– Я слегка навела здесь уют, – сказала баронесса, к немалому смущению Шарлотты, которая чуть было не предложила, что придет и поможет убрать все лишнее. Но в том, что Шарлотта по простоте душевной приняла за чуть ли не достойный порицания затянувшийся беспорядок, Гертруда сразу же увидела необычайно изобретательный, необычайно интересный, необычайно романтичный замысел. «В самом деле, – спрашивала она себя тайком, – что такое жизнь без занавеса?» И ей вдруг показалось, что существование, которое она до сих пор вела, было слишком на виду и совсем лишено прикрас.
Феликс не принадлежал к числу молодых людей, которых вечно что-то заботит, и меньше всего он заботился о том, чем бы себя порадовать. Способность радоваться была в нем так велика, так независимо от него самого неистребима, что, можно сказать, имела постоянный перевес над всеми сомнениями и горестями. Его восприимчивая натура была просто по природе своей жизнерадостна, и всякая новизна, всякая перемена уже приводили Феликса в восторг. А поскольку они выпадали ему достаточно часто, то и жизнь его была приятнее, чем это могло бы показаться со стороны. Трудно было представить себе натуру более счастливую. Он не принадлежал по духу своему к мятущимся, недоверчивым честолюбцам, задумавшим тягаться с неумолимой судьбой, но сам, будучи нрава неподозрительного, усыплял ее внимание и уклонялся, ускользал от ее ударов легким и естественным движением колеблемого ветром цветка. Феликс от всего на свете получал удовольствие; его воображение, ум, душевные склонности, чувства – все этому способствовало. Ему казалось, что с Евгенией и с ним обошлись здесь как нельзя лучше; он находил поистине трогательным отношение к ним мистера Уэнтуорта, это сочетание отеческой щедрости и светской предупредительности. Ну разве не верх великодушия – предоставить в их полное распоряжение дом! Феликсу определенно нравилось иметь свой дом, ибо маленький белый коттедж среди яблонь – баронесса Мюнстер неизменно называла его шале – являлся для него в гораздо большей мере своим, чем любое прежнее его пристанище au quatrième[33], окнами во двор, с просроченной платой за квартиру. Феликс значительную часть жизни провел, глядя во дворы, опираясь локтями, чаще всего несколько продранными, на подоконник забравшегося чуть ли не под самую крышу окна, и струйка дыма от его сигары плыла вверх – туда, где стихают крики улиц и внятно слышен мерный перезвон, несущийся со старых колоколен. Ему никогда еще не доводилось видеть такие истинно сельские просторы, как эти поля Новой Англии, и они пленили его своей первозданной простотой. Никогда еще он так твердо не ощущал блаженной уверенности в завтрашнем дне, и, даже рискуя представить его вам чуть ли не корыстолюбцем, я все же не скрою: он находил величайшую прелесть в том, что мог изо дня в день обедать у своего дяди. Прелесть эта была велика главным образом благодаря его воображению, окрашивавшему в розовый цвет столь скромную честь. Феликс высоко ценил предлагаемое ему угощение; такой свежести было все это обилие, что ему невольно приходило на ум: должно быть, так жили люди в те баснословные времена, когда стол накрывали прямо на траве, запасы пополняли из рога изобилия и прекрасно обходились без кухонных плит. Но самым большим счастьем для Феликса была обретенная им семья, возможность сидеть в кругу этих милых великодушных людей и называть их по имени. А как они слушали его, с каким прелестным вниманием! Перед ним словно бы лежал большой чистый лист лучшей бумаги для рисования, который только и ждет, чтобы его искусно расцветили. У Феликса никогда не было кузин, и никогда еще ему не случалось так беспрепятственно общаться с незамужними молодыми женщинами. Он очень любил женское общество, но наслаждаться им так было для него внове. Сначала Феликс не знал, что и думать о своем душевном состоянии. Ему казалось, что он влюблен во всех трех девушек сразу. Он видел, что Лиззи Эктон затмевает своим хорошеньким личиком и Шарлотту, и Гертруду, но это преимущество почти не шло в счет. Удовольствие ему доставляло нечто, в равной мере отличавшее всех трех, – в том числе деликатное сложение, которое как бы обязывало девушек носить только легкие светлые ткани. Но они и во всех смыслах были деликатны, и ему приятно было, что деликатность их становилась особенно заметна при близком соприкосновении. Феликс, на свое счастье, знавал многих добропорядочных и благовоспитанных дам, но сейчас ему казалось, что, общаясь с ними (тем более с незамужними), он смотрел на картины под стеклом. Теперь он понял, какой помехой являлось это стекло, как оно все портило и искажало и, отражая в себе посторонние предметы, заставляло все время переходить с места на место. Ему не надо было спрашивать себя, видит ли он Шарлотту, Гертруду и Лиззи Эктон в их истинном свете, – они всегда были в истинном свете. Феликсу все в них нравилось, даже, например, то – он вполне снисходил до подобного обстоятельства, – что у всех трех ножки с узкой ступней и высоким подъемом. Ему нравились их хорошенькие носики, их удивленные глаза, их неуверенная, совсем не настойчивая манера разговаривать; особенно же ему нравилось сознавать, что он волен часами оставаться наедине, где только ему вздумается, с любой из них, а посему вопрос о том, кого он предпочтет, кто разделит с ним его уединение, представлялся не столь уж важным. Милые строгие черты Шарлотты Уэнтуорт были так же приятны ему, как и необычайно выразительные глаза Лиззи Эктон, да и Гертруда, точно всем своим видом говорившая, что ей бы только бродить да слушать, тоже была прелестна, тем более что походка ее отличалась большой легкостью. Но когда спустя немного времени Феликс стал делать между ними различие, ему и тогда порой очень хотелось, чтобы все они были не так грустны. Даже Лиззи Эктон, несмотря на ее колкое щебетание и смех, выглядела грустной. Даже Клиффорд Уэнтуорт – хотя, казалось бы, о чем такому юнцу грустить в его-то годы, да еще будучи владельцем кабриолета с огромными колесами и гнедой кобылки с самыми стройными в мире ногами, – даже этот молодой баловень судьбы зачастую прятал с несчастным видом глаза и старался ускользнуть при встрече, словно у него была нечистая совесть. И только в Роберте Эктоне, единственном из них, не чувствовалось, по мнению Феликса, ни малейшей подавленности.
