- Иди! Обед стынет.
   Я не шел домой, стоял, смотрел на Караджу. Мне казалось, что если я уйду сейчас, оставив Караджу под моросящим дождем, и сяду за плов с куропатками, я совершу что-то постыдное. Длинноносое, лицо Караджи было спокойно и невозмутимо. Он не плакал, он не был жалким, но он был непонятен мне и сколько я ни глядел на него, я не мог понять, что чувствует этот мальчик.
   - Ты что, не слышал: обедать! - сердито крикнул отец.
   Караджа повернулся и пошел. Дождь становился все сильнее. Я глядел па Караджу, на его намокшую спину, и в который раз подумал о том, что он плохо одет, куртка и старью шерстяные штаны на нем почти всегда влажны от горной сырости, а он никогда не болеет...
   Ближе к вечеру мама тихонько позвала Фирузу, наложила большую миску плова, оставшегося от обеда, и протянула ей.
   - Возьми. Поедите с братом.
   Фируза накрыла миску концом платка и унесла.
   Шел дождь, мама меня никуда не выпускала, я стоял у двери и не отрывал глаз от кибитки Караджи. Когда начало темнеть, я увидел, как он, оглядываясь но сторонам, воровато проскользнул к себе. Все остальные дни, что мы оставались на эйлаге, мама всякий раз откладывала часть обеда, и Фируза тайком уносила миску домой.
   Когда из очередной поездки вернулся дедушка Байрам, к нему сразу бросились с рассказом о побеге Кызъетер.
   - Байрам! - взывала к нему бабушка Сакнна. - Сын мой! Тебя все знают, все уважают! От тебя не станут укрывать беглецов. Найди эту стерву! Накажи ее, покрывшую нас позором!...
   - Втоптала наши папахи в грязь! - мрачно сказал дядя Айваз.
   А дедушка Байрам не сказал ничего. Зажег папиросу, набросил на плечи бурку и вышел.
   ЛЕГЕНДА О КЫЗЪЕТЕР,
   РАССКАЗАННАЯ СТАРЫМ МОХНЕТОМ
   - Шесть дочерей принесла жена Гюльмалы Делисаю... - старый Мохнет глубоко затянулся, помолчал... Я не отрывал взгляда от старика - на моих глазах рождалась новая сказка. - Когда родилась седьмая девочка, Гюльмалы до полусмерти избил жену и строго-настрого приказал: чтоб не вздумала больше рожать девочек. А потому эту седьмую дочку так и назвали: Кызъетер "хватит девочек".
   Но хоть и нежеланной пришла в наш мир Кызъетер, а стала истинным его украшением: хорошела она год от года, а как вошла в пору да заневестилась, люди только диву давались. Луне могла сказать: "Не всходи, я светить буду!", солнцу могла сказать: "Не взбирайся на небосвод, сама мир светом озарю!".
   Встретят ее старухи, ворчат: "Опять, паршивка, маком щеки натерла!..."
   А ока ничего и не терла, сами горят, как маков цвет... А уж статью удалась Кызъетер - ну, будто молодой кипарис. Идет к роднику с кувшином на спине, точно лань ступает...
   Сваты сменяли один другого, а мать все не решалась отдать свое сокровище: "Моей дочери ханскнй сын под стать!" Гюльмалы хорошенько проучил жену палкой: "Не видишь, дура, девка вызрела - дальше некуда?'" - и велел обручить дочку со своим племянником. И стали сваты возить Гюльмалы подношения. Пшеничной муки - вьюк верблюжий, рису - такой же вьюк, семь баранов пригнали во двор... Обручили девушку с двоюродным братом, а вскоре народ подался на эйлаг, а жених Кызъетер остался - урожай собирать, невесте своей дал слово: "Кончится первый обмолот, приеду, платок тебе привезу и парчи, на платье". Ждала, ждала его Кызъетер на цветущем эйлаге, только не приехал ее суженый. И послала она ему письмо. А ашуги ее слова на музыку положили.
   Где же ты, нареченный мой?
   Лето мимо прошло, не приехал ты.
   Сколько мучалась я, - не приехал ты.
   Вот и осень идет, не приехал ты!...
