Как-то раз (он снова сидел в гостиной и играл веером) она попросила его, если ему представится случай, извиниться за нее в Бостоне перед теми людьми, у которых она все еще не побывала с ответным визитом.
   – Это пять-шесть мест, – сказала она, – устрашающий список! Шарлотта Уэнтуорт составила его сама своим убийственно разборчивым почерком. Увы, сомнений нет, я прекрасно знаю, где я должна побывать. Карета, как любезно заверил меня мистер Уэнтуорт, всегда к моим услугам, и Шарлотта в своих узких перчатках и туго накрахмаленных нижних юбках готова в любую минуту меня сопровождать. А я вот уже три дня как медлю. Они, наверное, считают меня невоспитанным чудовищем.
   – Вы просите за вас извиниться, – сказал Эктон, – но не говорите, что я должен привести в ваше оправдание.
   – На мой взгляд, это лишнее, – ответила баронесса, – все равно что я попросила бы вас купить мне букет цветов и дала для этого деньги. Причин нет никаких, кроме одной: меня это ничуть не манит; пришлось бы сделать над собой невероятное усилие. Годится в Бостоне подобное оправдание? Говорят, здесь все необыкновенно правдивы, не привирают ни капли. Ну и потом, со мной должен ехать Феликс, а его никогда нет на месте. Я просто его не вижу. Вечно он бродит по полям и рисует старые сараи, или совершает десятимильные прогулки, или пишет чьи-то портреты, или катается в лодке по озеру, или флиртует с Гертрудой Уэнтуорт.
   – Я думал, если вы повидаете кое-каких людей, вас это развлечет. У нас здесь тишь и покой. Вам, должно быть, скучно.
   – Ах, покой, покой!.. – воскликнула баронесса. – Он-то мне и мил. Я отдыхаю душой. Затем я сюда и приехала. Развлечения? Я сыта развлечениями. И на людей я насмотрелась достаточно за свою жизнь. Если бы это не было столь невоспитанно, я покорнейше просила бы здешнее общество обо мне забыть!
   Эктон несколько секунд смотрел на нее, а она смотрела на него. Она принадлежала к числу женщин, которые чувствуют себя прекрасно, когда на них смотрят.
   – Значит, вы приехали сюда отдохнуть? – сказал Эктон.
   – Пожалуй что так. И по многим другим причинам, которые, казалось бы, и причинами не назовешь – понимаете? И вместе с тем они-то и есть самые настоящие: чтобы уехать, переменить обстановку, со всем порвать. Ну а когда человек уезжает, естественно, ему надо куда-то приехать, вот я и спросила себя, почему бы мне не приехать сюда.
   – Времени у вас для этого в пути было, безусловно, достаточно, – сказал, смеясь, Эктон.
   Баронесса снова на него посмотрела, потом с улыбкой сказала:
   – И безусловно, у меня было достаточно времени, с тех пор как я здесь, чтобы спросить себя, зачем я приехала. Но я не люблю задавать себе праздные вопросы. Так или иначе, я здесь. И мне кажется, вы должны мне быть за это только благодарны.
   – Когда вы захотите уехать, вы увидите, какие я буду чинить вам препятствия.
   – Вы собираетесь чинить мне препятствия? – спросила баронесса, поправляя у себя на корсаже розу.
   – Непременно… И главное, сделаю все, чтобы быть вам приятным.
   – И тогда я не в силах буду уехать? Не очень-то на это надейтесь. Там, за океаном, я оставила несколько чрезвычайно приятных мне людей.
   – Но лишь для того, – сказал Эктон, – чтобы приехать сюда. Где живу я.
   – Я не подозревала о вашем существовании. Простите за грубую откровенность, но, честно говоря, я приехала совсем не для того. Нет, – продолжала баронесса, – я приехала сюда, как раз чтобы не видеть вас… людей вашего толка.
   – Людей моего толка! – воскликнул Эктон.
   – Мне вдруг страстно захотелось вернуться к тем естественным отношениям, которые, как мне казалось, меня здесь ожидали. Там у меня были только искусственные отношения. Вы понимаете, в чем разница?
   – Понимаю, что она не в мою пользу, – сказал Эктон. – Значит, со мной у вас искусственные отношения.
