Мистер Брэнд и раньше находил, что Феликса нельзя упрекнуть в излишней застенчивости, но сейчас беззастенчивость его, казалось, перешла всякую меру, и Феликс должен был чем-то это объяснить, даже, если угодно, извинить. Следует добавить, что впечатление было в достаточной мере оправданным. Феликс и всегда держался с блестящей уверенностью, являвшейся не чем иным, как проявлением его доброго веселого нрава, но в настоящий момент у него был некий план, который он и сам признал бы отчаянно дерзким, поэтому не случайно Феликс призвал на помощь все свое умение вести разговор – по части чего был большой мастер. Однако в его намерения никак не входило обидеть своего гостя; и он быстро спросил себя, что можно сказать молодому священнику особо лестного, чтобы поскорее его умилостивить. Если ему удалось бы что-нибудь придумать, он ему тут же бы это преподнес.
   – Вы сегодня опять произносили одну из ваших превосходных воскресных проповедей? – спросил он вдруг, откладывая палитру. Ему так и не удалось ничего придумать, но для разбега годилось и это.
   Мистер Брэнд нахмурился в той мере, в какой это дано человеку с необыкновенно светлыми пушистыми бровями, из-под которых смотрят необыкновенно добрые ясные глаза.
   – Нет, сегодня я не произносил проповеди. Вы для того и призвали меня, чтобы задать этот вопрос?
   Феликс видел, что мистер Брэнд раздражен, и очень об этом сожалел, но он ни секунды не сомневался, что в конце концов ему удастся его ублаготворить. Он взглянул, улыбаясь, на своего гостя и положил руку ему на локоть:
   – Нет, нет, не для того, совсем не для того. Мне надо кое о чем спросить вас, кое-что вам сказать. Я уверен, что это не может вас не заинтересовать. Но поскольку речь пойдет о вещах сугубо личных, не лучше ли нам перейти в мою мастерскую; одно из окон там выходит на запад, закат нам будет виден. Andiamo![57] – И он снова погладил рукой локоть гостя.
   Феликс повел мистера Брэнда в дом; и тот покорно и скованно следовал за ним. В мастерской к этому времени еще больше стемнело, но стена напротив западного окна рдела отблеском заката. Там, в розоватом отсвете, висело множество рисунков и неоконченных полотен. Углы комнаты тонули в серовато-коричневом полумраке. Феликс предложил мистеру Брэнду сесть и, оглядевшись, воскликнул: «Боже, до чего красиво!» Но мистер Брэнд сесть не пожелал; отойдя к окну, он прислонился к нему спиной; он спрашивал себя, зачем он понадобился Феликсу. В тени, на почти не освещенной части стены, смутно виднелись две-три поразительные фантастические картины. На них были как будто изображены обнаженные фигуры. Склонив слегка голову, Феликс стоял и смотрел на своего гостя, он изо всех сил улыбался ему и теребил усы. Мистеру Брэнду сделалось не по себе.
   – Дело мое очень деликатного свойства, – начал Феликс, – но я много о нем думал.
   – Если можно, не тяните, пожалуйста, скажите поскорее, – проговорил мистер Брэнд.
   – Понимаете, это только потому, что вы священник, – продолжал Феликс, – будь вы таким же обыкновенным человеком, как все, я никогда бы не решился вам этого сказать.
   Мистер Брэнд помолчал.
   – Если речь идет о том, чтобы не стерпеть обиды или поддаться слабости, боюсь, я такой же обыкновенный человек, как и все.
