В продолжение мысли скажем, что нынешнюю тенденцию взаимопритяжения искусства и реальности, Красоты и Пользы, следует, однако, рассматривать сквозь призму двух факторов: во-первых, слияние искусства и реальности, т.е. эстетической и, так сказать, неэстетической сфер может привести в зависимости от социальных условий, с одной стороны, к опошлению эстетической сферы /если неэстетическая сфера внутренне антиэстетична/, а с другой – к эстетизации традиционно неэстетического, т.е, к утверждению такого мира, где прекрасное служит формой существования полезного, т.е. к утверждению правильно понятого коммунизма; во-вторых, когда мы говорим о "дожументализации" искусства, о его слиянии с реальностью как результате развития человеческой природы, следует исходить из того, что это развитие не может привести к отрицанию сущностных потребностей и сил общества, имеются в виду те потребности и силы, которые исторически обусловили рождение и становление искусства как такового, т.е. как известной формы сознания и практики.
   Вот почему рассуждения о развитии человеческой природы, об эволюции общества рано ещё приравнивать к идее отмирания искусства как концентрированной формы эстетической практики, как о б р а з н о й формы отражения действительности. Подлинное развитие должно соответствовать "всему богатству человеческой и природной сущности"…
   Итак, возвращение человека к самому себе, – вот основное условие спасения Красоты. Поскольку же за судьбами Эстетического и – в частности – Искусства стоят судьбы Человеческого в Человеке, должно быть понятно, что программа "реинтеграции человека" и его эстетического совершенствования не имеет сегодня альтернативы. "Открытие деления урана, – писал А. Эйнштейн, – угрожает цивилизации не больше, чем изобретение спички. Дальнейшая судьба человечества зависит от его моральных устоев, а не от уровня технический достижений". Вот почему нынешний, совершенно беспрецедентный "омассовленный" мир нуждается, однако, в том же курсе лечения, который прописывали уже древние моралисты, – курсе развития "моральных устоев общества", т.е. курсе утверждения истинно коммунистической – антииндивидуалистской – морали. А теперь, подойдя к концу книги, вспомним ещё раз поистине сенсационный и "современнейший" эксперимент с двумя испытуемыми, поддавшиеся диктату заведомо лгущей толпы. И вспомним этот эксперимент именно для того, чтобы противопоставить ему старую хасидическую притчу. Истинные хасиды /тут – праведники/, говорится в ней, рождаются очень редко. В одном городе трудно найти двух хасидов, но одного не достаточно. Стало быть, утверждает притча, в каждом городе должно быть полтора хасида. Но тайна заключается-де в том, чтобы каждый хасид считал себя половиной, а второго – целым.
 

***

 
   Как теперь выясняется, я всерьёз занимался "защитой" искусства. Его права на существование. На вопрос "Почему?" у меня нет лучшего ответа, чем: "А почему нет? Тем более – если так хочется хоть что-нибудь защищать!" Сегодня я распорядился бы своим временем экономней, но и сегодня искусство нравится мне тем, что уберегает человека от истины. Свои соображения о его будущем я излагал в журнальных статьях, – и некоторые из них легли в основу предлагаемых ниже полемических заметок, включенных мною (в форме самостоятельного раздела) в книгу "Искусство и прогресс" (399 стр.), которую я издал в 1977-м году в Тбилисском Государственном университете.
 

РАЗДЕЛ 3
 
ПРОДОЛЖЕНИЕ ТЕМЫ «ИСКУССТВО И ПРОГРЕСС»

Часть 1 (стр. 179-230)

ПОЛЕМИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ О БУДУЩЕМ ИСКУССТВА

 
   1. Лабиринты "снятого барьера",
   или "системный" подход к будущему искусства
 
   2. Два шага вправо,
   или "левый" подход к будущему искусства
 
   3. Компьютерная лихорадка,
   или "новый" подход к будущему искусства
 
   «Прогресс» – понятие многосоставное. Однако как бы ни толковали его, под прогрессом мы привыкли понимать также и движение от настоящего к будущему. Размышления о нынешних судьбах искусства требуют этого «продолжения» с тем же правом, с каким сегодняшний день «продолжается» завтрашним.
   В одной очень старой книге сказано: «Не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы». Но поскольку завтрашний день начинается сегодня, «забота» о нем оправдана уже нынешними интересами.