   Я любила тебя, я ждала тебя,
   Я себя для тебя лелеяла.
   Я рабой твоей возмечтала быть,
   Но бессовестный, не приехал ты!...3
   Осенью, как вернулись в долину, узнала Кызъетер, что забыл ее нареченный, другую полюбил дочку мельника. И решила она, оскорбленная, что найдет жениха лучше этого - отомстит своему изменщику.
   Не прошло месяца, сбежала она с сыном Сакины из Курдобы Алмамедом внуком Кербалаи Ибихана.
   Свадьбу играли три дня и три ночи, тридцать баранов, семь телят прирезали... Вся округа собралась на свадьбу Кызъетер. Но жених ее, обрученный, не смирился с таким поношением, глубоко затаил обиду.
   "Пусть он внук Кербалаи Ибихана! Я правнук Гасана Одноухого!".
   Не много лет прошло, свела их судьба на узкой дорожке. Правнук Гасана Одноухого проворней оказался, всадил в Алмамеда три пули подряд. Только в скором времени и сам получил три пули - сразил его сын повитухи, принимавшей когда-то Алмамеда. Собрались аксакалы, судили, рядили, уговорили кровников замириться. Замириться-то замирились, только злобу куда денешь?... Стали бедную Кызъетер ругать, попрекать, со света оживать: "Из-за бешеной сучки два таких молодца головы свои сложили!..." Свекровь Сакина видеть ее не хочет, деверь Айваз слова доброго не скажет... Но только Кызъетер все нипочем: родня ее хулит да клянет, а она цветет, как маков цвет - полыхают огнем щеки алые, да и вся она как огнем горит, а идет, под ней земля ковром стелется. Увидел ее раз чабан Махмуд, влюбился в нее без памяти. Спать не спит, есть не ест, только о ней и думает... Как-то шла она с родника, видит: замер тот, стоит на скале и глаз с нее не сводит, а сам красавец красавцем. Не раз примечала Кызъетер его пылкий взгляд, и приостановила она подруг: чего ему, дескать, надобно?...
   А чабан огляделся по сторонам, подошел и заговорил жарким шепотом:
   - Моя милая, ненаглядная, люблю тебя больше жизни. Пойдешь за меня, красавица?
   Кызъетер засмеялась ему в глаза:
   - Сдурел парень! Совсем заврался!
   - Да не вру я! Люблю тебя! Больше жизни люблю!
   - Да ты ж вон какой: молодой, красивый, а у меня трое мал мала меньше. На что я тебе такая?
   - Да будь у тебя хоть девятеро! Одна ты мне нужна! - Сказал, да и снял у нее с плеча кувшин с водой и поставил на землю. И в глаза поглядел ей пристально.
   - Ну и наглости у тебя! - Кызъетер головой качает, а у самой огонь побежал по всем жилочкам...
   А тот за руки ее хвать, к себе тянет...
   - Ты что? Увидят!...
   А кому видеть, кругом ни души... Оглянулась она по сторонам - нет никого, прижалась к парню да так и впилась в него жаркими губами - третий год безмужняя ходила.
   С того дня и повелись у них тайные встречи. Не разбирая ни дня, ни ночи, сходились они в душистых лугах и предавались любовным утехам. Только рот у людей, что разверстый мешок, а глаз у народа - соколиный. Как ни таили они свою любовь, все обнаружилось. И пошли старухи вздыхать, бормотать: "Эта сука гульливая опять нас кровью зальет!..." А девушки, так те морщились: "Нашел, дурень, в кого влюбиться! Она, кляча старая, в матери ему годится!".
   Сколько веревочке ни виться, а кончику быть. Вот как-то раз Айвазова жена зовет Кызъетер в сторонку, говорит, брось, мол, ты своего чабана: узнает деверь, на куски тебя изрежет.
   И наутро, тайно встретив любимого, сказала ему Кызъетер такие стихи:
   На горах - снега след,
   На цветах - позора след,
   Умираю, в сердце милого след,
   Не достигла своих желаний я...
   - Что это ты горюешь, Кызъетер? - спрашивает ее чабан Махмуд ласково.