   – Любезный друг! – воскликнул Феликс. – Об обиде и речи нет, речь идет о вашем благе, о величайшей услуге. – В полумраке он все так же усердно улыбался своему гостю. – Вам очень это придется по душе, только, как я уже предупреждал, дело крайне деликатное. Видите ли, я принимаю живейшее участие в моих кузинах – в Шарлотте и Гертруде Уэнтуорт. Нужны ли вам еще доказательства, если ради того, чтобы их увидеть, я пропутешествовал ни много ни мало пять тысяч миль. – Мистер Брэнд ничего на это не сказал, и Феликс продолжал говорить: – Поскольку прежде я их не знал, то, попав в незнакомое для себя общество, естественно, оказался очень восприимчив к новым впечатлениям. И впечатления мои отличались большой остротой и живостью. Вы понимаете, что я хочу сказать?
   – Я в этом не уверен; но продолжайте, я вас слушаю.
   – Я сказал бы, впечатления мои вообще отличаются большой живостью, – продолжал занимать своего гостя любезный хозяин. – Но в данном случае нет ничего удивительного в том, что, явившись, как я уже сказал, со стороны, я был поражен кое-какими вещами, которых сами вы не замечали. Ну и кроме того, мне очень помогла моя сестра; нет женщины более наблюдательной, чем она.
   – Я ничуть не удивлен, – сказал мистер Брэнд, – что двое умных людей нашли в нашем маленьком кружке достаточную пищу для наблюдений. Поверьте, я и сам с некоторых пор нахожу ее там немало.
   – Постойте, я все же вас удивлю! – вскричал, смеясь, Феликс. – Мы, моя сестра и я, прониклись большой симпатией к нашей кузине Шарлотте.
   – К кузине Шарлотте? – переспросил мистер Брэнд.
   – Мы влюбились в нее с первого же взгляда.
   – Вы влюбились в Шарлотту? – пробормотал мистер Брэнд.
   – Dame![58] – воскликнул Феликс. – Она совершенно очаровательна; Евгения – та просто от нее без ума. – Мистер Брэнд изумленно на него смотрел, и Феликс продолжал: – Как вы сами знаете, когда люди к кому-то всем сердцем расположены, это придает им зоркости, и мы кое-что заметили. Шарлотта несчастлива. Шарлотта влюблена! – И, придвинувшись к своему собеседнику, Феликс снова положил руку ему на локоть.
   Мистер Брэнд, уже не таясь, смотрел на Феликса как завороженный. И все же пока он еще настолько владел собой, что с немалой внушительностью произнес:
   – Если она влюблена, то не в вас.
   Феликс усмехнулся и, как отважный мореход, почувствовавший, что попутным ветром ему надувает парус, с необыкновенной живостью подхватил:
   – О нет, если бы она была влюблена в меня, я бы уже это знал! Я не так слеп, как вы.
   – Как я?
   – Мой дорогой сэр, можно только поражаться тому, как вы слепы. Бедняжка Шарлотта до смерти влюблена в вас.
   Мистер Брэнд стоял несколько секунд молча; он тяжело дышал.
   – Это и есть то, что вы хотели мне сказать? – спросил он.
   – Я уже три недели хочу вам это сказать. Понимаете, в последнее время все очень усугубилось. Я ведь предупреждал вас, – добавил Феликс, – дело крайне деликатное.
   – Ну знаете, сэр… Ну знаете…
   – Я убежден, что вы ни о чем не догадывались, – продолжал Феликс. – Но теперь, как только я об этом заговорил, не правда ли, все встало на свои места?
   Мистер Брэнд ничего ему не ответил; он поискал глазами стул и медленно на него опустился. Феликс видел, как он покраснел. До сих пор мистер Брэнд смотрел своему собеседнику прямо в глаза, теперь он отвел взгляд. В нем прежде всего восстала его скромность.
   – Разумеется, – сказал Феликс, – я ничего не предлагаю. С моей стороны было бы крайне самонадеянно что-либо вам советовать. Но сам факт, как мне кажется, сомнению не подлежит.
   Мистер Брэнд сидел с полминуты, не поднимая глаз. Он был подавлен разнообразием охвативших его чувств. Феликс не сомневался, что одно из них – величайшее удивление. Наивный молодой человек не подозревал, что в груди у Шарлотты скрыт тайный пламень. Феликс воспрял духом, он не сомневался, что мистер Брэнд очень польщен. Полагая, что видит своего гостя насквозь, Феликс не ошибался. Этот молодой человек был столь же не способен таить свои истинные чувства, сколь проявлять ложные.