   Говорят, что истина рождается в споре. Эта мысль становится более справедливой, когда ищут истину, направленную в будущее. Ибо «будущее» есть гипотеза, которая зиждется не только на реальных фактах сегодняшнего дня, но определяется также человеческой фантазией и стремлением, – почему о будущем искусства мы пишем в форме полемических заметок.
   В последнее время в философии и общей социологии искусства футурологический «жанр» обрел небывалую популярность. Однако хотя прогнозы об искусстве множатся буквально с каждым днем, их осмысление заставляет подчас вспомнить знаменитую шутку Лабрюйера, что «все уже давно сказано, ибо более семи тысяч лет на земле живут и мыслят люди». (1) Действительно, весь бесконечно пестрый ассортимент современных «новаторских» эстетико-футурологических концепций оказывается при близком рассмотрении довольно небогатым. Даже те из них, которые призваны поразить «скандальней новизной», удивляют прежде всего обилием поверхностных и неповерхностных реминисценций. Поэтому в выборе оппонентов логичнее руководствоваться не их «оригинальностью», но именно типичностью. Показательностью для общей картины современных идей в футурологии искусства, анализ которых позволяет отметить наличие трех характерных подходов к проблеме: т. н. «системный», т. н. «левый» н т. н. «новый» или «технократический»…
   Но прежде чем приступить к анализу этих подходов, следует напомнить следующее. Помимо ряда специфических обстоятельств типологичность многих современных футурологических концепций (касающихся не только искусства, но всех областей духовной жизни) обусловлена одним дежурным, интегрирующим моментом. Терминологического определения этот момент пока не имеет, хотя уловить его не так уж трудно, если даже он не всегда выпирает наружу.
   Вся история человечества – это не только история «воспоминаний» и деяний, но также и история его размышлений и мечтаний о будущем. Человек живет не только прошлым и настоящим, но и завтрашним днем, и на протяжении всей истории общества завтрашний день представлялся ему всегда более или менее логическим продолжением дня насущного (2). Память о том, что было, и постижение того, что есть, вырабатывали в обществе определенные эмоциональные и нравственные ценности, определенные представления о красоте (3) и определенные знания законов человеческой истории. Все это помогало обществу экстраполировать себя в будущее и с той или иной точностью и готовностью «примеряться» к нему. Так было всегда, пока дело не дошло до современности. Чаще всего некоторые прогнозисты воспринимают уже современность как абсолютный, принципиальный и безоговорочный рубеж, который обрывает «нормальный» и понятный ход вещей и открывает эпоху апокалиптических ужасов и непредвиденных превращений. Если еще вчера они жили верой в будущее, сегодня, как правило, они страшатся его. Если еще вчера они готовились к переходу в будущее, сегодня они готовятся к столкновению с ним (4). Причины этого обстоятельства объяснены давно и известны всем.
   В данном же случае следует сказать о том, что эта особая ситуация вынуждает их к категорически резкой переоценке ценностей. Ценностей, ценность которых подтверждена тысячелетней историей общества, историей его побед и страданий. Приставка «анти» обрела вдруг столь широкое хождение, что превратилась в своеобразное клише нынешнего «авангардного» сознания. Переоценка ценностей оказалась, между тем, не только объяснимым, но и неожиданно «удобным» актом, ибо «позволила» благословить любой современный прогноз, который противоречит извечным критериям красоты, добра и истины. Переоценка ценностей – именно это и простегивает красной нитью многие футурологические концепции современности, именно это и определяет их типологичность. Вот почему, прежде чем перейти к полемическому осмыслению нынешних «авангардных» представлений о завтрашних судьбах искусства, следует показать,- сколь далеко заходит порой человек в безотчетном стремлении к тотальной переоценке ценностей. Именно этой цели и служит предлагаемый ниже философско-публицистический этюд, который уместно предварить глубокомысленной сентенцией из Гемары: «Всевышний – слава ему! – дает мудрость тому, кто мудр».
   Американский карикатурист Уильям Стайг нарисовал как-то злую пародию на знаменитого «Мыслителя» и назвал ее так: «Я подумаю еще раз». Могучего роденовского атлета он изобразил жалким дистрофиком, который, запутавшись в деревянном частоколе, беспомощный и изможденный, плюхнулся наземь с тем, чтобы подумать еще н еще раз.