   – Тривиальные! – воскликнула баронесса. – Весьма тривиальные.
   – Что ж, у леди и джентльмена всегда есть возможность сделать свои отношения естественными, – заметил Эктон.
   – Вы хотите сказать – сделаться возлюбленными? Иногда это естественно, иногда нет, – заметила Евгения. – Во всяком случае, nous n’en sommes pas là![36]
   Да, пока это еще было не так, но спустя какое-то время, когда они стали вместе совершать прогулки, легко могло показаться, что это так. Несколько раз он заезжал за ней один в своем высоком «фургоне», запряженном парой прелестных резвых лошадок. Это было совсем другое дело, не то что ездить кататься с Клиффордом Уэнтуортом, который приходился ей кузеном и был намного ее моложе. Конечно, ни о каком флирте с Клиффордом, с этим смущающимся подростком – к тому же, по мнению большей части бостонского общества, «помолвленным» с Лиззи Эктон, – не могло быть и речи. Да и вообще никому не приходило в голову, что с баронессой можно затеять флирт – ведь она была замужняя дама. Морганатический характер ее брачного союза, разумеется, ни для кого не являлся тайной, но, не желая ни на секунду допустить, что это хоть на йоту меньше, чем наизаконнейший брак, общественное мнение Бостона помирилось на том, что это даже больше.
   Эктону хотелось, чтобы она полюбила американскую природу, и он увозил ее далеко от дома, выбирая самые красивые дороги, откуда открывались самые необъятные просторы. Если правда, что мы делаемся хорошими, когда довольны жизнью, то добродетели Евгении должны были бы достигнуть сейчас верха совершенства, ибо она находила огромную прелесть и в этом стремительном беге лошадей по первозданному краю, где на нехитрых грунтовых дорогах коляска время от времени ныряла движением, напоминавшим полет ласточки, и в своем спутнике, который, как она чувствовала, многое сделал бы по первому ее слову. Случалось, что часа два подряд им не попадалось на пути ни единого дома, что кругом были только леса, реки, озера и украшенные нарядными горами горизонты. Как мы уже говорили, баронесса находила все пленительным в своей первозданности, и от этих впечатлений в ней почему-то крепло появившееся по приезде в Новый Свет ощущение расширившихся возможностей.
   Как-то раз – дело было под вечер – Эктон остановил лошадей на вершине холма, откуда открывался великолепный вид. Дав лошадям как следует отдохнуть, он сидел тем временем и беседовал с мадам Мюнстер. Вид, открывавшийся с холма, был великолепен, но незаметно было никаких признаков человеческого существования: одни глухие леса вокруг, да где-то внизу поблескивала река, да там, на горизонте, смутно виднелись вершины доброй половины гор Массачусетса. Вдоль дороги тянулась поросшая травой обочина, и чуть в стороне, по пестревшей цветами траве, бежал глубокий, прозрачный ручей, а возле самого ручья лежало поваленное дерево. Эктон подождал немного, пока наконец не увидел приближавшегося к ним деревенского жителя. Эктон попросил его подержать лошадей, и тот не отказал своему соотечественнику в дружеской услуге. После чего Эктон предложил баронессе выйти из коляски; они прошли по густой траве до ручья и сели на поваленное дерево.
   – Представляю себе, как это не похоже на Зильберштадт, – сказал Эктон.
   Он ни разу до этого случая не упоминал в разговоре с ней Зильберштадт; у него были на то особые причины. Он знал, что там у нее муж, и ему это было неприятно. К тому же Эктону неоднократно повторяли, что муж хочет от нее отделаться, и обстоятельство это было такого свойства, что малейший, даже самый косвенный, на него намек был недопустим. Правда, сама баронесса упоминала Зильберштадт достаточно часто, и так же часто Эктон думал о том, почему ее муж решил от нее избавиться. Роль отвергнутой жены, несомненно, ставила женщину в ложное положение, но баронесса, надо сказать, играла ее с большим тактом и достоинством. Она с самого начала дала понять, что в вопросе этом существуют две стороны и что, пожелай она, со своей стороны, пролить свет на события, в рассказе ее не было бы недостатка в трогающих сердца подробностях.