   – Даже не знаю, как мне с этим быть, – сказал он наконец, не поднимая глаз.
   И Феликса потрясло, что он не делает попытки возражать, противоречить. Очевидно, от спички, поднесенной Феликсом, одно за другим вспыхивали воспоминания, проливая задним числом свет. Изумленным взорам мистера Брэнда предстало изрядное пламя; вторым его чувством было удовлетворенное самолюбие.
   – Поблагодарите меня за то, что я вам сказал, – ответил Феликс. – Это надо знать.
   – Я в этом не уверен, – сказал мистер Брэнд.
   – Не заставляйте ее томиться понапрасну, – обронил легко и непринужденно Феликс.
   – Стало быть, вы все же мне советуете? – спросил, вскидывая на Феликса глаза, мистер Брэнд.
   – Я поздравляю вас! – ответил Феликс. Ему показалось сначала, что гость взывает к нему, сейчас он убедился, что тот слегка иронизирует.
   – Это в ваших интересах; вы расстроили мои планы, – продолжал молодой священник.
   Феликс по-прежнему стоял и улыбался. В маленькой комнате было теперь совсем темно; малиновый отблеск угас, но мистер Брэнд видел тем не менее эту сияющую улыбку.
   – Я не хочу притворяться, будто мне непонятен смысл ваших слов, – сказал наконец Феликс. – Но на самом деле я не расстроил ваши планы. Там – я имею в виду другое лицо – вы, собственно говоря, ничего не утратили. Зато подумайте, что вы обрели!
   – Предоставьте судить о том и о другом мне! – заявил мистер Брэнд. Он поднялся и, приложив шляпу полями к губам, смотрел в сгустившемся сумраке на Феликса.
   – Вы утратили иллюзию, – сказал Феликс.
   – Что вы называете иллюзией?
   – Уверенность в том, что вы знаете… что вы когда-либо действительно знали Гертруду Уэнтуорт. Признаюсь вам, – продолжал Феликс, – что я ее еще не знаю, но у меня нет на этот счет никаких иллюзий. Я на это не притязаю.
   Мистер Брэнд все так же пристально смотрел на него поверх полей шляпы.
   – Она всегда была натурой ясной и прозрачной, – сказал он внушительно.
   – Она всегда была дремлющей натурой; она ждала, пока пробьет ее час. Теперь она начинает пробуждаться.
   – Не расхваливайте ее мне, – сказал дрогнувшим голосом мистер Брэнд. – Раз вы одержали надо мной верх, это с вашей стороны невеликодушно.
   – Мой дорогой сэр, я просто исхожу великодушием. И я не расхваливаю мою кузину, а пытаюсь подвергнуть ее критическому разбору. Ей до́роги не отвлеченные истины (в противовес тому, что вы всегда полагали), на чем вы возводили ваше здание. Она поглощена вполне реальными вещами. И мне эти реальные вещи тоже дороги. Но Гертруда сильнее меня, она увлекает меня за собой, как вихрь.
   Мистер Брэнд несколько секунд смотрел внутрь своей шляпы.
   – Она необычайно интересная натура.
   – О да, – сказал Феликс. – Но она мчит… мчит, словно закусившая удила лошадь. Ну а я люблю, когда лошадь мчит, закусив удила, и, если меня выбросит на ходу из экипажа, невелика беда. А вот если выбросило бы вас, мистер Брэнд… – тут Феликс многозначительно помолчал, – еще одно лицо оказалось бы жертвой несчастного случая.
   – Кто именно?
   – Шарлотта Уэнтуорт.
   Мистер Брэнд покосился недоверчиво на Феликса, после чего взгляд его блуждал некоторое время по потолку. Феликс не сомневался, что гость его втайне потрясен сей глубоко романтической ситуацией.