Можно было бы ожидать, что сто́ит мадам Мюнстер покончить с теми изящными домашними усовершенствованиями, о которых шла здесь речь, и она немедленно столкнется лицом к лицу с пугающей перспективой скуки. Но пока она не проявляла никаких признаков испуга. Баронесса была беспокойная душа и, где бы она ни оказалась, заражала своим беспокойством все вокруг. Поэтому до поры до времени вполне можно было рассчитывать на то, что ее будет тешить беспокойство. Она вечно чего-то ожидала, а пока не наступает разочарование, ожидание, как известно, само по себе уже изысканное удовольствие. Для того чтобы разгадать, чего ожидала баронесса на сей раз, пришлось бы пустить в ход немалое хитроумие; скажем только, что, оглядываясь по сторонам, она всегда находила, чем занять свое воображение. Она убеждала себя, что без ума от своих новых родственников, внушала себе, будто ей, как и ее брату, бесконечно дорого, что она обрела семью. Несомненно одно: ей пришлось как нельзя более по вкусу почтительно-ласковое отношение к ней ее новой родни. Восхищение не являлось для нее чем-то новым, она была им в достаточной мере избалована и отточенных комплиментов выслушала довольно на своем веку, но она понимала, что впервые ей дано ощутить всю полноту своего могущества, впервые она так много значит сама по себе, поскольку в том маленьком кружке, где она теперь вращалась, попросту не было образца для сравнения. Сознание, что этим добрым людям невозможно за неимением указанного образца ни с кем сравнить ее столь выдающуюся особу, давало ей, в общем-то, ощущение чуть ли не безграничного могущества. Правда, она тут же напоминала себе, что, не обнаружив по этой причине ничего, что говорило бы против нее, они вместе с тем могут и пройти мимо ее несомненных достоинств; но, всякий раз подводя итог подобным размышлениям, она заверяла себя, что сумеет об этом позаботиться.
Шарлотта и Гертруда мучились сомнениями, не зная, как им быть; они хотели выразить должное уважение мадам Мюнстер и в то же время боялись оказаться навязчивыми. До сих пор белый домик среди яблонь предоставлялся обычно на летние месяцы близким друзьям дома или бедным родственникам, обретавшим в лице мистера Уэнтуорта хозяина, который считал своим долгом заботиться об их интересах и забывать о своих. При этих обстоятельствах обращенные друг к другу двери маленького домика и дома большого, разделенные лишь дружественной сенью садов, не возбраняли их обитателям ежечасные посещения. Но у обеих мисс Уэнтуорт сложилось впечатление, что Евгения не сторонница доброго старого обычая «забегать» мимоходом, – очевидно, она не представляла себе, что можно жить без привратника. «В ваш дом входят совсем как в гостиницу – разве что к вошедшему не бросаются со всех ног слуги», – сказала она Шарлотте, но тут же добавила, что это совершенно восхитительно. Гертруда объяснила сестре, что слова ее следует понимать в обратном смысле, то есть что ей это вовсе не нравится. Шарлотта спросила, зачем же ей говорить неправду, и Гертруда ответила, что, наверное, у нее есть на то причины, а какие именно – они поймут, когда ближе с ней познакомятся.
– Нет таких причин, которые позволяли бы говорить неправду, – сказала Шарлотта. – Надеюсь, она так не считает.
Разумеется, сначала они хотели сделать все от них зависящее, чтобы помочь ей как можно лучше устроиться. Шарлотте казалось, что им надо очень многое обсудить. Но баронесса, как видно, не склонна была ничего обсуждать.
– Напиши ей записочку, справься, можно ли ее навестить. Думаю, ей это должно понравиться.
– Зачем же мне ее утруждать? – спросила Шарлотта. – Ей придется писать ответ, отсылать его.
– Не думаю, что она станет себя утруждать, – проговорила глубокомысленно Гертруда.
– Что же она сделает?
– Это-то мне и любопытно знать, – сказала Гертруда, и Шарлотта не могла избавиться от чувства, что любопытство ее сестры нездоровое.
Они навестили баронессу без предварительной переписки и в маленьком салоне с благоприятным светом и всеми прочими прикрасами, которые она успела уже к этому времени создать, застали Роберта Эктона. Евгения была с ними необыкновенно мила, но попеняла им на то, что они совсем ее забросили.
– Видите, пришлось мистеру Эктону надо мной сжалиться, – сказала она. – Брат уходит на целые дни писать этюды, на него я рассчитывать не могу. Потому я и собиралась отправить к вам мистера Эктона, чтобы он упросил вас прийти и предоставить мне возможность воспользоваться вашими мудрыми советами.
Гертруда посмотрела на сестру. Ей хотелось сказать: «Вот что она бы сделала». Шарлотта сказала, что они надеются, баронесса будет, как правило, приходить к ним обедать, им это доставит огромное удовольствие, а ее избавит от забот, поскольку в этом случае ей не нужна будет кухарка.
– Но кухарка мне нужна! – воскликнула баронесса. – Старуха-негритянка в желтом тюрбане. Я просто мечтаю об этом. Хочу видеть из окна, как она сидит вон там на траве, на фоне этих приземистых корявых пыльных яблонь, с полным подолом кукурузы и снимает с початков лиственную пелену. Понимаете, это послужит местным колоритом. Его здесь, не в обиду вам будь сказано, не так уж много, поэтому приходится пускаться на выдумки. Я с радостью приду к вам обедать, когда вы меня позовете, – но я хочу иметь возможность приглашать и вас иногда. Хочу иметь возможность приглашать и мистера Эктона, – добавила баронесса.
– Вам придется прежде пожаловать ко мне, – сказал Эктон. – Вам придется пожаловать ко мне с визитом, вам придется сначала отобедать у меня. Я хочу показать вам мой дом, хочу представить вас моей матушке.