   Этим рисунком в журнале «Тайм» под заголовком «Новый культ безумия» открывается эссе известного социолога и публициста Мэлвина Мэддокса. (5) Впрочем, заголовок состоит из двух предложений, и если первое из них раскрывает тему эссе, второе выражает его пафос: «Думать – дурная привычка». И хотя Мэлвин Мэддокс пытается выдержать тон невинного «репортажа», сама вторая часть заголовка свидетельствует, что стайговского дистрофика, автор считает символом нынешнего интеллектуала.
   Всё «горе от ума»? Да, именно от ума! Так начинает Мэддокс свою осанну безумию. Неистребимое желание «подумать еще раз» – именно оно довело роденовского «Мыслителя» до смертельного изнеможения, до вида рыцаря наипечальнейшего образа. «Человек – мыслящее животное, – пишет Мэддокс,-но сколько ни думай, а проблемы нашей жизни не решить. Больше того: думать – значит создавать себе еще одну проблему. Многие интеллектуалы уже отказываются думать, как отказываются от дурной привычки. Надо всем, что создано их разумом, они поднимают сейчас новый и очистительный лозунг: «Nihil! Смысла нет ни в чем!». Панический вопль, раздававшийся ранее лишь в минуты полного отчаяния, когда все доводы в пользу жизни рассыпались в пух и прах, стал трюизмом повседневности. Список антиинтеллектуальных интеллектуалов растет с каждым днем, и стопроцентные рационалисты из кожи лезут, чтобы изжить в себе рационализм».
   Верно. Недоверие к разуму, точнее, бунт против него обрел сегодня поистине огромную и притом особую популярность, которая одновременно с обыденностью придает этому явлению и некоторую респектабельность. Дело дошло до того, что здравомыслие и нормальная психика вызывают презрение и считаются признаками ограниченности и буржуазности.
   Бунт против Разума принял такие масштабы, что, если Мэддокс «скромно» именует его «культом безумия», другие решаются на более радикальные определения. Американский психиатр д-р Д. Купер, который, как пишет он сам, часто и искренне «завидует своим пациентам», называет это явление «революцией безумия». В данном случае слово «революция» следует, видимо, считать издержкой той всепоглощающей страсти, которую западная научная беллетристика питает ко всякого рода сенсациям (вспомним другие «революции» – «молодежную», «сексуальную», «коммуникационную» и т. д.). Между тем употребление столь резкого выражения, как «революция безумия», вызвано не только фактичностью процесса, но и его теоретической оформленностью. И именно д-р Д. Купер вместе со своим британским коллегой Р. Лэнгом является автором «специальной» теории «позитивного безумия», которая оказалась научным благословением нового культа и которую Мэддокс называет «ныне популярной идеологией». Об этой «идеологии» речь пойдет ниже, а сейчас зададимся вопросом: чем же все-таки провинился Разум перед новыми, «антиинтеллектуальными интеллектуалами»? Почему, как пишет Мэддокс, «разум» и «логика» превратились для них в бранные слова, в «химеры»?
   Вот их доводы: история развития Разума – это история моральной деградации Человека; интеллект обесславил себя абсолютной беспомощностью в важных и кризисных вопросах бытия; разум способен лишь на поверхностные решения проблем, и победы его иллюзорны; следует подражать «животным и безумцам»; каждый раз надо «действовать импульсивно, без предварительных колебаний и сомнений, без последующих рассуждении и сожалений», ибо рефлексия, стремление «.подумать еще раз», не принося истинного облегчения, лишь усиливает подозрения в немощности Разума…
   Подобный подход Мэддокс объявляет совершенно новым явлением в духовной истории человека: «Настоящий, поистине значительный поход против Разума начался где-то 40-100 лет назад, в эпоху «Записок из подполья» Достоевского, «Сердца тьмы» Конрада, «Процесса» Кафки, в эпоху работ Фрейда».