   – Думаю, это не наше с вами дело, – пробормотал молодой священник.
   – Согласен – не мое, но уж ваше-то оно безусловно.
   Мистер Брэнд, глядя на потолок, медлил; очевидно, его мучила какая-то мысль.
   – Что вы имели в виду, назвав мисс Гертруду сильной? – спросил он.
   – То, – сказал Феликс задумчиво, – что она проявила большую твердость духа. Она ждала – долгие годы ждала; даже когда могло показаться, что она живет не будущим, а настоящим. Она умела ждать, у нее была цель. Вот что я имел в виду, назвав ее сильной.
   – Какова же была ее цель?
   – Ну… цель ее – увидеть мир.
   Мистер Брэнд снова покосился недоверчиво на своего необыкновенного собеседника, но ничего не сказал. Наконец он повернулся, с тем чтобы уйти. Но, по-видимому, он был до такой степени ошеломлен, что направился не к двери, а в противоположную сторону. Феликс несколько секунд наблюдал, как он движется чуть ли не ощупью в темноте. Потом почти что с братской заботливостью подвел его к двери.
   – Это все, что вы хотели мне сказать? – спросил мистер Брэнд.
   – Да, все… Но согласитесь, здесь есть над чем подумать.
   Феликс проводил гостя до садовой калитки и стоял и смотрел, как тот с опущенными плечами, пытаясь распрямить их однако, медленно исчезает в сгустившемся сумраке. «Он уязвлен, взволнован, ошеломлен, растерян… и восхищен! – сказал себе Феликс. – Отменное разнообразие чувств!»

11

   После визита баронессы к миссис Эктон, который был описан более или менее подробно в середине нашего повествования, отношения между этими двумя дамами не приняли характера частого и тесного общения. И не потому, что миссис Эктон не смогла оценить по достоинству очарование мадам Мюнстер, напротив, она слишком даже остро восприняла все изящество манер и речей своей блистательной гостьи. Миссис Эктон была, как в Бостоне говорят, «слишком впечатлительна», и впечатления ее подчас оказывались ей не под силу. Состояние здоровья бедной дамы обязывало ограждать ее от волнений, и, сидя в своем неизменном кресле, она принимала очень немногих из числа наиболее скромных местных жителей, – вот почему она вынуждена была ограничить свои встречи с баронессой, чей туалет и манеры воскресили в ее воображении – а у миссис Эктон было чудо какое воображение – все, что она когда-либо читала о самых бурных исторических эпохах. Тем не менее она без конца посылала баронессе написанные витиеватым слогом послания, букеты из цветов собственного сада и корзины великолепных фруктов. Феликс съедал фрукты, баронесса расставляла букеты и отсылала назад корзины и ответные послания. На следующий день после вышеупомянутого дождливого воскресенья Евгения решила отправиться с «visite d’adieux»[59] к столь заботливой больной – так, по крайней мере, сама она определила предстоящее ей посещение. Следует, пожалуй, отметить, что ни в воскресенье вечером, ни в понедельник утром ожидаемого визита со стороны Роберта Эктона не последовало. Очевидно, по его собственному мнению, он просто «не показывался», а поскольку баронесса, в свою очередь, не показывалась в доме дяди, куда ее несмущающийся гонец Феликс вот уже три дня приносил извинения и сожаления баронессы по поводу ее отсутствия, то нечаянный случай не спутал предназначенных судьбой карт. Мистер Уэнтуорт и его дочери не нарушали уединения Евгении; периоды таинственного затворничества составляли, на их взгляд, неотъемлемую часть изящного ритма сей необыкновенной жизни; с особой почтительностью относилась к этим паузам Гертруда; она гадала, чем мадам Мюнстер заполняет их, но никогда не позволила бы себе проявить излишнее любопытство.