Два дня спустя он снова навестил мадам Мюнстер. Он постоянно бывал в доме напротив, добираясь туда обыкновенно из своего собственного не по дороге, а полями. Как видно, он был менее щепетилен по части «забегания», чем его кузины. На сей раз оказалось, что и мистер Брэнд явился засвидетельствовать свое почтение очаровательной иностранке. Но с момента прихода мистера Эктона молодой богослов не проронил ни слова. Он сидел, сложив на коленях руки, устремив на хозяйку дома внимательный взгляд. Баронесса разговаривала с Робертом Эктоном, но, разговаривая, то и дело поворачивала голову и улыбалась мистеру Брэнду, который, словно зачарованный, не сводил с нее глаз. Мужчины вышли от баронессы вместе и направились к мистеру Уэнтуорту. Мистер Брэнд по-прежнему молчал. Только когда они были уже в саду у мистера Уэнтуорта, он остановился и, оглянувшись, смотрел некоторое время на маленький белый домик. Потом, склонив набок голову и слегка нахмурившись, взглянул на своего собеседника.
– Так вот что такое, оказывается, разговор, – промолвил он. – Настоящий разговор.
– Вот что такое, сказал бы я, очень умная женщина, – ответил Эктон, смеясь.
– Все это чрезвычайно интересно, – продолжал мистер Брэнд. – Жаль только, что она говорила не по-французски; одно с другим больше вяжется. Должно быть, это и есть тот самый стиль, о котором мы слыхали, о котором мы читали: стиль разговора мадам де Сталь, мадам Рекамье.
Эктон в свою очередь посмотрел на расположенные среди штокроз и яблонь владения мадам Мюнстер.
– Хотелось бы мне знать, – сказал он, – что привело мадам Рекамье в наши края.
5
Феликс не принадлежал к числу молодых людей, которых вечно что-то заботит, и меньше всего он заботился о том, чем бы себя порадовать. Способность радоваться была в нем так велика, так независимо от него самого неистребима, что, можно сказать, имела постоянный перевес над всеми сомнениями и горестями. Его восприимчивая натура была просто по природе своей жизнерадостна, и всякая новизна, всякая перемена уже приводили Феликса в восторг. А поскольку они выпадали ему достаточно часто, то и жизнь его была приятнее, чем это могло бы показаться со стороны. Трудно было представить себе натуру более счастливую. Он не принадлежал по духу своему к мятущимся, недоверчивым честолюбцам, задумавшим тягаться с неумолимой судьбой, но сам, будучи нрава неподозрительного, усыплял ее внимание и уклонялся, ускользал от ее ударов легким и естественным движением колеблемого ветром цветка. Феликс от всего на свете получал удовольствие; его воображение, ум, душевные склонности, чувства – все этому способствовало. Ему казалось, что с Евгенией и с ним обошлись здесь как нельзя лучше; он находил поистине трогательным отношение к ним мистера Уэнтуорта, это сочетание отеческой щедрости и светской предупредительности. Ну разве не верх великодушия – предоставить в их полное распоряжение дом! Феликсу определенно нравилось иметь свой дом, ибо маленький белый коттедж среди яблонь – баронесса Мюнстер неизменно называла его шале – являлся для него в гораздо большей мере своим, чем любое прежнее его пристанище au quatrième[33], окнами во двор, с просроченной платой за квартиру. Феликс значительную часть жизни провел, глядя во дворы, опираясь локтями, чаще всего несколько продранными, на подоконник забравшегося чуть ли не под самую крышу окна, и струйка дыма от его сигары плыла вверх – туда, где стихают крики улиц и внятно слышен мерный перезвон, несущийся со старых колоколен. Ему никогда еще не доводилось видеть такие истинно сельские просторы, как эти поля Новой Англии, и они пленили его своей первозданной простотой. Никогда еще он так твердо не ощущал блаженной уверенности в завтрашнем дне, и, даже рискуя представить его вам чуть ли не корыстолюбцем, я все же не скрою: он находил величайшую прелесть в том, что мог изо дня в день обедать у своего дяди. Прелесть эта была велика главным образом благодаря его воображению, окрашивавшему в розовый цвет столь скромную честь. Феликс высоко ценил предлагаемое ему угощение; такой свежести было все это обилие, что ему невольно приходило на ум: должно быть, так жили люди в те баснословные времена, когда стол накрывали прямо на траве, запасы пополняли из рога изобилия и прекрасно обходились без кухонных плит. Но самым большим счастьем для Феликса была обретенная им семья, возможность сидеть в кругу этих милых великодушных людей и называть их по имени. А как они слушали его, с каким прелестным вниманием! Перед ним словно бы лежал большой чистый лист лучшей бумаги для рисования, который только и ждет, чтобы его искусно расцветили. У Феликса никогда не было кузин, и никогда еще ему не случалось так беспрепятственно общаться с незамужними молодыми женщинами. Он очень любил женское общество, но наслаждаться им так было для него внове. Сначала Феликс не знал, что и думать о своем душевном состоянии. Ему казалось, что он влюблен во всех трех девушек сразу. Он видел, что Лиззи Эктон затмевает своим хорошеньким личиком и Шарлотту, и Гертруду, но это преимущество почти не шло в счет. Удовольствие ему доставляло нечто, в равной мере отличавшее всех трех, – в том числе деликатное сложение, которое как бы обязывало девушек носить только легкие светлые ткани. Но они и во всех смыслах были деликатны, и ему приятно было, что деликатность их становилась особенно заметна при близком соприкосновении. Феликс, на свое счастье, знавал многих добропорядочных и благовоспитанных дам, но сейчас ему казалось, что, общаясь с ними (тем более с незамужними), он смотрел на картины под стеклом. Теперь он понял, какой помехой являлось это стекло, как оно все портило и искажало и, отражая в себе посторонние предметы, заставляло все время переходить с места на место. Ему не надо было спрашивать себя, видит ли он Шарлотту, Гертруду и Лиззи Эктон в их истинном свете, – они всегда были в истинном свете. Феликсу все в них нравилось, даже, например, то – он вполне снисходил до подобного обстоятельства, – что у всех трех ножки с узкой ступней и высоким подъемом. Ему нравились их хорошенькие носики, их удивленные глаза, их неуверенная, совсем не настойчивая манера разговаривать; особенно же ему нравилось сознавать, что он волен часами оставаться наедине, где только ему вздумается, с любой из них, а посему вопрос о том, кого он предпочтет, кто разделит с ним его уединение, представлялся не столь уж важным. Милые строгие черты Шарлотты Уэнтуорт были так же приятны ему, как и необычайно выразительные глаза Лиззи Эктон, да и Гертруда, точно всем своим видом говорившая, что ей бы только бродить да слушать, тоже была прелестна, тем более что походка ее отличалась большой легкостью. Но когда спустя немного времени Феликс стал делать между ними различие, ему и тогда порой очень хотелось, чтобы все они были не так грустны. Даже Лиззи Эктон, несмотря на ее колкое щебетание и смех, выглядела грустной. Даже Клиффорд Уэнтуорт – хотя, казалось бы, о чем такому юнцу грустить в его-то годы, да еще будучи владельцем кабриолета с огромными колесами и гнедой кобылки с самыми стройными в мире ногами, – даже этот молодой баловень судьбы зачастую прятал с несчастным видом глаза и старался ускользнуть при встрече, словно у него была нечистая совесть. И только в Роберте Эктоне, единственном из них, не чувствовалось, по мнению Феликса, ни малейшей подавленности.