   - И не спрашивай, дорогой ты мой! Против нас пошла судьба-разлучница. Разлучит она нас с тобой!
   - Ну, судьба только слабых осиливает!
   - Что ты можешь одни против племени, против рода Корбалаи Ибнхана? Нет, милый мой, если можешь, увези меня, иначе нам с тобой и не свидеться!
   - Твое слово - для меня закон! Как скажешь, так и будет!
   Но тут вдруг Кызъетер взяло сомнение:
   - А решился бы ты убежать со мной? Скажи мне правду!
   - Куда камень ты бросишь - туда голову положу! Больше мне сказать тебе нечего!
   Искупала она детишек своих, постирала одежонку, заштопала, напекла два лотка чуреков им... А ночью, как заснули они, поглядела она на них, поплакала и, вручив их аллаху, ушла из родной кибитки...
   Днем беглецы в скалах прятались, ночью шли. Долго ли, коротко ли добрались до быстрого Аракса. Свиреп был в ту нору Хан-Аракс: высоко вздымал свои волны. Взяли они два пустых бурдюка, сунули в них одежду свою, надули их, привязали к поясу. Короче, перебрались через Аракс. Шли, шли, дошли до владений одного хана. Приходят к управителю. Он: что, мол, надо? Хотим хану послужить.
   Сам хай был человек в годах, дома не жил, все больше охотой забавлялся. А жена его, молодая персиянин, блудлива была и мужем вертела, как хотела. Увидела она Махмуда, у нее слюнки потекли. И велела она управителю, чтобы женщину приставить коров доить, а парня во дворец прислуживать. Махмуд говорит, я прислуживать не обучен; я - пастух, только жена хана свое дело знает - ничего, говорит, научишься. И сама улыбается.
   Приметила Кызъетер ту улыбочку, похолодела вся, но ни слова не молвила. А жена хана нарядила Махмуда, словно бекского сынка, и красив стал он в том наряде, как Юсиф Прекрасный, да и стать сразу другую обрел, и повадки, как у придворного...
   ... Жили они с Кызъетер в комнатушке, в той части дворца, что для слуг. Слугам, какие по хозяйству, в ханские покои и ходу нет, а Махмуд лишь в ханских покоях и находится. Только Кызъетер была гордая, ни разу не спросила, чем, мол, там ты при госпоже занимаешься?
   Но приметила Кызъетер, что нет в любимом ее жара прежнего, не вьется он вокруг нее, затаила она это в себе и виду нисколько не показывала.
   И вот как-то хан со свитой уехал на охоту, а Махмуд и говорит Кызъетер: я, мол, нынче ночевать не приду, во дворце останусь. "Зачем же так?" - спрашивает она. "У двери буду сторожить, где госпожа спит". - "Что ж это, кроме тебя во дворце слуг нету?" - "Да что ты пристала! Госпожа, может, никому так не доверяет, как мне!". - "Ну, раз доверяет, иди, сторожи!".
   Сказала она так вроде тихо, спокойно, а сама вся дрожит, как листочек под ветром. Ночью нет ей, бедной, сна, встала она с одинокой своей постели, кругом вес спят, пробралась в покои ханские, к ханской опочивальне крадется. Только нет ее Махмуда настороже у двери. Отворила тихонько дверь - спит ее Махмуд сладким сном в обнимку с молодой персиянкой. Глядела, глядела она на спящих... Потом пришла в свою каморку, взяла Махмудов чабанский нож и вернулась в опочивальню ханскую. Сперва думала ханшу убить, да решила, нет, проснется он, помешает делу задуманному... И вонзила кинжал в грудь любимого. Открыл он свои глаза, сказать что-то хотел, да только простонал жалобно... А она кинжал вынула - да ханше по самую рукоятку в грудь! И пошла себе прочь из спальни... Видит, заперты ворота железные. Прислонила к ограде лестницу, перелезла наружу да сгинула. С той поры никто из людей ее не видывал...
   Старый Мохнет затянулся, выпустил дым изо рта...