   Продолжительный дождь освежил воздух, а светившее двенадцать часов подряд ослепительное солнце осушило дороги; так что баронесса, пожелав в конце дня пройти пешком до дома миссис Эктон, не подвергла себя большому неудобству. Когда своей прелестной плавной походкой она шла под развесистыми ветками фруктовых деревьев по сплошь заросшему травой краю дороги в этот тихий предвечерний час, в эту достигшую пышной зрелости летнюю пору, она ощущала даже какую-то сладкую грусть. За баронессой водилась эта милая слабость – способность привязываться к местам и в тех случаях, когда сначала они вызывали у нее неприязненное чувство; теперь же, ввиду скорого отъезда, она испытывала нежность к этому тенистому уголку западного мира, где закаты так прекрасны, а помыслы так чисты. Миссис Эктон смогла принять ее, но, войдя в просторную, пахнущую свежестью комнату, баронесса сразу же увидела, что больная очень плоха. Бледная, почти прозрачная, она сидела в своем с цветочным узором кресле совершенно неподвижно. Но она слегка вспыхнула – совсем как молоденькая девушка, подумала баронесса, – и посмотрела ясными улыбающимися глазами прямо в глаза гостье. Голос ее звучал тихо, ровно; казалось, ему не был никогда знаком язык страстей.
   – Я пришла пожелать вам всего доброго, – сказала Евгения. – Я скоро уезжаю.
   – Когда вы уезжаете?
   – Скоро. Со дня на день.
   – Как жаль, – сказала миссис Эктон. – Я думала, вы останетесь навсегда.
   – Навсегда? – переспросила Евгения.
   – Я хотела сказать – надолго, – ответила своим слабым мелодичным голосом миссис Эктон. – Мне говорили, у вас там так хорошо… что у вас чудесный домик.
   Евгения только широко открыла глаза – точнее говоря, она улыбнулась; она мысленно представила себе свое убогое маленькое шале и подумала, уж не изволит ли хозяйка дома шутить.
   – Да, домик у меня великолепный, – сказала она, – хотя не идет ни в какое сравнение с вашим.
   – И мой сын так любит бывать у вас, – добавила миссис Эктон. – Боюсь, моему сыну будет очень вас недоставать.
   – Но, дорогая сударыня, – сказала, слегка усмехнувшись, Евгения, – не могу же я остаться в Америке ради вашего сына.
   – Разве Америка вам не нравится?
   Баронесса посмотрела на корсаж своего платья.
   – Если бы Америка мне нравилась, я осталась бы уже не ради вашего сына!
   Миссис Эктон внимательно смотрела на нее своими грустными ласковыми глазами, словно пытаясь проникнуть в смысл ее слов.
   Баронессу стал наконец раздражать этот неотступно устремленный на нее нежный и кроткий взгляд; если бы не безусловная необходимость проявлять милосердие к тяжелой больной, она, возможно, позволила бы себе мысленно назвать ее дурой.
   – Боюсь, в таком случае я никогда вас больше не увижу, – сказала миссис Эктон. – Знаете, я ведь умираю.
   – Бог с вами, дорогая сударыня, – пробормотала баронесса.
   – Я хочу оставить моих детей радостными и счастливыми. Моя дочь, наверное, выйдет замуж за своего кузена.
   – У вас такие прелестные дети, – сказала рассеянно баронесса.
   – Я жду своего конца со спокойной душой, – продолжала миссис Эктон. – Он приближается так легко, так неотвратимо.
   Она замолчала, по-прежнему не спуская своего мягкого взгляда с гостьи. Баронесса терпеть не могла, когда ей напоминали о смерти, но, даже столкнувшись с ее неизбежностью постольку, поскольку речь шла о миссис Эктон, сохранила всю свою благовоспитанность.
   – Ах, сударыня, вы и в болезни очаровательны, – заметила она.