Можно было бы ожидать, что сто́ит мадам Мюнстер покончить с теми изящными домашними усовершенствованиями, о которых шла здесь речь, и она немедленно столкнется лицом к лицу с пугающей перспективой скуки. Но пока она не проявляла никаких признаков испуга. Баронесса была беспокойная душа и, где бы она ни оказалась, заражала своим беспокойством все вокруг. Поэтому до поры до времени вполне можно было рассчитывать на то, что ее будет тешить беспокойство. Она вечно чего-то ожидала, а пока не наступает разочарование, ожидание, как известно, само по себе уже изысканное удовольствие. Для того чтобы разгадать, чего ожидала баронесса на сей раз, пришлось бы пустить в ход немалое хитроумие; скажем только, что, оглядываясь по сторонам, она всегда находила, чем занять свое воображение. Она убеждала себя, что без ума от своих новых родственников, внушала себе, будто ей, как и ее брату, бесконечно дорого, что она обрела семью. Несомненно одно: ей пришлось как нельзя более по вкусу почтительно-ласковое отношение к ней ее новой родни. Восхищение не являлось для нее чем-то новым, она была им в достаточной мере избалована и отточенных комплиментов выслушала довольно на своем веку, но она понимала, что впервые ей дано ощутить всю полноту своего могущества, впервые она так много значит сама по себе, поскольку в том маленьком кружке, где она теперь вращалась, попросту не было образца для сравнения. Сознание, что этим добрым людям невозможно за неимением указанного образца ни с кем сравнить ее столь выдающуюся особу, давало ей, в общем-то, ощущение чуть ли не безграничного могущества. Правда, она тут же напоминала себе, что, не обнаружив по этой причине ничего, что говорило бы против нее, они вместе с тем могут и пройти мимо ее несомненных достоинств; но, всякий раз подводя итог подобным размышлениям, она заверяла себя, что сумеет об этом позаботиться.
Шарлотта и Гертруда мучились сомнениями, не зная, как им быть; они хотели выразить должное уважение мадам Мюнстер и в то же время боялись оказаться навязчивыми. До сих пор белый домик среди яблонь предоставлялся обычно на летние месяцы близким друзьям дома или бедным родственникам, обретавшим в лице мистера Уэнтуорта хозяина, который считал своим долгом заботиться об их интересах и забывать о своих. При этих обстоятельствах обращенные друг к другу двери маленького домика и дома большого, разделенные лишь дружественной сенью садов, не возбраняли их обитателям ежечасные посещения. Но у обеих мисс Уэнтуорт сложилось впечатление, что Евгения не сторонница доброго старого обычая «забегать» мимоходом, – очевидно, она не представляла себе, что можно жить без привратника. «В ваш дом входят совсем как в гостиницу – разве что к вошедшему не бросаются со всех ног слуги», – сказала она Шарлотте, но тут же добавила, что это совершенно восхитительно. Гертруда объяснила сестре, что слова ее следует понимать в обратном смысле, то есть что ей это вовсе не нравится. Шарлотта спросила, зачем же ей говорить неправду, и Гертруда ответила, что, наверное, у нее есть на то причины, а какие именно – они поймут, когда ближе с ней познакомятся.
– Нет таких причин, которые позволяли бы говорить неправду, – сказала Шарлотта. – Надеюсь, она так не считает.
Разумеется, сначала они хотели сделать все от них зависящее, чтобы помочь ей как можно лучше устроиться. Шарлотте казалось, что им надо очень многое обсудить. Но баронесса, как видно, не склонна была ничего обсуждать.
– Напиши ей записочку, справься, можно ли ее навестить. Думаю, ей это должно понравиться.
– Зачем же мне ее утруждать? – спросила Шарлотта. – Ей придется писать ответ, отсылать его.
– Не думаю, что она станет себя утруждать, – проговорила глубокомысленно Гертруда.
– Что же она сделает?
– Это-то мне и любопытно знать, – сказала Гертруда, и Шарлотта не могла избавиться от чувства, что любопытство ее сестры нездоровое.
Они навестили баронессу без предварительной переписки и в маленьком салоне с благоприятным светом и всеми прочими прикрасами, которые она успела уже к этому времени создать, застали Роберта Эктона. Евгения была с ними необыкновенно мила, но попеняла им на то, что они совсем ее забросили.
– Видите, пришлось мистеру Эктону надо мной сжалиться, – сказала она. – Брат уходит на целые дни писать этюды, на него я рассчитывать не могу. Потому я и собиралась отправить к вам мистера Эктона, чтобы он упросил вас прийти и предоставить мне возможность воспользоваться вашими мудрыми советами.