   «Где-то 40-100 лет назад»… Можно, конечно, оспаривать точность мэддоксовой хронологии, но было бы наивно утверждать, что недоверие к Разуму именно в том аспекте, какой предлагают служители «нового культа безумия», старо как мир. Любые сопоставления с пессимистическими писаниями библейского Когелета или иррационалистическими откровениями св. Августина окажутся тут неуместными. Называя размышления «пустою забавою», «ветряными затеями» и «суетой сует», старые мудрецы предлагали людям иное – веру. Они не решались оставить человека без идеала, хотя подчас видели его не в «умножении земных знаний и мудрости», а в безотчетном служении небесам; они прекрасно понимали, что человеку нельзя жить без постоянного ощущения внутренней духовной силы, хотя и призывали черпать ее в знаменитом «я верую, чтобы понимать». С «подзащитными» Мэддокса дело обстоит иначе. Эти ограничиваются лишь неистовым бунтом против Разума; не найдя путь дальше, они, подобно стайговскому'«герою», устало опускаются наземь для того, чтобы «подумать еще раз» о новых обвинениях интеллекту. Позитивный смысл своей программы эти новоявленные «революционеры» видят лишь в отрицании. Вот почему, словно выступая от имени всех жрецов «культа безумия», Мэддокс заявляет, что «именно мы впервые в истории объявляем свою эпоху Веком Антиразума… Испанский философ Ортега-и-Гассет заметил как-то, что каждый человек передвигается по краю бездонной пропасти и каждый искренне пытается сохранить равновесие. Новое в человеке 70-х годов проявляется в том, что, разуверившись в общепринятых представлениях, он надеется спасти себя прыжком в пропасть. Это выглядит так, как если бы вместо душераздирающего «О, боже! Не дай мне сойти с ума» небезызвестный король Лир предпочел вдруг выкрикнуть обратное».
   Моля всевышнего лишить их разума, «революционеры» 70-х годов думают только о том, чтобы ничто не помешало их «спасительному» падению в пропасть. Разговоры о пропасти не должны, однако, наводить нас на сравнение их авторов со своеобразными интеллектуальными камикадзе; это не самоубийцы-напротив: Мэддокс прямо заявляет, что они «всюду культивируют свое драгоценное «я»… Дело в том, что, по их мнению, «пропасть» – всего лишь фикция «презренного ума»: то, что традиционный Разум считает пропастью, и является-де райской кущей. Этой исходной позицией и определяется отличие нового похода против Разума от всех прежних. Кроме того, если раньше «похвала глупости» звучала лишь как частная реплика какого-либо мудреца в разноголосом споре философов, – сегодня «безумие» оборачивается уже своеобразной «поп-философией». Было бы наивно объяснять это лишь мощью нынешних средств коммуникации, которые, конечно же, быстро и эффективно утверждают новые моды не только в области сапожных дел, но и в мире идей. Подлинные причины .следует искать прежде всего в социальной сфере. Но сперва – об «идеологии позитивного безумия».
   Возвестив о начале «века антиразума», теоретики «революции безумия» для пущей солидности пускаются в поиски собственного пророка; стремление выглядеть «возможно академичнее» принуждает поборников антиинтеллектуализма выбрать себе интеллектуального вождя именно среди асов философии. Начинают они с того, что Фрейда объявляют старомодным пуританином: он-де оказался слишком рационалистичным для второй половины 20-го столетия. Фрейд устарел, подобно вдохновленному им искусству, считает Мэддокс: «Я думаю, теперь уже никто не решится говорить о театре абсурда как об экзотике. Успехи Революции Безумия превратили Беккета, Ионеско и Жене в стерьевщиков… Отныне эстетическим кредо искусства стало откровенное безумие. Романисты 70-х годов исходят в своей работе из принципа, который французский сюрреалист Андрэ Бретон определил как «бунт разума против самого себя». Английская писательница Дорис Лессинг в своем «Путеводителе по нисхождению в Ад» утверждает, что безумцы окажутся теми мутантами, которые перелицуют человечество на новый лад, пионерами «внутреннего мира», авангардом грядущей высшей расы. Даже традиционалист Джон Апдайк не обходится в последнем романе без дежурного образа безумца, этакого «Христа нового средневековья». Заурядный «герой-безумец», обитавший ранее лишь в лентах Бергмана, стал привычным и ведущим персонажем современного кино. И все это – на фоне прекрасного, надтреснутого (cracked) (6) голоса поэтессы Сильвии Платт, которая, подобно Музе 70-х годов, поет главную песнь нашего времени – сонеты любви к безумию».