   - Шла она, шла, и сама не знает, куда идет. Только вышел навстречу ей пророк Ильяс - а живет он столько лет, сколько мир наш стоит, - и сказал ей: "Нельзя тут тебе одной, женщине, зверь тебя задерет. Ты закрой глаза, а откроешь их, окажешься в своем селении". - "Не хочу я в свое селение!" - "А куда тебе желательно?" - "И сама не знаю. Не могу я больше видеть людей", "Ну тогда, - говорит ей пророк Йльяс, - твой был грех, твой и ответ будет". И исчез, как растаял в воздухе. А та, бедная, дальше идет. И вдруг видит: свадьба, да какая!... Сидит на золотом троне красавица - музыканты играют, пляшут танцовщицы... А на скатерти, что расстелена на ковре, все стоит, что твоей душеньке угодно...
   И спрашивает Кызъетер та красавица, что на троне сидит из чистого золота: "Как ты, смертный человек, оказалась здесь?" - "А ты кто есть? говорит Кызъетер. - Разве ты сама не смертная?". "Я... Царица Фей", отвечает та. И поведала ей Кызъетер обо всем, все поведала, что с ней приключилось. И спросила ее Царица Фей: "Охладилось ли сердце местью?" "Нет, горит оно, не охладилось. Пока есть на свете неверные, мести жаждет мое сердце израненное". И призвала тогда Царица Фей Слепого Дьявола и велела ему, чтоб с этого дня был он в подчинении у женщины.
   И надела Кызъетер чарыки железные, и ходит по белу свету - месть творит неверным изменщикам, что бросают своих возлюбленных...
   ... Старый Мохнет замолчал. Впервые прозвучал в горах рассказ о Кызъетер и Махмуде, где правда была перевита с вымыслом, прозвучал, чтобы стать легендой и жить в веках и передаваться из уст в уста... Как горестно, как проникновенно звучал голос старика, какая тоска была в глазах его, когда, заканчивая повествование о Кызъетер, смотрел он вдаль, на притаившиеся в тумане вершины!... Кого видели там старые его глаза? Себя, молодого и сильного? Свою юную прекрасную возлюбленную? Или молодость безвозвратную, что прекраснее любой возлюбленной?...
   И глубокая печаль, рожденная творением Мохнета, окутала меня, овладела моей душой, и я не мог понять, почему не в силах избавиться от нее?
   Печаль эта долго жила во мне. Я слушал игру ашуга или исполнение мугама и медленно погружался в печаль, не пытаясь противостоять ей, не пытаясь понять, откуда она... И вечерами, когда зажигались огни или когда я видел кочующий караван, меня каждый раз охватывала эта огромная неизъяснимая, сладкая тоска.
   Утром, когда всходило солнце, маки радостно сверкали навстречу его лучам, а когда солнце садилось и в вечерних сумерках на горы опускался туман, печаль туманом ложилась на землю, и маки, словно разочаровавшись во всем на свете, печально склоняли головки... Порой мне казалось, что и маки, и Ослиный родник, что весело журчит по разноцветным камешкам, - живые, все понимают, все чувствуют, лишь не умеют сказать... И эти, горы, и росистые травы, по которым босиком ходит Ка-раджа, и солнце, что грустно прощается с ним каждый вечер, - все они в отличие от людей сочувствуют мальчику. А Караджа, наверное, и не знает, что мать его Кызъетер, обиженная и презираемая людьми, стала сказкой, и как горы, что будут стоять, пока стоит мир, вечно будет жить среди людей и мстить вероломным изменщикам... Вот только пришла бы она хоть разок повидать Караджу!... Хоть тайком!... Он знал бы тогда, что мать жива, не страдал бы так, не прятался от людей...
   Да, с того дня, как мать Караджи сбежала с пастухом Махмудом, мир словно окрасился в желтый цвет, цвет печали, и меня уже не тянуло ни кататься на "верблюдах", ни метать пращой камни, ни ставить силки на куропаток...
   Лето кончилось. По утрам на траве серебрился иней. Туман не покидал вершины гор. Пастушьи тулупы, бурки всадников уже не снимались с плеч, по вечерам в кибитках разводили, огонь. И вот однажды под конец дня кибитки были разобраны, войлок скатан, деревянные опоры, тюки, бурдюки с сыром и маслом навьючены на верблюдов. Кони стояли оседланные, и как только народилась луна, кочевье двинулось вниз на равнину.