Гертруда посмотрела на сестру. Ей хотелось сказать: «Вот что она бы сделала». Шарлотта сказала, что они надеются, баронесса будет, как правило, приходить к ним обедать, им это доставит огромное удовольствие, а ее избавит от забот, поскольку в этом случае ей не нужна будет кухарка.
– Но кухарка мне нужна! – воскликнула баронесса. – Старуха-негритянка в желтом тюрбане. Я просто мечтаю об этом. Хочу видеть из окна, как она сидит вон там на траве, на фоне этих приземистых корявых пыльных яблонь, с полным подолом кукурузы и снимает с початков лиственную пелену. Понимаете, это послужит местным колоритом. Его здесь, не в обиду вам будь сказано, не так уж много, поэтому приходится пускаться на выдумки. Я с радостью приду к вам обедать, когда вы меня позовете, – но я хочу иметь возможность приглашать и вас иногда. Хочу иметь возможность приглашать и мистера Эктона, – добавила баронесса.
– Вам придется прежде пожаловать ко мне, – сказал Эктон. – Вам придется пожаловать ко мне с визитом, вам придется сначала отобедать у меня. Я хочу показать вам мой дом, хочу представить вас моей матушке.
Два дня спустя он снова навестил мадам Мюнстер. Он постоянно бывал в доме напротив, добираясь туда обыкновенно из своего собственного не по дороге, а полями. Как видно, он был менее щепетилен по части «забегания», чем его кузины. На сей раз оказалось, что и мистер Брэнд явился засвидетельствовать свое почтение очаровательной иностранке. Но с момента прихода мистера Эктона молодой богослов не проронил ни слова. Он сидел, сложив на коленях руки, устремив на хозяйку дома внимательный взгляд. Баронесса разговаривала с Робертом Эктоном, но, разговаривая, то и дело поворачивала голову и улыбалась мистеру Брэнду, который, словно зачарованный, не сводил с нее глаз. Мужчины вышли от баронессы вместе и направились к мистеру Уэнтуорту. Мистер Брэнд по-прежнему молчал. Только когда они были уже в саду у мистера Уэнтуорта, он остановился и, оглянувшись, смотрел некоторое время на маленький белый домик. Потом, склонив набок голову и слегка нахмурившись, взглянул на своего собеседника.
– Так вот что такое, оказывается, разговор, – промолвил он. – Настоящий разговор.
– Вот что такое, сказал бы я, очень умная женщина, – ответил Эктон, смеясь.
– Все это чрезвычайно интересно, – продолжал мистер Брэнд. – Жаль только, что она говорила не по-французски; одно с другим больше вяжется. Должно быть, это и есть тот самый стиль, о котором мы слыхали, о котором мы читали: стиль разговора мадам де Сталь, мадам Рекамье.
Эктон в свою очередь посмотрел на расположенные среди штокроз и яблонь владения мадам Мюнстер.
– Хотелось бы мне знать, – сказал он, – что привело мадам Рекамье в наши края.
5
Каждый день мистер Уэнтуорт, держа в руках трость и перчатки, отправлялся с визитом к племяннице. Часа два спустя она сама являлась в дом Уэнтуортов к чаю. Предложением Шарлотты у них обедать Евгения пренебрегла; она услаждала себя по мере возможности видом старой негритянки в малиновом тюрбане, вечно лущившей горох в саду под яблоней. Шарлотта, предоставившая ей эту древнюю негритянку, не совсем понимала, как все-таки ведется сей странный дом, поскольку Евгения сообщила ей, что всем, в том числе и древней негритянкой, распоряжается Августина – Августина, которая не могла связать двух слов по-английски из-за полного своего незнакомства с этим возвышающим умы языком. Самое безнравственное душевное движение, в каком я осмелюсь упрекнуть Шарлотту, сводилось к испытанному ею легкому разочарованию, когда оказалось, что, несмотря на все упомянутые неправильности, в обиходе белого домика не было ничего вопиющего – правда, с несколько своеобразной точки зрения самой Евгении. Баронессе нравилось приходить к вечернему чаю, и одевалась она так, словно шла на званый обед. Чайный стол являл собой зрелище невиданное, но красочное, а после чая они обыкновенно все сидели и разговаривали на просторной веранде или бродили при свете звезд по саду под неумолчное стрекотание неких удивительных насекомых, которые, по общему мнению, составляют часть очарования летних ночей во всем мире, но нигде, по мнению баронессы, не достигли такого бесподобного звучания, как под этими западными небесами.
Мистер Уэнтуорт, наносивший, как я уже сказал, ежедневно церемонный визит племяннице, привыкнуть к ней тем не менее никак не мог. Даже напрягая до предела свое воображение, он все равно не мог поверить в то, что она родная дочь его сводной сестры. Сестра осталась для него воспоминанием детства, ей было всего двадцать лет, когда она уехала за границу, откуда так и не вернулась, выйдя там самым своевольным и нежелательным образом замуж. Тетушка его, мисс Уайтсайд, взявшая ее с собой в Европу всего лишь с целью попутешествовать, высказала по возвращении столь нелестное мнение об Адольфусе Янге, с которым строптивица связала свою судьбу, что это подействовало чрезвычайно расхолаживающе на родственные чувства – в первую очередь на чувства сводных братьев. Кэтрин и дальше ничего не предприняла, чтобы умилостивить родню. Она не удостоила их даже письмом, где дала бы им более или менее недвусмысленно понять, что ей дорого их временно замороженное расположение, а посему бостонское общество почло за высшее милосердие по отношению к этой молодой леди забыть о ней и воздерживаться от догадок насчет того, в какой мере заблуждения матери передались ее отпрыскам. Что касается самих молодых людей – смутные слухи об их существовании дошли до него, – мистер Уэнтуорт не устремлял все эти годы им вослед свое воображение, у него достаточно было дел и под рукой. И хотя почтенный джентльмен наделен был весьма беспокойной совестью, мысль о том, что он жестокосердый дядюшка, не беспокоила его, разумеется, нисколько. Теперь же, когда племянник и племянница предстали перед ним, он убедился воочию, что они произросли в другой обстановке, в другой среде, совсем не похожей на ту, в какой собственное его потомство достигло предполагаемой зрелости. У него не было оснований утверждать, что среда эта оказала на них дурное влияние, но порой он боялся, что так и не сможет полюбить свою, похожую на знатную даму, изысканную, утонченную племянницу. Его сбивала с толку, приводила в растерянность ее иностранность. Они как бы говорили с ней на разных языках. В ее словах всегда было что-то непонятное. Ему казалось, что другой на его месте сумел бы примениться к ее тону: задавал бы вопросы, обменивался бы острыми словечками, отвечал бы на ее шутки, иной раз по меньшей мере странные, если учесть, что они обращены были к нему, ее дяде. Но сам он был на все это решительно не способен. Он не способен был даже оценить ее положение в обществе. Она являлась женой знатного иностранца, желавшего расторгнуть с ней брак. Это было ни на что не похоже, но мистер Уэнтуорт чувствовал себя недостаточно вооруженным знанием жизни, чтобы об этом судить. И как ни пытался он убедить себя, что дело обстоит иначе – ведь он светский человек, чуть ли не один из столпов общества, – тем не менее дело, как видно, обстояло именно так, и он стыдился признаться в этом самому себе, а еще больше – каким-нибудь, возможно, слишком наивным вопросом обнаружить перед Евгенией, до чего беден в этом отношении его арсенал.