   – Конечно, это ничем не напоминает самого города, – сказала она, – украшенных скульптурой фронтонов, готических храмов, замка с крепостными рвами и множеством башен. Зато немного напоминает другие уголки герцогства; можно вообразить, что мы в могучих старых лесах Германии, в ее легендарных горах; подобный вид открывается из окон Шрекенштейна.
   – Что такое Шрекенштейн? – спросил Эктон.
   – Огромный замок, летняя резиденция принца.
   – Вы там жили?
   – Я гостила там, – ответила баронесса.
   Эктон некоторое время молча смотрел на расстилавшийся перед ним пейзаж без замков.
   – Вы впервые задали мне вопрос о Зильберштадте. Я думала, вам захочется расспросить меня о моем браке. Он должен казаться, на ваш взгляд, очень странным.
   Эктон посмотрел на нее:
   – Неужели я мог бы себе это позволить!
   – Вы, американцы, страшные чудаки! – заявила баронесса. – Вы никогда ни о чем прямо не спросите; конца нет тому, о чем у вас здесь не принято говорить.
   – Мы, американцы, очень вежливы, – сказал Эктон, национальное сознание которого значительно усложнилось благодаря пребыванию в других странах, но которому тем не менее не нравилось, когда бранили американцев. – Мы не любим наступать людям на мозоль, – сказал он. – Но мне очень хотелось бы услышать о вашем браке. Расскажите, как это произошло?
   – Кронпринц в меня влюбился, – ответила со всей простотой баронесса. – И стал настойчиво добиваться моей благосклонности. Сначала он не собирался на мне жениться – у него и в мыслях этого не было. Но я не пожелала его слушать. Тогда он предложил мне брак – в той мере, в какой он мог. Я была молода, и, признаюсь, мне это польстило. Но если бы все повторилось снова, я, безусловно, ему бы отказала.
   – Когда же это все произошло? – спросил Эктон.
   – Ну… несколько лет назад, – сказала Евгения. – У женщины никогда не следует спрашивать дат.
   – Но я полагал, когда речь идет об истории… – сказал Эктон. – И теперь он хочет этот брак расторгнуть?
   – Они хотят, чтобы он заключил политически выгодный брак. Идея принадлежит его брату. Тот очень умен.
   – Оба хороши, один другого стоит! – воскликнул Эктон.
   Баронесса с философским видом слегка пожала плечами.
   – Que voulez-vous![37] Они принцы, им кажется, что они обходятся со мной как нельзя лучше. Зильберштадт – маленькое, но в полном смысле слова деспотическое государство. Принц мог бы расторгнуть мой брак росчерком пера. Тем не менее он обещал мне не делать этого без моего официального согласия.
   – А вы согласия не даете?
   – Пока нет. Все это в достаточной мере постыдно! И облегчать им задачи я уж, во всяком случае, не собираюсь. Но в моем секретере хранится коротенький документ, который надо только подписать и отослать принцу.
   – И тогда с этим будет покончено?
   Баронесса подняла руку и уронила ее:
   – Я сохраню, конечно, свой титул, по крайней мере, я вольна его сохранить, если пожелаю. И думаю, я пожелаю его сохранить. Всегда лучше иметь какое-то имя. И я сохраню свой пенсион. Он очень мал, ничтожно мал, но на него я живу.
   – И вам надо только подписать эту бумагу? – спросил Эктон.
   Баронесса несколько секунд на него смотрела.
   – Вы меня к этому склоняете?
   Он медленно поднялся и стоял, заложив руки в карманы.
   – Что вы выигрываете, не делая этого?
   – Предполагается, что я выигрываю время, что, если я буду тянуть и медлить, кронпринц может еще ко мне вернуться, может пойти против брата. Он очень меня любит, и брату далеко не сразу удалось его на это толкнуть.
   – Если бы он к вам вернулся, – сказал Эктон, – вы бы… вы бы его приняли?
   Баронесса встретилась с ним взглядом и слегка покраснела. Потом она тоже поднялась с поваленного дерева.
   – Я сказала бы ему с чувством глубокого удовлетворения: «Теперь мой черед. Я порываю с вами, ваша светлость!»
   Они направились к карете.
   – Да, – сказал Роберт Эктон, – очень любопытная история! А как вы с ним познакомились?
   – Я жила в Дрездене, у старой дамы – старой графини. Когда-то она была дружна с моим отцом. Отец умер. Я осталась совсем одна. Брат странствовал по свету с труппой актеров.