   Мне очень хотелось ехать на верблюде, я с вечера попросил об этом маму, и Ахмедали предложил, чтоб я ехал с его женой.
   Верблюд, на котором мы ехали, украшен был маленькими зеркальцами, разноцветными стеклышками, медными бубенчиками, а упряжь расшита была красным и бирюзовым бисером. Дедушка, папа, мама ехали верхом. Звон бубенцов на длинных верблюжьих шеях, когда те шли, покачиваясь в тишине освещенных луной предгорий, сливался в какую-то странную незнакомую музыку... "Ну как, не замерз?" - спрашивал Ахмедали, время от времени подъезжая к нашему верблюду. А молодая жена его улыбалась, освещенная лунным светом, и говорила: "Чего ж ему мерзнуть у тети на руках?"
   Мне было смешно, что, такая молодая, она называет себя "тетей", и я улыбался. От молодой женщины хорошо пахло парным молоком.
   Кочевье не спеша двигалось по побитой, исхоженной дороге, вьющейся по склону горы, а я смотрел вниз, и мне казалось, что там, внизу.: тоже небо: огоньки, звездочки сияли в тесном ущелье. Звук бубенчиков, кусок звездного неба вверху, мерное покачивание верблюда, аромат парного молока, исходящий от молодой женщины, - я свернулся на тюке, положив голову ей на колени, все это навевало сон, убаюкивало, и казалось, что мы движемся так давно-давно... Куда мы едем?... Откуда?... И всегда будем так вот ехать, всегда будут эти два неба: вверху - и внизу, и звездочки вверху и внизу...
   Бабушка Сакина, ехавшая на переднем верблюде, под этим звездным небом над, этим звездным ущельем, громким густым басом затянула вдруг баяты.
   И ровесник ее Мустафаоглы отозвался ей с другого конца каравана:
   Луна взошла лучистая.
   Два верблюда у дверей,
   Броситься бы в объятья любимой,
   Вышел бы я весь в поту.
   В глубокой тишине ночи звон бубенчиков, превращаясь в тихую песню, уносил меня в далекие дали, непостижимые, полные сладкой волшебной тайны, и в этих неведомых далях, в такой же вот лунно-звездной мгле я видел то Кызъетер, бредущую по степям, то Царицу Фей на золотом троне, прекрасную, как моя мама, и танцующих перед ней обнаженных красавиц... Видеть Кызъетер, убивающую жену хана, я не хотел, я отгонял от себя это видение, но зловещая картина неотступно маячила где-то рядом. И тут перед моим мысленным взором возник вдруг Караджа, и, подняв голову, я спросил:
   - А где Караджа?
   - Он там... - улыбнувшись, ответила мне жена Ахмедали. - С отарой идет.
   - Пешком? - ужаснулся я.
   - А чего ж такого?: - сказала она, улыбаясь спокойно и умиротворенно. - Пастухам помогает. За коровами, за телятами присматривает! Да ты спи, спи, малый. Положи головку!
   Но я больше не положил голову ей на колени, я положил ее на тюк, и в голове моей была только одна мысль, одна картина перед глазами: Кызъетер, вонзающая кинжал в грудь изменника, и мне казалось, что горе уже не так давит Караджу, а сам он перестает быть жалким брошенным сиротой, становится сильным, ловким, отважным... Впервые я ощущал, сам того не понимая, конечно, как сладка месть, как она остужает раскаленное обидой сердце.
   Внизу, в ущелье, наша семья отделилась от общего кочевья, и мы поехали в папино родное село Гюздек. Мама очень не хотела ехать, но папа настаивал. Дедушка Байрам и бабушка Фатьма вместе с остальными отправились дальше - в Курдобу.
   ... Мы поднялись на широкую веранду двухэтажного каменного дома, крытого красным железом, пахнуло ароматом свежеочищенных орехов, аромат был приятным и незнакомым. Новый приятный запах как бы вводил меня в новый мир.
   Бабушка Халса, которой давно уже исполнилось восемьдесят, пушинкой вспорхнула на веранду. Была она в кофте, в длинной юбке, в переднике и босиком.