Мистер Уэнтуорт полагал, что может подступиться ближе – он так бы это выразил – к своему племяннику, хотя и не поручился бы, что племянник его вполне надежен. Он был настолько весел, красив и разговорчив, что нельзя было не думать о нем хорошо. Но вместе с тем, казалось, есть что-то почти вызывающее, почти порочное – или, по крайней мере, должно было быть – в этом одновременно и столь жизнерадостном, и столь положительном молодом человеке. Надо сказать, что Феликс хоть и не отличался серьезностью, однако, безусловно, стоил большего – обладал большим весом, содержанием, глубиной, чем многие молодые люди, чья серьезность не подлежала сомнению. Между тем как мистер Уэнтуорт размышлял по поводу этого противоестественного явления, племянник его бездумно восхищался своим почтенным дядей. Ему чрезвычайно нравился этот деликатный, великодушный, наделенный высокими нравственными достоинствами старый джентльмен с благородным аскетическим лицом, которое Феликс пообещал себе во что бы то ни стало нарисовать. Ибо Феликс отнюдь не делал тайны из того, что владеет кистью. И не его вина, если не сразу все приняли к сведению, что он готов писать необычайно похожие портреты за необычайно умеренную плату. Он художник – кузен мой художник, – сообщала Гертруда всем и каждому, как только представлялся для этого случай; она сообщала это и себе – так сказать, для острастки, для того чтобы лишний раз напомнить; она повторяла себе, как только оставалась одна, что ее кузен обладает этим священным даром. Гертруда впервые видела художника – она знала о них только из книг. Ей казалось, что жизнь этих романтических и таинственных существ сплошь состоит из приятных случайностей, не выпадающих никогда на долю простых смертных. И ее скорее разжигали, чем расхолаживали постоянные заявления Феликса, что он не настоящий художник: «Я никогда этим серьезно не занимался, – говорил он. – Никогда ничего не изучал. У меня нет никакой подготовки. Я владею всем понемногу, а как следует ничем. Я всего лишь дилетант».
Хотя Гертруде нравилось думать, что Феликс – художник, ей еще больше нравилось думать, что он дилетант. Слово это звучало, по ее мнению, еще более изысканно. Но она понимала, что обращаться с таким словом следует осторожно. Мистер Уэнтуорт, тот очень свободно с ним обращался – и не потому, что так уж хорошо его понимал, а потому, что находил удобным: оно спасало положение, когда приходилось рекомендовать каким-то образом Феликса, ибо молодой человек, умный, деятельный, несомненно добропорядочный, однако не занятый никаким общепринятым делом, являл собой досадное отклонение от нормы. Разумеется, баронесса и ее брат – начинали всегда с нее – служили неисчерпаемой темой для разговоров между мистером Уэнтуортом и его дочерьми, с одной стороны, и наезжавшими к ним время от времени гостями – с другой.
– А этот молодой человек, ваш племянник, чем он занимается? – спросил некий почтенный джентльмен, мистер Бродерип из Сейлема, однокашник мистера Уэнтуорта по Гарварду, который учился там вместе с ним в 1809 году, а теперь заглянул в его контору на Девоншир-стрит (мистер Уэнтуорт в последние годы приезжал туда всего три раза в неделю; в его личном ведении находилось множество дел сугубо доверительного порядка).
– А он дилетант, – ответил не моргнув глазом дядюшка Феликса, испытывая безусловное удовлетворение оттого, что ему есть что сказать.
И мистер Бродерип возвратился к себе в Сейлем, полагая, что на языке европейцев это означает «маклер» или «торговец зерном».
– Мне хотелось бы нарисовать вас, сэр, – сказал как-то вечером Феликс дядюшке в присутствии всего общества – мистер Брэнд и Роберт Эктон тоже при этом были. – Думаю, мне удастся сделать недурной портрет. У вас очень интересное лицо, сэр, очень средневековое.
Мистер Уэнтуорт помрачнел – ему было крайне не по себе, словно все они застали его врасплох, когда он гляделся в зеркало.
– Таким его создал Господь Бог, – сказал он. – Думаю, человеку не пристало создавать его заново.
– Безусловно, его создал Господь Бог, – ответил, смеясь, Феликс. – И очень хорошо создал. Но и жизнь добавила кое-какие штрихи. Лицо у вас очень интересного типа. Оно так прелестно измождено и обескровлено. Так удивительно выбелено. – И Феликс обвел взглядом общество, как бы призывая всех обратить внимание на столь интересные детали. Мистер Уэнтуорт на глазах у них еще больше побелел. – Мне хотелось бы изобразить вас старым прелатом, или кардиналом, или настоятелем монашеского ордена.
– Прелатом или кардиналом? – сказал тихим голосом мистер Уэнтуорт. – Вы имеете в виду католических церковников?