   – Вашему брату следовало бы находиться при вас, – заметил Эктон. – И удержать вас от того, чтобы вы слишком доверялись принцам.
   Баронесса, немного помолчав, сказала:
   – Он делал все, что мог. Он посылал мне деньги. Старая графиня была на стороне кронпринца. Она даже пыталась оказать на меня давление. Мне кажется, – добавила мадам Мюнстер мягко, – что при сложившихся обстоятельствах я вела себя весьма похвально.
   Эктон взглянул на нее и мысленно заключил – это был уже не первый в его жизни случай, – что когда женщина повествует о своих грехах или невзгодах, она всегда очень хорошеет.
   – Хотел бы я видеть, – заметил он вслух, – как вы скажете его светлости: «Подите вы… прочь!»
   Мадам Мюнстер наклонилась и сорвала в траве ромашку.
   – И не подпишу отречения?
   – Ну, не знаю… не знаю, – сказал Эктон.
   – В одном случае я буду отомщена, в другом – свободна.
   Подсаживая баронессу в карету, Эктон слегка усмехнулся.
   – Как бы то ни было, – сказал он, – берегите этот документ.
   Несколько дней спустя он пригласил баронессу к себе. Он давно уже собирался показать ей свой дом, но посещение все откладывалось из-за состояния здоровья его матушки. Она была неизлечимо больна и вот уже несколько лет терпеливо проводила день за днем в огромном, с цветочным узором кресле у окна своей комнаты. Последнее время она была так слаба, что никого не принимала; однако сейчас ей стало лучше, и она прислала баронессе чрезвычайно любезное послание. Эктон хотел пригласить мадам Мюнстер на обед, но она предпочла начать с обычного визита. Евгения рассудила, что, если она согласится на обед, позовут не только ее, но и мистера Уэнтуорта с дочерьми, а ей представлялось, что особый характер этого посещения будет лучше всего выдержан, если она окажется с хозяином дома tête-à-tête[38]. Почему посещение это должно было носить особый характер, этого она никому не объясняла. На посторонний взгляд, оно просто было очень приятным. Эктон приехал за ней и довез ее до порога своего дома, на что потребовалось совсем немного времени. Баронесса мысленно сказала, что дом хорош, вслух – что он восхитителен. Дом был большой, прямоугольный, покрашенный коричневой краской и стоял среди аккуратно подстриженного кустарника; к входу вела короткая подъездная аллея. Он казался значительно более современным, чем жилище мистера Уэнтуорта, и отличался более пышным убранством и дорогими украшениями. Баронесса убедилась, что его гостеприимный хозяин достаточно тонко разбирается во всем, что составляет комфорт. К тому же он являлся обладателем привезенных из Небесной империи дивных chinoiseries[39]; в этой коллекции были пагоды черного дерева и шкатулки из слоновой кости; с каминов, на фоне миниатюрных, великолепной работы ширмочек ухмылялись или злобно косились уродцы; за стеклянными дверцами горок красного дерева отсвечивали обеденные приборы; по углам расставлены были обтянутые шелком большие ширмы с вышитыми на них мандаринами и драконами. Вещи стояли во всех комнатах, что дало баронессе повод произвести доскональный осмотр. Ей чрезвычайно все нравилось, все было по душе, она пришла к заключению, что дом у Эктона отменный. В нем сочетались безыскусственность и размах, и, хотя это был чуть ли не музей, его просторные комнаты, куда, очевидно, не часто заглядывали, были так же опрятны и свежи, как молочная ферма, а может быть, еще свежее. Лиззи сказала ей, что каждое утро с пагод и прочих безделушек сама обметает пыль, и баронесса ответила, что она настоящая домашняя фея. Лиззи совсем была не похожа на юную леди, способную обметать пыль, она ходила в таких очаровательных платьях и у нее были такие нежные руки, что трудно было представить себе ее за черной работой. Она вышла встречать мадам Мюнстер, но ничего – или почти ничего – ей не сказала, и баронесса снова – уже в который раз – подумала, что американские девочки плохо воспитаны. Эту американскую девочку она очень недолюбливала и нисколько не удивилась бы, узнав, что и ей не удалось завоевать расположение мисс Эктон. Баронесса находила ее самонадеянной и до дерзости прямой, а ее способность совмещать в себе такие несовместимые вещи, как пристрастие