   Действительно, рядом с новыми сонетами в честь безумия даже творения сторонников Фрейда могут показаться слишком рационалистическими. «Чересчур робкому Фрейду» идеологи нового культа предпочитают решительный юнгианский вояж в бессознательное, ибо, считают они, бунт против Разума не терпит половинчатости. Для них, например, мало сказать, будто «мысль изреченная есть ложь»: эта фраза не исключает того, что сама по себе мысль (допустим, неизреченная) может и не быть ложной. «Новые интеллектуалы» выражаются категоричнее – так, как это делает, скажем, д-р Д. Купер-«Истиной может быть лишь безумие, которое невозможно передать словами».
   Итак, вместо Фрейда – неофрейдист Юнг. Действительно, если в сравнении с научными представлениями 19-го века фрейдизм кажется интеллектуальной авантюрой, то рядом с учением Юнга он выглядит как топорный рационализм. Не доверяя Разуму и ратуя за панпсихологизм, Фрейд все-таки считал психику открытой системой и не исключал ее сложных связей с мышлением; Юнг объявляет ее наглухо «закрытой сферой». Если Фрейд предлагал психоанализ. Юнг стремится уже к аналитической психологии. Иными словами: если первый, например, пытался переводить символы сновидений на рационалистический язык, если он расценивал их как случайные образы, скрывающие глубинную реальность, то второй объявляет эти символы отнюдь не случайным, но прямым выражением бессознательного и считает, что любого рода нереальные, мифологические образы могут быть правильно раскрыты лишь с помощью того же мифологического языка. Отсюда Юнг, к великому удовлетворению «новых интеллектуалов», приходит к своему знаменитому тезису о «коллективном бессознательном»: историей движет не Мировой Разум, как считали-де старые философы, но некое «коллективное бессознательное». Именно этот феномен и является истинным, заключает Юнг, а потому единственно «праведным» состоянием человека является такое, которое начисто исключает рефлексию и размышления.
   «На смену отмершим понятиям «разум» и «логика» пришли живые слова «чувство» и «импульс», – подхватывает Мэддокс. – Мышление объявляется поверхностной формой отношения к миру, тогда как бессознательное, иррациональное вызывает живой интерес, считается глубоким и, как правило, истинным».
   Идеологам «революции безумия» пришлось по вкусу и то. что, благословив культ алогизма и инстинкта. Юнг часто и охотно ссылается на .сочинения древних оккультистов, гностиков и мистагогов.
   Заметим, что мистика и оккультизм обрели сегодня громкую славу: всевозможные спиритические общества США и Западной Европы официально насчитывают свыше 20 млн. человек. Когда-то на заре истории мистика была одной из немногих форм познания мира; позже ее посрамил мощный прогресс Разума, посрамил убедительно и, казалось бы, навечно Сегодня, однако, жизнь возвращает ей «вторую молодость». Недаром, например, тот же «Тайм» вслед за публикацией Мэддокса помещает аналогичную статью с программным заголовком «Возрождение Дьявола». Между тем «возрождение» Дьявола вряд ли свидетельствует о его силе, скорее оно доказывает духовную слабость мира, где его реставрируют.
   В свою очередь, именно это – реставрированный, подновленный спиритизм – «новые интеллектуалы» и объявляют наиболее действенным оружием в борьбе с разумом. Арсенал их боевых средств трудно заподозрить в скудости: здесь и халдейская мистика, и кабалистика древних евреев, и средневековый спиритизм, и традиционная астрология, и многоликая мантика, и теософия, и магия, и «видения» Эндрью Д. Дэвиса, и, наконец, современнейшие формы оккультизма: «наркотики, трагикомические культы Сатаны с их свастиками и жертвоприношениями. Но наиболее яркий символ Революции Безумия – это Чарлз Мэнсон (7), великий демон Антиразума, «истинный ангел смерти».
   Тезис о «коллективном бессознательном» лег краеугольным камнем в теорию «позитивного безумия». И все-таки «не Юнгом единым живы» новые «революционеры». Назвав Мэнсона «наиболее ярким символом революции безумия», они «обошли» Юнга так же, как тот, в свою очередь, Фрейда. Юнг оказал им, так сказать, академическую услугу, но своим подлинным пророком они фактически объявили другого человека – Фридриха Ницше.