– Я имею в виду почтенного священнослужителя, прожившего чистую и праведную жизнь. Мне кажется, с вами все обстояло именно так, сэр. Это написано у вас на лице, – продолжал Феликс. – Вы были очень, очень… воздержанны. Это всегда написано на лице у человека, вы согласны со мной?
– Вам виднее, что написано на человеческих лицах, я не позволяю себе так в них всматриваться, – сказал мистер Уэнтуорт сухо.
Баронесса постучала веером и рассмеялась своим восхитительным смехом.
– Всматриваться слишком пристально рискованно! – воскликнула она. – За моим дядюшкой водятся грешки.
Мистер Уэнтуорт смотрел на нее в мучительном недоумении, и все зримые признаки чистой и воздержанной жизни обозначились сейчас в его лице, пожалуй, особенно явственно.
– Вы, дорогой дядюшка, beau vieillard[34], — сказала мадам Мюнстер, улыбаясь своими иностранными глазами.
– Думаю, вы сказали мне комплимент? – проговорил мистер Уэнтуорт.
– Безусловно, я не первая женщина, которая говорит вам комплимент! – вскричала баронесса.
– Думаю, что первая, – ответил мистер Уэнтуорт, помрачнев. И, повернувшись к Феликсу, тем же тоном добавил: – Прошу вас, не рисуйте мой портрет. У детей есть дагеротип, этого вполне достаточно.
– Я не могу вам обещать, – сказал Феликс, – что не вставлю куда-нибудь ваше лицо…
Мистер Уэнтуорт посмотрел на него, на всех остальных, потом поднялся с места и медленно отошел в сторону.
– Феликс, – сказала Гертруда, нарушая воцарившееся молчание. – Я хочу, чтобы вы нарисовали мой портрет.
Шарлотта, не уверенная в том, что Гертруде следовало это говорить, сразу же посмотрела на мистера Брэнда, дабы законным образом рассеять свои сомнения. Стоило Гертруде что-нибудь сказать или сделать, Шарлотта тут же смотрела на мистера Брэнда, так что у нее был постоянный повод на него смотреть – всегда, как казалось Шарлотте, во имя блага Гертруды. Правда, она всегда и всей душой хотела, чтобы Гертруда поступала правильно, ибо Шарлотта на свой скромный лад была героическая сестра.
Мистер Уэнтуорт, наносивший, как я уже сказал, ежедневно церемонный визит племяннице, привыкнуть к ней тем не менее никак не мог. Даже напрягая до предела свое воображение, он все равно не мог поверить в то, что она родная дочь его сводной сестры. Сестра осталась для него воспоминанием детства, ей было всего двадцать лет, когда она уехала за границу, откуда так и не вернулась, выйдя там самым своевольным и нежелательным образом замуж. Тетушка его, мисс Уайтсайд, взявшая ее с собой в Европу всего лишь с целью попутешествовать, высказала по возвращении столь нелестное мнение об Адольфусе Янге, с которым строптивица связала свою судьбу, что это подействовало чрезвычайно расхолаживающе на родственные чувства – в первую очередь на чувства сводных братьев. Кэтрин и дальше ничего не предприняла, чтобы умилостивить родню. Она не удостоила их даже письмом, где дала бы им более или менее недвусмысленно понять, что ей дорого их временно замороженное расположение, а посему бостонское общество почло за высшее милосердие по отношению к этой молодой леди забыть о ней и воздерживаться от догадок насчет того, в какой мере заблуждения матери передались ее отпрыскам. Что касается самих молодых людей – смутные слухи об их существовании дошли до него, – мистер Уэнтуорт не устремлял все эти годы им вослед свое воображение, у него достаточно было дел и под рукой. И хотя почтенный джентльмен наделен был весьма беспокойной совестью, мысль о том, что он жестокосердый дядюшка, не беспокоила его, разумеется, нисколько. Теперь же, когда племянник и племянница предстали перед ним, он убедился воочию, что они произросли в другой обстановке, в другой среде, совсем не похожей на ту, в какой собственное его потомство достигло предполагаемой зрелости. У него не было оснований утверждать, что среда эта оказала на них дурное влияние, но порой он боялся, что так и не сможет полюбить свою, похожую на знатную даму, изысканную, утонченную племянницу. Его сбивала с толку, приводила в растерянность ее иностранность. Они как бы говорили с ней на разных языках. В ее словах всегда было что-то непонятное. Ему казалось, что другой на его месте сумел бы примениться к ее тону: задавал бы вопросы, обменивался бы острыми словечками, отвечал бы на ее шутки, иной раз по меньшей мере странные, если учесть, что они обращены были к нему, ее дяде. Но сам он был на все это решительно не способен. Он не способен был даже оценить ее положение в обществе. Она являлась женой знатного иностранца, желавшего расторгнуть с ней брак. Это было ни на что не похоже, но мистер Уэнтуорт чувствовал себя недостаточно вооруженным знанием жизни, чтобы об этом судить. И как ни пытался он убедить себя, что дело обстоит иначе – ведь он светский человек, чуть ли не один из столпов общества, – тем не менее дело, как видно, обстояло именно так, и он стыдился признаться в этом самому себе, а еще больше – каким-нибудь, возможно, слишком наивным вопросом обнаружить перед Евгенией, до чего беден в этом отношении его арсенал.