к домашней работе и умение носить свежайшие, словно только что присланные из Парижа, туалеты, наводила на мысль об угрожающем избытке сил. Баронессу раздражало, что в этой стране придают, по-видимому, значение тому, является ли девочка совсем пустышкой или не совсем, ибо Евгения не привыкла исходить из моральных соображений при оценке незрелых девиц. И разве это не дерзость со стороны Лиззи – чуть ли не сразу исчезнуть, оставив баронессу на попечение брата? Эктон чего только не рассказал ей о chinoiseries; он, несомненно, знал толк в фарфоре и драгоценных безделушках. Обходя дом, баронесса не раз останавливалась. Она часто присаживалась, говоря, что устала, и спрашивала то про одно, то про другое, сочетая самым удивительным образом живейшее внимание с безразличием. Если ей было бы кому это сказать, она призналась бы, что положительно влюблена в хозяина дома, но не могла же она – даже под строжайшим секретом – признаться в этом самому Эктону. Как бы то ни было, ей доставляло удовольствие, не лишенное прелестного привкуса новизны, со всей свойственной ей тонкостью ощущать, что в натуре этого человека нет острых граней и что даже его насмешливая ирония не имеет ядовитого жала. Впечатление от его порядочности было такое же, как от букета цветов, когда несешь их в руках: пахнут они божественно, но время от времени причиняют неудобство. Во всяком случае, довериться ему можно было с закрытыми глазами; и притом он не отличался полным простодушием, что было бы уже излишне, а был простодушен в меру, что баронессу вполне устраивало.
   Лиззи появилась снова и сообщила, что матушка ее счастлива будет видеть у себя мадам Мюнстер, и баронесса последовала за ней в комнату миссис Эктон. Пока они туда шли, Евгения размышляла о том, что недолюбливает эту юную леди не за ее нарочито вызывающий тон, – на сей счет она сама могла бы преподать Лиззи урок, и не за дерзкие со стороны этой девчонки притязания на соперничество, а за какое-то смеющееся, детско-издевательское равнодушие к результатам сравнения. Миссис Эктон, исхудавшая, с необыкновенно милым лицом женщина пятидесяти лет, сидела, обложенная со всех сторон подушками, и смотрела на кусты тсуги. Она была очень скромна, очень застенчива и очень больна. Евгения, глядя на нее, мысленно поблагодарила судьбу за то, что с ней самой все обстоит по-другому – она и не больна, и ни в коей мере не так скромна. На стуле возле больной лежал том «Эссе» Эмерсона. Для миссис Эктон при ее неподвижном образе жизни был целым событием визит этой умной иностранной дамы, которая отличалась такой учтивостью, что ни одна дама из тех, кто известен был миссис Эктон, и даже десять дам, вместе взятых, не могли бы с ней равняться.
   – Я столько о вас слышала, – тихо сказала она баронессе.
   – От вашего сына, наверное? – спросила Евгения. – А знали бы вы, как он говорит о вас, как без конца вас превозносит! – заявила она. – Впрочем, такой сын и не может говорить иначе о такой матери!
   Миссис Эктон изумленно на нее посмотрела: видно, это тоже следовало отнести за счет «учтивости» мадам Мюнстер. Но и Роберт смотрел на нее с изумлением: он твердо знал, что, разговаривая с блистательной гостьей, лишь мельком упоминал о своей матушке. Он никогда не говорил об этом тихом и недвижном материнском присутствии, очищенном от всего до такой прозрачности, что в нем, ее сыне, оно вызывало в ответ лишь глубокое чувство благодарности. А Эктон редко говорил о своих чувствах.
   Баронесса обратила к нему свою улыбку и мгновенно ощутила: ее поймали на том, что она приврала. Она взяла фальшивую ноту. Но кто они, эти люди, если им не по душе, когда так привирают. Ну если изволят быть недовольны они, то она и подавно; и, обменявшись несколькими любезными вопросами и негромкими ответами, баронесса распрощалась с миссис Эктон и встала. Она попросила Роберта не провожать ее домой, она прекрасно доберется в карете одна. Таково ее желание. Она высказала его достаточно властно, и ей показалось, что вид у Роберта был разочарованный. Когда она стояла с ним у парадной двери в ожидании, пока карета подъедет к самому крыльцу, мысль эта помогла ей вновь обрести безмятежность духа.
