобно к трем часам быть на площади Святого Петра.
   — Хорошо, хорошо! — сказал капитан. — У нас еще много времени: сейчас нет и двенадцати.
   — Половина первого, — заметил путник, поглядев на солнце.
   — Будьте повнимательней, мои храбрецы! — крикнул лучникам Гаэтано. — Похоже, вы сразитесь с человеком, у которого глаз наметан.
   — Ну! — с сомнением произнес стрелок по имени Герберт, самый меткий из англичан. — Сдается мне, что узнать время по солнцу куда проще, чем с полсотни шагов пробить стрелой монетку в полпаоло.
   — Ошибаетесь, друг мой, — на превосходном английском произнес путник. — Одно ничуть не труднее другого.
   — О! — воскликнул Герберт. — Если вы, как можно судить по вашей речи, родились по ту сторону пролива, не удивлюсь, что вы метко стреляете.
   — Нет, я не родился по ту сторону пролива, — отозвался странник. — Я только путешествовал по Англии. Но хорошо бы поспешить. Я уже говорил вашему начальнику, что тороплюсь и нам надо бы начинать немедля.
   — Живее, Эдвард, Джордж! — закричал Герберт. — Поставьте новый щит, нарисуйте круг в шесть дюймов величиной, а в середине круга приклейте муху.
   Двое англичан поспешили выполнить приказ. Они принесли совершенно нетронутый щит, в то время как прочие вытаскивали из старого торчащие стрелы.