   - Ах, вы, мои родные!... Ах, вы, мои хорошие!... - твердила она, целуя меня и сестренку.
   - Бабушка, почему ты туфли не носишь? - спросил я, взглянув на ее босые ноги. - Папа же купил тебе.
   - Ох, ты мой милый! - умилилась бабушка и, поправляя толстую шаль, которую носила на голове и зимой и летом, сказала виновато: - Не могу. Как туфли надену, дышать нечем!
   Бабушка Халса была легкой и верткой, как птичка, и никогда не носила обуви, ступни у нее были как воловья кожа, а все потому, что с раннего утра успевала босиком обойти все село и собрать все новости. И никакие колючки не впивались ей в ноги.
   Вслед за бабушкой пришел поздороваться с нами старший брат отца дядя Губат. потом жена его Шахханум.
   Семья дяди Губата, в том числе и Бахлул - сын от первой жены, жили на первом этаже, а комнаты верхнего этажа, чистые и нарядно убранные, держали для гостей. В одной только сушились коконы.
   Дядя Губат был простой крестьянин в чарыках, высокий и широкоплечий. Бабушка Халса овдовела, когда дети были совсем маленькие, и выучить смогла только моего отца.
   Мама не больно жаловала родню мужа, по бабушка Халса была ей по душе. Ей нравилось, что старушка такая живая, бойкая, так весело говорит и за час может обежать все село. Н мама всегда улыбалась, разговаривая с бабушкой Халсой. А когда бабушка приезжала в гости, обязательно готовила долму, это была любимая бабушкина еда. Папа тоже был приветлив с матерью, и все равно старушка у нас не задерживалась. Побудет денька три-четыре - "Ну, я поехала!". Папа покупал, ей отрез на платье, туфли, брал обещание, что мать станет их носить, та, обещала, но все равно никогда не обувала туфель. Бабушка Халса не знала ни сказок, ни легенд, как бабушка Фатьма, никогда не говорила ни о прошлом, ни о будущем. Зато сегодняшние события, во всяком случае в пределах своей деревни, были ей известны досконально.
   КАК НИСА КОРОТКАЯ ЗАСТАВИЛА
   СОРОК ЧЕЛОВЕК ПЕРЕБИТЬ ДРУГ ДРУГА
   Примерно в версте от села за длинным косогором расположились сады жителей Гюней Гюздека. Участки, довольно большие, не отделялись один от другого, - никаких оград не было, и я всегда дивился, как они различают свои густые, словно лес, сады, как не запутаются в них. Но они не путались, никто никогда не дотронулся до чужого дерева. Старики говорили, что сады эти заложил мой прапрадед, Ахмед-годжа. Был он родом из Эрзерума, а зачем прибыл из столь далеких краев, никому не было известно.
   Больше всего в садах было винограда. Мощные, - толщиной в руку лозы обвивались вокруг высоких яблонь, сливовых и абрикосовых деревьев и вверху так густо переплетались широкими своими листьями, что ни один луч света не проникал на землю, и земля всегда покрыта была свежей травой.
   Вскоре после того, как мы приехали, начался сбор винограда. Дядя Губат и его взрослый сын влезали на деревья с длинной палкой, раздвоенной на конце, с ее помощью срывали тяжелые гроздья и опускали их вниз в лукошки. Женщины перекладывали виноград из лукошек в корзины, корзины грузили на большие арбы-четырехкодки и везли в село.
   Но интереснее всего было видеть, как дядя Губат давит виноград. Высоко подвернув штаны и чисто вымыв ноги, он влезал на навес, где на особой цыновке из прутьев лежал виноград, и начинал давить и месить его. Он давил виноград, сок стекал в подставленные под навесом тазы, тазы наполнялись, их уносили и ставили на огонь, чтоб варить на медленном огне - получался бекмез. На нитку нанизывали ядрышки грецких орехов, опускали в бекмез, еще немного варили. Потом высушивали - получалось вкуснейшее лакомство. Варили с бекмезом сливы ила абрикосы - получался ирчал, что-то вроде нашего варенья. Сбор винограда, варка бекмеза, ирчала - было самое лучшее, самое веселое время в году.