   Прощаясь, она протянула Роберту руку и несколько мгновений на него смотрела.
   – Я почти решилась отослать эту бумагу, – сказала она.
   Он знал, что речь идет о документе, который она называет своим отречением; ни слова не говоря, он помог ей сесть в карету. Но прежде чем карета тронулась, он сказал:
   – Что ж, когда вы в самом деле ее отошлете, надеюсь, вы поставите меня об этом в известность.

7

   Феликс закончил портрет Гертруды, потом запечатлел на полотне черты многих членов кружка, где, можно сказать, стал к этому времени чуть ли не центром и осью вращения. Боюсь, мне все же следует признаться, что он принадлежал к числу художников, откровенно приукрашивающих свои модели, и наделял их романтической грацией, которую, как оказалось, можно легко и дешево обрести, вручив сто долларов молодому человеку, способному превратить позирование в увлекательнейшее времяпрепровождение. Феликс, как известно, писал портреты за плату, не делая с самого начала тайны из того обстоятельства, что в Новый Свет его привело не только страстное любопытство, но и желание поправить денежные дела. Портрет мистера Уэнтуорта он написал так, словно тот и не помышлял никогда отклонить эту честь, и поскольку Феликс добился своего, лишь прибегнув к легкому насилию, то справедливости ради следует добавить, что он пресек все попытки старого джентльмена уделить ему что-либо, кроме времени. Как-то летним утром он взял мистера Уэнтуорта под руку – немногие позволяли себе подобную вольность – и повел сперва через сад, потом за ворота и к домику среди яблонь, в свою импровизированную мастерскую. Серьезный джентльмен с каждым днем все больше пленялся одаренным племянником, который при своей бьющей в глаза молодости был настоящим кладезем удивительно обширного жизненного опыта. У мистера Уэнтуорта сложилось впечатление, что Феликс знает буквально все на свете, и ему хотелось бы выяснить, что тот думает о кое-каких вещах, относительно которых его собственные высказывания всегда были крайне сдержанны, а представления туманны. Феликс так уверенно, с такой веселой прозорливостью судил о человеческих поступках, что мистер Уэнтуорт начал мало-помалу ему завидовать, – можно было вообразить, будто разбираться в людях не стоит никакого труда. Для самого мистера Уэнтуорта составить мнение, скажем, о том или ином человеке, было все равно что пытаться открыть замок первым попавшимся ключом. У него было такое чувство, будто он ходит по свету с огромной связкой этих бесполезных инструментов на поясе, между тем как племянник его одним поворотом руки открывает любую дверь, точно заправский вор. Он считал своим долгом свято соблюдать обычай, предписывающий дяде во всех случаях жизни быть умнее племянника, хотя сводилось это главным образом к тому, что он сидел и с глубокомысленным видом слушал не смолкавшие ни на минуту меткие и непринужденные рассуждения Феликса. Но в один прекрасный день он отступил от заведенного порядка и чуть было не обратился к племяннику за советом.
   – Вы не пришли еще к мысли, что вам следует перебраться в Соединенные Штаты на постоянное жительство? – спросил он как-то утром Феликса, который усердно работал кистью.
   – Дорогой дядя, – сказал Феликс, – простите мне невольную улыбку. Но, прежде всего, я никогда не прихожу к мысли, обычно мысли сами приходят мне в голову. К тому же я ни разу в жизни не строил планов. Знаю, что вы хотите сказать – вернее, знаю, что вы думаете, так как, думаю, вы мне этого не скажете: вы считаете меня страшно легкомысленным, даже беспутным. Конечно, вы правы, но так уж я создан: доволен сегодняшним днем и не заглядываю в завтрашний, пока не настал его черед. Ну и кроме того, я никогда не предполагал жить где-либо постоянно. Я, мой дорогой дядя, непостоянен. И на постоянное жительство не способен. Знаю, что сюда обычно приезжают именно с целью сделаться постоянными жителями. Но я, отвечая на ваш вопрос, должен признаться, что к этой мысли не пришел.