Мистер Уэнтуорт полагал, что может подступиться ближе – он так бы это выразил – к своему племяннику, хотя и не поручился бы, что племянник его вполне надежен. Он был настолько весел, красив и разговорчив, что нельзя было не думать о нем хорошо. Но вместе с тем, казалось, есть что-то почти вызывающее, почти порочное – или, по крайней мере, должно было быть – в этом одновременно и столь жизнерадостном, и столь положительном молодом человеке. Надо сказать, что Феликс хоть и не отличался серьезностью, однако, безусловно, стоил большего – обладал большим весом, содержанием, глубиной, чем многие молодые люди, чья серьезность не подлежала сомнению. Между тем как мистер Уэнтуорт размышлял по поводу этого противоестественного явления, племянник его бездумно восхищался своим почтенным дядей. Ему чрезвычайно нравился этот деликатный, великодушный, наделенный высокими нравственными достоинствами старый джентльмен с благородным аскетическим лицом, которое Феликс пообещал себе во что бы то ни стало нарисовать. Ибо Феликс отнюдь не делал тайны из того, что владеет кистью. И не его вина, если не сразу все приняли к сведению, что он готов писать необычайно похожие портреты за необычайно умеренную плату. Он художник – кузен мой художник, – сообщала Гертруда всем и каждому, как только представлялся для этого случай; она сообщала это и себе – так сказать, для острастки, для того чтобы лишний раз напомнить; она повторяла себе, как только оставалась одна, что ее кузен обладает этим священным даром. Гертруда впервые видела художника – она знала о них только из книг. Ей казалось, что жизнь этих романтических и таинственных существ сплошь состоит из приятных случайностей, не выпадающих никогда на долю простых смертных. И ее скорее разжигали, чем расхолаживали постоянные заявления Феликса, что он не настоящий художник: «Я никогда этим серьезно не занимался, – говорил он. – Никогда ничего не изучал. У меня нет никакой подготовки. Я владею всем понемногу, а как следует ничем. Я всего лишь дилетант».
Хотя Гертруде нравилось думать, что Феликс – художник, ей еще больше нравилось думать, что он дилетант. Слово это звучало, по ее мнению, еще более изысканно. Но она понимала, что обращаться с таким словом следует осторожно. Мистер Уэнтуорт, тот очень свободно с ним обращался – и не потому, что так уж хорошо его понимал, а потому, что находил удобным: оно спасало положение, когда приходилось рекомендовать каким-то образом Феликса, ибо молодой человек, умный, деятельный, несомненно добропорядочный, однако не занятый никаким общепринятым делом, являл собой досадное отклонение от нормы. Разумеется, баронесса и ее брат – начинали всегда с нее – служили неисчерпаемой темой для разговоров между мистером Уэнтуортом и его дочерьми, с одной стороны, и наезжавшими к ним время от времени гостями – с другой.
– А этот молодой человек, ваш племянник, чем он занимается? – спросил некий почтенный джентльмен, мистер Бродерип из Сейлема, однокашник мистера Уэнтуорта по Гарварду, который учился там вместе с ним в 1809 году, а теперь заглянул в его контору на Девоншир-стрит (мистер Уэнтуорт в последние годы приезжал туда всего три раза в неделю; в его личном ведении находилось множество дел сугубо доверительного порядка).
– А он дилетант, – ответил не моргнув глазом дядюшка Феликса, испытывая безусловное удовлетворение оттого, что ему есть что сказать.
И мистер Бродерип возвратился к себе в Сейлем, полагая, что на языке европейцев это означает «маклер» или «торговец зерном».
– Мне хотелось бы нарисовать вас, сэр, – сказал как-то вечером Феликс дядюшке в присутствии всего общества – мистер Брэнд и Роберт Эктон тоже при этом были. – Думаю, мне удастся сделать недурной портрет. У вас очень интересное лицо, сэр, очень средневековое.
Мистер Уэнтуорт помрачнел – ему было крайне не по себе, словно все они застали его врасплох, когда он гляделся в зеркало.
– Таким его создал Господь Бог, – сказал он. – Думаю, человеку не пристало создавать его заново.
– Безусловно, его создал Господь Бог, – ответил, смеясь, Феликс. – И очень хорошо создал. Но и жизнь добавила кое-какие штрихи. Лицо у вас очень интересного типа. Оно так прелестно измождено и обескровлено. Так удивительно выбелено. – И Феликс обвел взглядом общество, как бы призывая всех обратить внимание на столь интересные детали. Мистер Уэнтуорт на глазах у них еще больше побелел. – Мне хотелось бы изобразить вас старым прелатом, или кардиналом, или настоятелем монашеского ордена.
– Прелатом или кардиналом? – сказал тихим голосом мистер Уэнтуорт. – Вы имеете в виду католических церковников?
– Я имею в виду почтенного священнослужителя, прожившего чистую и праведную жизнь. Мне кажется, с вами все обстояло именно так, сэр. Это написано у вас на лице, – продолжал Феликс. – Вы были очень, очень… воздержанны. Это всегда написано на лице у человека, вы согласны со мной?
– Вам виднее, что написано на человеческих лицах, я не позволяю себе так в них всматриваться, – сказал мистер Уэнтуорт сухо.
Баронесса постучала веером и рассмеялась своим восхитительным смехом.
– Всматриваться слишком пристально рискованно! – воскликнула она. – За моим дядюшкой водятся грешки.
Мистер Уэнтуорт смотрел на нее в мучительном недоумении, и все зримые признаки чистой и воздержанной жизни обозначились сейчас в его лице, пожалуй, особенно явственно.
– Вы, дорогой дядюшка, beau vieillard[34], — сказала мадам Мюнстер, улыбаясь своими иностранными глазами.
– Думаю, вы сказали мне комплимент? – проговорил мистер Уэнтуорт.
– Безусловно, я не первая женщина, которая говорит вам комплимент! – вскричала баронесса.
– Думаю, что первая, – ответил мистер Уэнтуорт, помрачнев. И, повернувшись к Феликсу, тем же тоном добавил: – Прошу вас, не рисуйте мой портрет. У детей есть дагеротип, этого вполне достаточно.
– Я не могу вам обещать, – сказал Феликс, – что не вставлю куда-нибудь ваше лицо…
Мистер Уэнтуорт посмотрел на него, на всех остальных, потом поднялся с места и медленно отошел в сторону.
– Феликс, – сказала Гертруда, нарушая воцарившееся молчание. – Я хочу, чтобы вы нарисовали мой портрет.
Шарлотта, не уверенная в том, что Гертруде следовало это говорить, сразу же посмотрела на мистера Брэнда, дабы законным образом рассеять свои сомнения. Стоило Гертруде что-нибудь сказать или сделать, Шарлотта тут же смотрела на мистера Брэнда, так что у нее был постоянный повод на него смотреть – всегда, как казалось Шарлотте, во имя блага Гертруды. Правда, она всегда и всей душой хотела, чтобы Гертруда поступала правильно, ибо Шарлотта на свой скромный лад была героическая сестра.