   Но вся тонкость замечания гостьи, очевидно, пропала даром, так как хозяйка рассудительным тоном продолжала:
   – Я хочу оставить моих детей веселыми и довольными. Мне кажется, вы все здесь очень счастливы… вот так, как есть. Поэтому я и хотела, чтобы вы не уезжали. Роберту это было бы так приятно.
   Евгения спросила себя, что могут означать слова: «Роберту это было бы так приятно». Но тут же подумала: ей никогда не понять, что могут означать слова женщины подобного толка. Евгения встала: она боялась снова услышать от миссис Эктон, что та умирает.
   – Позвольте мне пожелать вам всего доброго, дорогая сударыня, – сказала она. – Я помню, что ваши силы драгоценны, их надо беречь.
   Миссис Эктон на мгновение задержала ее руку в своей:
   – Но вы ведь были здесь счастливы, не правда ли? И вы полюбили нас всех? Мне жаль, что вы не можете остаться… в вашем чудесном маленьком домике.
   Она объяснила Евгении, что за дверью ее дожидается служанка, которая проводит ее вниз; но на лестничной площадке никого не оказалось, и Евгения стояла там некоторое время, оглядываясь по сторонам. Она испытывала раздражение: про умирающую даму, как известно, не скажешь, что у нее la main heureuse[60]. Продолжая оглядываться, Евгения стала неторопливо спускаться. Широкая лестница круто поворачивала, и в углу было высокое, обращенное на запад окно, а под ним широкая скамья, уставленная цветами в старинных, причудливой формы горшках из синего фарфора. Желтый вечерний свет, пробиваясь сквозь цветы, играл на белой стенной панели; Евгения приостановилась; в доме стояла глубокая тишина, только где-то вдали тикали большие часы. Вестибюль у подножия лестницы был чуть ли не весь устлан огромным персидским ковром. Евгения еще помедлила, по-прежнему оглядываясь и подмечая все мелочи. «Comme c’est bien!»[61] – сказала она себе; все вокруг как бы указывало на то, что жизнь здесь построена на прочном, надежном, безукоризненном основании. И вдруг у нее мелькнула мысль, что миссис Эктон должна скоро из этой жизни уйти. Мысль эта не оставляла Евгению все время, пока она спускалась по лестнице; внизу она снова постояла, глядя вокруг. В просторном вестибюле два больших, в глубоких проемах окна по обе стороны парадной двери отбрасывали назад разнообразные тени. Вдоль стены стояли стулья с высокими спинками, на столиках громоздились восточные вазы, справа и слева высились две горки, за стеклянными дверцами которых смутно виднелись фарфоровые безделушки. Раскрытые двери вели в окутанные полумраком гостиную, библиотеку, столовую. Во всех трех комнатах, судя по всему, не было ни души. Евгения, проходя мимо, постояла в каждой из них на пороге. «Comme c’est bien!» – прошептала она снова; именно о таком доме она и мечтала, когда надумала ехать в Америку. Она сама открыла парадную дверь – шаги ее были так легки, что на них никто из прислуги не отозвался, – и, уже стоя на пороге, еще раз окинула все прощальным взглядом. Однако и вне дома она сохранила свое любознательное расположение духа и, вместо того чтобы направиться прямо по аллее к воротам, уклонилась в сторону раскинувшегося справа от дома сада. Пройдя совсем немного по густой траве, она вдруг застыла на месте, увидев распростертого на зеленой лужайке под деревом джентльмена. Не подозревая о ее присутствии, он лежал совершенно неподвижно на спине, заложив под голову руки, уставившись в небо. Благодаря последнему обстоятельству баронесса могла свободно разрешить свои сомнения: она убедилась, что перед ней тот самый джентльмен, который в последнее время постоянно занимал ее мысли, и тем не менее первым ее побуждением было повернуться и уйти, ибо она вовсе не хотела, чтобы он подумал, будто ее привело сюда желание отыскать Роберта Эктона. Однако джентльмен на лужайке решил все за нее. Он не мог долго оставаться нечувствительным к столь приятному соседству. Посмотрев назад, он издал удивленный возглас и вмиг вскочил на ноги. Несколько секунд он стоял и смотрел на нее.