   И вот, посреди этого веселого оживления, вдруг разнеслась весть, что Вели из рода Велим зарезал в саду Джаби из рода Эфенди. И тотчас все вздыбилось, перемешалось... Мужчины из рода Эфенди, нашего рода, похватали оружие и вышли на деревенскую площадь. Дядя Губат вымыл ноги, оделся и тоже вышел на площадь. Только под вечер стало известно, что убийство произошло из-за Айны. Айна была первой красавицей в селе, я с Бахлулом, бегая иногда к кягризу, встречал там ее, приходившую за водой, и каждый раз обмирал от восторга. Дядина соседка, веселая, говорливая молодуха, подсмеивалась надо мной: "Гляди-ка, Айна, никак этот городской парнишка глаз на тебя положил..."
   Я убегал, смутившись, а наутро вместе с Бахлулом снова отправлялся к кягризу и дожидался, когда придет Айна. Я и понятия не имел, что значит "положить глаз", но мне было удивительно приятно смотреть на Айну. Бахлул показал мне и мужа Айны, коротышку Фаттаха с маленьким, как лесной орех, носиком. У Фаттаха была лавка, он торговал папиросами, спичками, конфетами в ярких обертках, керосином... Смотреть на него было противно, и я подбивал Бахлула кидать камнями в его лавку, "Ай-ай-ай! - сказал хозяин, как-то поймав нас. - Нехорошо! В дядину лавку - камнями!...".
   Уже после убийства Джаби я из разговоров женщин узнал, что этот красивый, статный парень давно любил Айну, но родители девушки не отдали ему дочку, пристроили ее за денежного Фаттаха. И вскоре по деревне разнесся слух, что "Айна развлекается с Джаби". Вот тогда одна из почитаемых в роду старух Ниса Короткая и стала подбивать двоюродных братьев Фаттаха отомстить за честь рода. "Фаттах - человек без чести, только и знает подсмеиваться: А жена его валяется с Джаби в скирдах соломы!... Ходите, задрав нос, а весь род Эфенди над вами потешается!... Мужчины!... Папаху носят!...".
   Вели отправился в сад, подстерег там Джаби и зарубил его остро отточенным секачом.
   Через три дня после этого Джаббар Белоглазый ночью застрелил Вели через дымоход.
   Джаббар Белоглазый был высокий, худой и страшный. Когда он в упор смотрел на человека, особенно если злился, белки глаз у него делались огромными, лицо зеленело. Джаббара прозвали Людоедом, и я боялся его. Он приходился нам родней, часто появлялся у нас, иногда папа называл его племянником, и хотя лицо у Джаббара при этом слегка смягчалось, он никогда не отвечал на папины шутки.
   Вечером, когда брат Вели Бешир задавал корм скотине, Джаббар со своим братом Шахмаром вошли в хлев и зарубили его. Потом родственники Вели точным выстрелом издалека убили Шахмара, стоявшего в дверях собственного дома. С того дня никто из нас огня вечером в доме не зажигал.
   А потом был осенний солнечный день, девушки и молодые женщины возвращались с поля, а я, стоя на веранде, смотрел на них, потому что Айна была с ними. Под мышкой у каждой был туго набитый мешок со съедобной травой; хлеб в этот год не уродился, и приходилось нажимать на травку. И вдруг я увидел: навстречу женщинам вышел Муртуз - высокий молодой парень, поднял к плечу ружье - и выстрелил. Айна, как подстреленная птица, молча упала на землю. Парень вынул, из ружья гильзу и не спеша пошел дальше, а женщины засуетились, заголосили... Бросив Айну распростертой на земле, они побежали в село и, не успел еще Муртуз перевалить за косогор, как Сардар, двоюродный брат Айны, выбежал из села, присел и, целясь с колена, два раза выстрелил в Муртуза. Тот обернулся, отстреливаясь, скрылся за косогором, и тут же все мужчины села выскочили на площадь.
   И началась между двумя родами самая настоящая война. Кинжалы, пистолеты, вилы, камни - все пошло в ход. Один из папиных двоюродных братьев убил троих, четвертого ранил. Не прошло и трех дней, как Вахид из рода Вели сразил его метким выстрелом.