   Не мыслю – значит существую!. Так или примерно так следует сформулировать тот иррационалистический пафос ницшеанских писаний, которыми восторгаются «новые интеллектуалы». Объявляя существование мира бесцельным, Ницше презирает Разум за то, что он «не познает мир, но лишь схематизирует его», причем таким образом, какой необходим-де для практических потребностей. Это свойство интеллекта начисто лишает-де человека шансов творческого существования, безнадежно «обуржуазивает» его и подсказывает мысль, которую Мишель Монтень выразил в афоризме: «Философствовать – это учиться умирать». Отсюда теоретики «позитивного безумия» выводят, что только отказ от мышления может поддерживать в человеке ощущение жизни. Только безумие, заявляет д-р Д. Купер, «возрождает нас». Только оно, пишет в книге «Жизнь против смерти» другой «новый интеллектуал» Н. Браун, дает нам «истинное блаженство и сверхъестественную власть».
   Между тем один лишь иррационализм, даже столь откровенный, не обеспечил бы Ницше роль пророка в стане «новых интеллектуалов»: иррационалистами были и Фрейд, и Юнг. «Успех» Ницше наивно объяснять и его особой, драматически-афористической манерой мышления. Подлинную «ценность» ницшеанства «новые интеллектуалы» усмотрели в его патологическом волюнтаризме. Он достигает таких гипертрофированных размеров, что уже не только отрицает интеллект, но благословляет всё, что прямо противоположно элементарным нормам разума и морали, и настойчиво «приглашает» Мэнсона на виллу Шарон Тэйт…
   Свое теоретическое выражение ницшеанский волюнтаризм нашел в утверждении так называемого дионисического принципа. Он, по мнению Ницше, «утешает» человека путем особого «дионисического опьянения»; это «опьянение» человек ощущает лишь будучи «исчезающим моментом какого-то более высокого единства – общины, полиса, мира в целом». Но существование в качестве «исчезающего момента» возможно-де лишь при условии отказа от мышления, которое само по себе стимулирует так называемую «аполлоновскую индивидуацию», то есть неповторимость, обособленность человека. Почти по иронизирующему Чехову: «Чем человек глупее, тем легче его понимает лошадь». (8)
   Ницше призывает культивировать «дионисические мистерии», причем подразумевается, что человек волен придавать им самый разнообразный облик: от «безобидной» мистики до кровавых визитов в стиле Мэнсона. Подобную программу «культа безумия» ее идеологи расценивают как революционное откровение, способное возродить человека и спасти его от бесконечных страданий. Вот почему Мэлвин Мэддокс ссылается на Ницше с таким почтением:
   «Ницше пророчествовал: «Все, что зовем сейчас культурой, просвещением, цивилизацией, предстанет в один прекрасный день перед строгим и неподкупным судьей.. по имени Дионис», – греческим богом экстаза, дурмана и безумия. Ницше представил себе даже такую сцену: «Можно только гадать, как помрачнеет и ужаснется «здравый ум» всех отживающих свой век рационалистов, когда мимо них пронесется шумная толпа бесшабашных диониснйцев». И Мэддокс добавляет: «Кажется, этот радостно-отчаянный день уже совсем близок».
   Так ли это? Ответить на этот вопрос можно лишь после того, когда станут очевидными именно социальные и психологические причины мощной эскалации «безумия».
   Существует мнение, которое мы уже приводили: задача философа не в том, чтобы изрекать истину, а в том, чтобы убеждать. Когда же мысль не убеждает и не впечатляет, приводят много правдоподобных аргументов. Нетрудно открыть, что вся «идеология безумия» построена на шатком принципе ad hominem и стремится убедить интеллектуала в выгодах антиинтеллектуализма. Однако ни один из того сонма правдоподобных аргументов, которые называют «подзащитные» Мэддокса, не прибавляет их идеям ни убедительности, ни впечатлительности. Трудно, конечно, поверить тому, будто мышление есть «наш исторический порок»; трудно разубедить человека в том, что Разум – великое завоевание его истории, тот самый «вечный камень», о котором на Востоке говорили, что он никогда не изнашивается, что «если вы потеряли его. то потеряли его лишь вы». Думается, однако, что дело ж только в том традиционном авторитете, которым Разум пользуется у нас. Невпечатляемость всех антиинтеллектуалистских манифестаций обусловлена иным.