   – Простите мне мою смешную позу, – сказал он.
   – У меня нет сейчас желания смеяться, а если у вас оно есть, все равно не воображайте, что я пришла сюда ради того, чтобы увидеть вас.
   – Берегитесь! – сказал Эктон. – Как бы вам не навести меня на эту мысль. Я думал о вас.
   – Какое бесцельное занятие, – сказала баронесса. – К тому же, когда о женщине думают в такой позе, это совсем для нее не лестно.
   – А я не сказал, что думал о вас хорошо, – подтвердил, улыбаясь, Эктон.
   Бросив на него взгляд, она тут же отвернулась.
   – Хоть я и пришла не ради того, чтобы увидеть вас, – сказала она, – не забывайте, что я у вас в саду.
   – Я счастлив… Благодарю вас за честь! Не угодно ли войти в дом?
   – Я только что оттуда вышла. Я навещала вашу матушку. Приходила к ней прощаться.
   – Прощаться? – спросил Эктон.
   – Я уезжаю, – ответила баронесса и, словно для того, чтобы подчеркнуть смысл сказанного, двинулась прочь.
   – Когда вы уезжаете? – спросил Эктон и на миг замер на месте. Но баронесса ничего не ответила, и он двинулся следом за ней.
   – Я забрела сюда полюбоваться вашим садом, – сказала она и, ступая по густой траве, повернула к воротам. – Однако я спешу домой.
   – Позвольте мне, по крайней мере, проводить вас.
   Он поравнялся с ней, но они хранили молчание и, пока не дошли до ворот, не обменялись больше ни словом. Калитка была раскрыта, и они постояли там, глядя на дорогу, на которую легли длинные причудливые тени кустарника.
   – Вы очень спешите домой? – спросил Эктон.
   Она не ответила; потом, помолчав, сказала:
   – Почему вы у меня все это время не были? – Ответа не последовало, и она продолжала: – Почему вы не отвечаете?
   – Пытаюсь придумать ответ, – признался Эктон.
   – Как! У вас нет ничего наготове?
   – Ничего, что я мог бы вам сказать, – проговорил он. – Но позвольте мне проводить вас.
   – Поступайте, как вам угодно.
   Она медленно двинулась по дороге, Эктон шел рядом с ней.
   – Если бы я поступал так, как мне угодно, – сказал он, помолчав, – я бы уже не раз к вам пришел.
   – Вы сейчас это придумали? – спросила Евгения.
   – Нет, это истинная правда. Я не появлялся потому…
   – А! Сейчас мы услышим причину.
   – Потому что мне хотелось о вас подумать.
   – Потому что вам хотелось лежать! – сказала баронесса. – Я насмотрелась, как вы лежите – или только что не лежите – у меня в гостиной.
   Эктон остановился, он словно всем своим видом молил ее не спешить. Она замедлила шаги, и несколько секунд он на нее смотрел; он находил ее совершенно обольстительной.
   – Вы пошутили, – сказал он. – Но если вы правда уезжаете, это очень серьезно.
   – Если я останусь, – сказала она с легкой улыбкой, – это будет еще серьезнее.
   – Когда вы уезжаете?
   – Постараюсь как можно скорее.
   – Почему?
   – А почему я должна здесь оставаться?
   – Потому что мы все вами восхищаемся.
   – Это не причина. Мной восхищаются и в Европе.
   И она снова пошла по направлению к дому.
   – Что я должен сделать, чтобы удержать вас? – спросил Эктон. Он правда хотел ее удержать, и он не преувеличил, говоря, что всю эту неделю думал о ней. Теперь он в самом деле был в нее влюблен; так он чувствовал, или, во всяком случае, так ему казалось; и единственное, что его останавливало, – он не знал, можно ли ей доверять.